https://wodolei.ru/brands/Grohe/
—Стундис поводит плечами, икает, словно его вдруг затошнило, на его лице — омерзение.— О нет, товарищ Скирмонис! Мне надо убежать от людей — вот лучшее лекарство. От знакомых, от мнимых друзей, от театра, этого гнезда сплетен. Жить где угодно, только не в Вильнюсе. Я так и сделаю. В ближайшие дни. Сяду в поезд и — в райцентр. Думаете, там не нужны худруки?
— Тебе лучше знать, — холодно отвечает Скирмонис, наконец догадавшись, почему у Стундиса такие длинные волосы. — Но я не думаю, что можно убежать от своей мягкотелости, замаскировавшись средневековым париком.
Стундис отвечает не сразу: его мысли неожиданно повернулись совсем в другом направлении, которое теперь ему кажется самым главным.
— Я бы вас попросил, очень бы попросил, товарищ Скирмонис... Никому не известна эта дурацкая история с таблеткой... И вообще, что я хотел... что пытался... ну, вы понимаете, что я хочу сказать? — Стундис заикается, задыхается, захлебывается, его веки нервно подергиваются, взгляд бегает, обходя Скирмониса: очень ему неприятно, но приходится договаривать, ничего не попишешь.—Такое письмо, где раззвонил про свою смерть, я только вам послал. Так что никто другой, кроме нас с вами, уважаемый маэстро... О-о, прошу простить меня, не обижайтесь, я понимаю, моя тайна в надежных руках, однако иногда, при некоторых обстоятельствах... в разговоре с близким другом... Ну, скажем, с Андрюсом Скарди-сом, нашим поэтом... Конечно, его дни сочтены, скоро он любую тайну унесет в могилу, и все-таки мне было бы больно, если б до него дошла эта трагикомическая история с моим самоубийством. Скардис для меня такой человек, маэстро, перед которым не стыдно встать во всей наготе души своей, но только не для того, чтобы отравить последние часы его жизни. А может,
я ошибаюсь? Может, мой жалкий поход в вечность только развеселил бы Андрюса? О-о, раньше он действительно от души похохотал бы над таким приключением! Но сейчас наш Скардис уже не тот, маэстро, вы сами знаете, что уже не тот...
«Я? Откуда мне знать, если я не видел его с того дня, как его свалила болезнь... А ведь когда-то были неразлучными друзьями! Неужели резец и камень за эти годы сделал из меня бездушную скульптуру?»
— Вот, вот, — кивает Скирмонис, машинально поддакивая Стундису и чувствуя, что щеки горят от стыда.—Знаю... Конечно... а как же... Где-то неподалеку его квартира. Могли бы зайти...
— Я-то и иду туда. Это единственное место, куда мне еще хочется зайти. Смерть там уже сидит на пороге, а все равно не страшно, тянет...
16
— Сегодня уже лучше, — шепчет Алда, принимая у Скирмониса пальто. — Он даже вставал, попробовал ходить. Все рвется к письменному столу... Но разве время сейчас, Людас? Ах, как он обрадуется тебе! Заходят знакомые, грех жаловаться... вот Аурелиюс вчера был, сегодня опять, но вы с Андрюсом ведь больше чем знакомые?..
— Прости, Алда...—бормочет Скирмонис, приняв ее слова как заслуженный упрек. — Мне стыдно, но ничего не могу сказать в свое оправдание. Видно, я такой же эгоист, как все те, которые за своими мелкими бедами не видят действительно больших чужих несчастий.
— Да что ты! Никто тебя не осуждает, Людас. Лучше не будем об этом.
Несколько мгновений Скирмонис смотрит на Алду, чувствуя, что у него перехватывает дыхание от щемящей жалости; как в розовом тумане видит он ее изможденное лицо, узкие худые плечи, руки... Нет, прежде всего ловит печальный, глубокий взгляд карих глаз, радушно открывающий каждому дверь в необозримые просторы души, в которых никогда не было того, чего надо стыдиться человеку.
— Алда...—Скирмонис хватает ее ладонь — узенькую, с длинными искривленными пальцами, бледную — и лихорадочно прижимает к губам. — С самой юности знал тебя как женщину, достойную величайшего уважения, но не думал, что ты можешь превзойти даже самое себя.
— Я просто стараюсь выполнить свой долг, Людас.
— Нет, Алда. Простить человека, который предал тебя, это уже не просто выполнить долг. Ты протянула ему руку в самый трудный час жизни, не надеясь ни на что, кроме новых страданий, и это, я думаю, утешает Андрюса.
— Я прожила с ним почти двадцать лет. Было время, когда мы даже любили друг друга. Умирающим не мстят, Людас. — Алда мягко высвобождает ладонь из тисков Скирмониса: виновато улыбается, прикладывая платок к влажным глазам. — Потом, как знать, может, я сама в чем-то виновата, раз не сумела до конца сохранить Андрюса... для себя.
— Не знаю, Алда. Но думаю, что в семье это должны делать обе стороны...
— Как хорошо, Людас, что ты зашел! И вы, Аурелиюс. Подождите минуточку, посмотрю, не спит ли он.
Скирмонис бросает взгляд в зеркало: в нем они со Стундисом — бледные, траурные — и отсветы лампочки, горящей под потолком в прихожей. Напротив — дверь в комнату больного. Спертый, пропахший лекарствами воздух. Уныние. Охватывает такое настроение, словно сам уже стоишь одной ногой в могиле. «Сейчас ты увидишь свой завтрашний день. Может, и не совсем такой, но суть та же самая — последние шаги в небытие. Не потому ли, что боялся их услышать, друг любезный, ты перешагнул этот порог позже, чем того требует приличие?»
— Заходите...—тихонько зовет Алда, открыв дверь.
Скардис сидит, прислонясь спиной к подушкам. Никогда он не был щекаст, но сейчас его лицо — сплошные кости, обтянутые желтым пергаментом. Минутку тяжело дышит, повернувшись к вошедшим, потом супит поредевшие брови, и по прилипшей к костям коже пробегает едва заметная дрожь, натягивая на лицо насмешливо суровую маску.
Скирмонис тоже пытается улыбнуться, но его улыбка — только жалкая гримаса, как и те дурацкие слова, которые заставляет себя произнести:
— Ну что это такое, Андрюс? Такой мужик — и лежишь...
Губы Скардиса раздвигаются, обнажив выпяченные зубы:
— Лежу. А что? Хочешь, чтоб летал? Налетался... Алда, подай гостям стулья. А-а, уже есть. Садитесь, только подальше от кровати — мертвец живым не благоухает...— Голос Скардиса глуховат, неровен, иногда переходит на шепот, но достаточно внятен. Часто замолкает, но, пожалуй, не для того, чтобы перевести дыхание, чтобы собраться с мыслями.— Как же это ты у меня возник, дружище? И зачем? Проверить, не откинул ли уже копыта?---------О-о, очень приятно, рад видеть тебя живым и здоровым.---------До сих пор сюда прилетала всякая мелочь, вот как наш актер комедийного плана, а сейчас и матерый стервятник заглянул.--------- Видно, мне и впрямь мало жить осталось.
— Андрюкас...— умоляюще шепчет Алда. Скардис приподнимается на подушке, слабым
взмахом руки показывает на дверь:
— Кыш, кыш, нечистая сила. Сгинь...
Алда хочет что-то сказать, но, не промолвив ни слова, взглядом извиняется перед гостями и выходит из комнаты.
— Благодетельница...—страдальчески морщась, шепчет Скардис. — За обиду отплати человеку обидой — таков должен быть закон жизни.---------Почему я должен быть перед тобой в долгу, старая ты ведьма? Да еще в такое время, когда нет надежды хоть как-то вернуть долг.---------Это ужасно, Людас... окочуриться, как последнему вшивому бродяге... Ты меня понимаешь?
— Да, Андрюс...
— Нет, ни черта ты не понимаешь... Сидишь себе тут и думаешь: когда-то мы со Скардисом были друзьями, а ведь он никогда меня не любил, скотина несчастная.—------Нет, это неверно, дружище: с самого своего рождения не переношу людей, от которых получаю больше, чем могу им дать. А ты, Людас, не был из самых щедрых, можешь не задаваться, еще неясно, кто перед кем остается в долгу...
Скирмонис, натужно улыбаясь, не сразу понимает намек Скардиса. «Обижен, что так долго не приходил», — пытается оправдать больного, но эту мысль заслоняет другая, которая давно не дает ему покоя.
— В жизни часто так бывает, Андрюс, что мы не до конца выполняем свой долг по отношению друг к другу, — говорит он, неловко себя чувствуя за такую откровенную исповедь, но не в силах поступить иначе. — Вот, скажем, я. Что-то должен был делать, когда застрял твой роман. Куда-то идти, кому-то писать, с кем-то говорить. Словом, постараться создать для твоей книги благоприятную атмосферу. Не знаю, помогло бы это или нет, я бы выполнил долг друга; увы, я не шевельнул даже мизинцем. Правда, ты сам этого не хотел, я даже рукопись, чтоб прочитать, вырвал у тебя с трудом, но разве это оправдание?
Скардис, протестуя, слабо взмахивает рукой.
— Нечего каяться, — говорит он сиплым, но ясным голосом. — Когда случается что-то роковое, не может быть только один виноват. — — — И разве только в этом беда, Людас? В этом равнодушии людей друг к другу? Можете не помогать мне, сволочи, но хоть ножку не подставляйте! Да-а-а... все наши страдания оттого, что не можем обойтись без подлостей. — Зажмурившись, крепко сжав восковые губы, Скардис минутку молчит. На лице, покрытом мелкой испариной, мучительное напряжение мысли.—Беда еще и в том, что мы слишком доверчивы. Прошлой ночью — не то сон, не то бред — кажется, лежу уже мертвый. Гроб поставлен вот тут, где сейчас кровать. По четыре свечи с каждого боку, запах воска... Чувствую холод рук на груди, а пальцами ног — жесткость подошв покойницких тапочек. — — — Черный галстук на белой сорочке, пиджак... Принарядила меня Алда в последний путь, грех жаловаться. Только вот человека ни одного не видать. Тоскливо, но понимаю: зачем живым лезть к мертвому? И едва подумал это, гляжу — Дана у гроба возникла. Смутная такая, закоптелая, больше на привидение, чем на женщину, похожа. «Вот полюбуйся, какая я на самом деле, говорит, и будь милосерден». Приподняла руки, словно сбрасывая невидимую вуаль, и я увидел перед собой паскудно изувеченное лицо — без носа, бровей, волос, с гнилыми зубами... Ужасней картины и представить себе нельзя. Однако я не дрожу от страха, мне хочется смеяться. — — — «Смейся, смейся, говорит эта гниль, сейчас твоя очередь смеяться, но, повторяю, будь милосерден. Панно живу ни живая, ни мертвая, и так будет до тех пор, пока не примешь меня к себе в гроб. Помоги мне умереть, дорогой...» И знаешь, как я поступил? Заколотил ее в гробу одну, а сам ушел в город выпить сто грамм. Видишь, куда уносит человека фантазия, когда он оказывается у райских врат...—Скардис поглядывает запавшими глазами то на Скирмониса, то на Стундиса. Потом говорит, уже совсем серьезно: — Думаешь, я переживаю, что роман Теличенаса вышел раньше моего? Похожи? Пусть будут похожи, не я в этом виноват. Дело критиков толковать, искать всякие там параллели, устанавливать примат темы и поднимаемых проблем... даже провозглашать гениями тех, о которых никто и говорить-то не будет лет через пять. — — — Не стоит волноваться, жизнь все поставит на свои места. И получится так, что тот, кого квалифицированные сортировщики от искусства увенчали ореолом бессмертия, отпадет, как нос Даны Теличе-нене, а тот, кого безвременно закопали, воскреснет из мертвых и будет жить ровно столько, сколько заслужил своим талантом. Так что это дело я оставляю на суд времени. Я спокоен, я твердо знаю, что не останусь в обиде... И понимаю: Истории наплевать на какую-то легкомысленную бабу, которая за миг мнимого наслаждения продаст родную мать. Жила такая бабенка? Ага. Когда-то. Ну и что? Миллионы таких жалких мошек человечества уже процежено сквозь сито тысячелетий. Вцепившись клещом в шею талантливого идиота, она высасывала его мозг, его кровь и перекачивала в жилы своего мужа. Я почти рад, что скоро подохну, дружище. Такому ослу, как я, лучшего наказания и не придумаешь. — — — Понадобилось целое землетрясение, чтоб я пришел в себя, электрошок для мозга, который я и получил, когда прочитал этот вшивый роман. Вор! Нет, только укрыватель краденого. Жена, нахапав чужих идей, тащит домой, а он реализует. — — — О господи, со стыда можно сгореть...
Скардис душераздирающе стонет, переворачиваясь на правый бок, спиной к гостям. Острый треугольник плеча, торчащий из-под застиранного белья... Бескровная ушная раковина, увядшая шея, прикрытая давно не стриженными космами... И все это — Андрюс Скардис?
Боль утраты невыносимой тяжестью ложится на сердце, и Скирмонис думает, что в этот миг он отдал бы все на свете, чтобы вернуть другу жизнь.
— Ты не устал, Андрюс? — спрашивает, чувствуя, И как между ними рушатся последние перегородки,— Мы можем тебя оставить. Завтра опять придем.
— Завтра?
— Да, Андрюс. Или сегодня вечером. Скорей всего, еще сегодня вечером.
— Нет...— Голова Скардиса дернулась и снова застыла на истерзанной подушке.-Я не устал. Посидите. И говорите что-нибудь, говорите... Только не из медицинских бюллетеней... Надоели лекарства и фарисейские хари. Дайте почувствовать запах дерева, и травы...
— Хорошо, — соглашается Скирмонис. — В таком случае нам придется вернуться назад — в юность.
— Да... ты прав. Юность меньше всего врет.
— Помнишь Хелю?
— Оо, когда мы были молоды, не знали удержу...—Скардис долго молчит, уставившись жарко искрящимися глазами в стену над головой Скирмониса.— Эта девчонка тебя больно укусила, знаю. Но все равно юность меньше всего врет, дружище.
— Ты меня не так понял, Андрюс. — Скирмонис придвинулся со стулом к кровати, понизив голос: — Хелю я вспомнил потому, что недавно пережил такой случай... Не удивляйся, в жизни возможно самое невероятное, даже такое, что мы причисляем к чудесам. Это случилось несколько недель назад, когда в Вильнюс приехала с концертами одна польская певица. Я ведь говорил тебе когда-то, что мечтой Хели была музыка. Каждый раз, когда я вспоминал о ней и начинал гадать, что же она сейчас делает, я не мог представить ее иначе, как в концертном платье на сцене. Иногда, отдавшись на волю фантазии, я пытался представить ее лицо таким, каким, по-моему, оно должно выглядеть сейчас, столько лет спустя. Короче говоря, я создал для себя рельефный портрет женщины-певицы, такой, что хоть бери и лепи. И вдруг — чудо: на афишной тумбе плакат, а с него смотрит именно такая женщина! Даже имя то же! Я пошел на концерт, с цветами, конечно. Все время, пока она пела, сидел как зачарованный, забыв все вокруг, погрузившись в прошлое.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59
— Тебе лучше знать, — холодно отвечает Скирмонис, наконец догадавшись, почему у Стундиса такие длинные волосы. — Но я не думаю, что можно убежать от своей мягкотелости, замаскировавшись средневековым париком.
Стундис отвечает не сразу: его мысли неожиданно повернулись совсем в другом направлении, которое теперь ему кажется самым главным.
— Я бы вас попросил, очень бы попросил, товарищ Скирмонис... Никому не известна эта дурацкая история с таблеткой... И вообще, что я хотел... что пытался... ну, вы понимаете, что я хочу сказать? — Стундис заикается, задыхается, захлебывается, его веки нервно подергиваются, взгляд бегает, обходя Скирмониса: очень ему неприятно, но приходится договаривать, ничего не попишешь.—Такое письмо, где раззвонил про свою смерть, я только вам послал. Так что никто другой, кроме нас с вами, уважаемый маэстро... О-о, прошу простить меня, не обижайтесь, я понимаю, моя тайна в надежных руках, однако иногда, при некоторых обстоятельствах... в разговоре с близким другом... Ну, скажем, с Андрюсом Скарди-сом, нашим поэтом... Конечно, его дни сочтены, скоро он любую тайну унесет в могилу, и все-таки мне было бы больно, если б до него дошла эта трагикомическая история с моим самоубийством. Скардис для меня такой человек, маэстро, перед которым не стыдно встать во всей наготе души своей, но только не для того, чтобы отравить последние часы его жизни. А может,
я ошибаюсь? Может, мой жалкий поход в вечность только развеселил бы Андрюса? О-о, раньше он действительно от души похохотал бы над таким приключением! Но сейчас наш Скардис уже не тот, маэстро, вы сами знаете, что уже не тот...
«Я? Откуда мне знать, если я не видел его с того дня, как его свалила болезнь... А ведь когда-то были неразлучными друзьями! Неужели резец и камень за эти годы сделал из меня бездушную скульптуру?»
— Вот, вот, — кивает Скирмонис, машинально поддакивая Стундису и чувствуя, что щеки горят от стыда.—Знаю... Конечно... а как же... Где-то неподалеку его квартира. Могли бы зайти...
— Я-то и иду туда. Это единственное место, куда мне еще хочется зайти. Смерть там уже сидит на пороге, а все равно не страшно, тянет...
16
— Сегодня уже лучше, — шепчет Алда, принимая у Скирмониса пальто. — Он даже вставал, попробовал ходить. Все рвется к письменному столу... Но разве время сейчас, Людас? Ах, как он обрадуется тебе! Заходят знакомые, грех жаловаться... вот Аурелиюс вчера был, сегодня опять, но вы с Андрюсом ведь больше чем знакомые?..
— Прости, Алда...—бормочет Скирмонис, приняв ее слова как заслуженный упрек. — Мне стыдно, но ничего не могу сказать в свое оправдание. Видно, я такой же эгоист, как все те, которые за своими мелкими бедами не видят действительно больших чужих несчастий.
— Да что ты! Никто тебя не осуждает, Людас. Лучше не будем об этом.
Несколько мгновений Скирмонис смотрит на Алду, чувствуя, что у него перехватывает дыхание от щемящей жалости; как в розовом тумане видит он ее изможденное лицо, узкие худые плечи, руки... Нет, прежде всего ловит печальный, глубокий взгляд карих глаз, радушно открывающий каждому дверь в необозримые просторы души, в которых никогда не было того, чего надо стыдиться человеку.
— Алда...—Скирмонис хватает ее ладонь — узенькую, с длинными искривленными пальцами, бледную — и лихорадочно прижимает к губам. — С самой юности знал тебя как женщину, достойную величайшего уважения, но не думал, что ты можешь превзойти даже самое себя.
— Я просто стараюсь выполнить свой долг, Людас.
— Нет, Алда. Простить человека, который предал тебя, это уже не просто выполнить долг. Ты протянула ему руку в самый трудный час жизни, не надеясь ни на что, кроме новых страданий, и это, я думаю, утешает Андрюса.
— Я прожила с ним почти двадцать лет. Было время, когда мы даже любили друг друга. Умирающим не мстят, Людас. — Алда мягко высвобождает ладонь из тисков Скирмониса: виновато улыбается, прикладывая платок к влажным глазам. — Потом, как знать, может, я сама в чем-то виновата, раз не сумела до конца сохранить Андрюса... для себя.
— Не знаю, Алда. Но думаю, что в семье это должны делать обе стороны...
— Как хорошо, Людас, что ты зашел! И вы, Аурелиюс. Подождите минуточку, посмотрю, не спит ли он.
Скирмонис бросает взгляд в зеркало: в нем они со Стундисом — бледные, траурные — и отсветы лампочки, горящей под потолком в прихожей. Напротив — дверь в комнату больного. Спертый, пропахший лекарствами воздух. Уныние. Охватывает такое настроение, словно сам уже стоишь одной ногой в могиле. «Сейчас ты увидишь свой завтрашний день. Может, и не совсем такой, но суть та же самая — последние шаги в небытие. Не потому ли, что боялся их услышать, друг любезный, ты перешагнул этот порог позже, чем того требует приличие?»
— Заходите...—тихонько зовет Алда, открыв дверь.
Скардис сидит, прислонясь спиной к подушкам. Никогда он не был щекаст, но сейчас его лицо — сплошные кости, обтянутые желтым пергаментом. Минутку тяжело дышит, повернувшись к вошедшим, потом супит поредевшие брови, и по прилипшей к костям коже пробегает едва заметная дрожь, натягивая на лицо насмешливо суровую маску.
Скирмонис тоже пытается улыбнуться, но его улыбка — только жалкая гримаса, как и те дурацкие слова, которые заставляет себя произнести:
— Ну что это такое, Андрюс? Такой мужик — и лежишь...
Губы Скардиса раздвигаются, обнажив выпяченные зубы:
— Лежу. А что? Хочешь, чтоб летал? Налетался... Алда, подай гостям стулья. А-а, уже есть. Садитесь, только подальше от кровати — мертвец живым не благоухает...— Голос Скардиса глуховат, неровен, иногда переходит на шепот, но достаточно внятен. Часто замолкает, но, пожалуй, не для того, чтобы перевести дыхание, чтобы собраться с мыслями.— Как же это ты у меня возник, дружище? И зачем? Проверить, не откинул ли уже копыта?---------О-о, очень приятно, рад видеть тебя живым и здоровым.---------До сих пор сюда прилетала всякая мелочь, вот как наш актер комедийного плана, а сейчас и матерый стервятник заглянул.--------- Видно, мне и впрямь мало жить осталось.
— Андрюкас...— умоляюще шепчет Алда. Скардис приподнимается на подушке, слабым
взмахом руки показывает на дверь:
— Кыш, кыш, нечистая сила. Сгинь...
Алда хочет что-то сказать, но, не промолвив ни слова, взглядом извиняется перед гостями и выходит из комнаты.
— Благодетельница...—страдальчески морщась, шепчет Скардис. — За обиду отплати человеку обидой — таков должен быть закон жизни.---------Почему я должен быть перед тобой в долгу, старая ты ведьма? Да еще в такое время, когда нет надежды хоть как-то вернуть долг.---------Это ужасно, Людас... окочуриться, как последнему вшивому бродяге... Ты меня понимаешь?
— Да, Андрюс...
— Нет, ни черта ты не понимаешь... Сидишь себе тут и думаешь: когда-то мы со Скардисом были друзьями, а ведь он никогда меня не любил, скотина несчастная.—------Нет, это неверно, дружище: с самого своего рождения не переношу людей, от которых получаю больше, чем могу им дать. А ты, Людас, не был из самых щедрых, можешь не задаваться, еще неясно, кто перед кем остается в долгу...
Скирмонис, натужно улыбаясь, не сразу понимает намек Скардиса. «Обижен, что так долго не приходил», — пытается оправдать больного, но эту мысль заслоняет другая, которая давно не дает ему покоя.
— В жизни часто так бывает, Андрюс, что мы не до конца выполняем свой долг по отношению друг к другу, — говорит он, неловко себя чувствуя за такую откровенную исповедь, но не в силах поступить иначе. — Вот, скажем, я. Что-то должен был делать, когда застрял твой роман. Куда-то идти, кому-то писать, с кем-то говорить. Словом, постараться создать для твоей книги благоприятную атмосферу. Не знаю, помогло бы это или нет, я бы выполнил долг друга; увы, я не шевельнул даже мизинцем. Правда, ты сам этого не хотел, я даже рукопись, чтоб прочитать, вырвал у тебя с трудом, но разве это оправдание?
Скардис, протестуя, слабо взмахивает рукой.
— Нечего каяться, — говорит он сиплым, но ясным голосом. — Когда случается что-то роковое, не может быть только один виноват. — — — И разве только в этом беда, Людас? В этом равнодушии людей друг к другу? Можете не помогать мне, сволочи, но хоть ножку не подставляйте! Да-а-а... все наши страдания оттого, что не можем обойтись без подлостей. — Зажмурившись, крепко сжав восковые губы, Скардис минутку молчит. На лице, покрытом мелкой испариной, мучительное напряжение мысли.—Беда еще и в том, что мы слишком доверчивы. Прошлой ночью — не то сон, не то бред — кажется, лежу уже мертвый. Гроб поставлен вот тут, где сейчас кровать. По четыре свечи с каждого боку, запах воска... Чувствую холод рук на груди, а пальцами ног — жесткость подошв покойницких тапочек. — — — Черный галстук на белой сорочке, пиджак... Принарядила меня Алда в последний путь, грех жаловаться. Только вот человека ни одного не видать. Тоскливо, но понимаю: зачем живым лезть к мертвому? И едва подумал это, гляжу — Дана у гроба возникла. Смутная такая, закоптелая, больше на привидение, чем на женщину, похожа. «Вот полюбуйся, какая я на самом деле, говорит, и будь милосерден». Приподняла руки, словно сбрасывая невидимую вуаль, и я увидел перед собой паскудно изувеченное лицо — без носа, бровей, волос, с гнилыми зубами... Ужасней картины и представить себе нельзя. Однако я не дрожу от страха, мне хочется смеяться. — — — «Смейся, смейся, говорит эта гниль, сейчас твоя очередь смеяться, но, повторяю, будь милосерден. Панно живу ни живая, ни мертвая, и так будет до тех пор, пока не примешь меня к себе в гроб. Помоги мне умереть, дорогой...» И знаешь, как я поступил? Заколотил ее в гробу одну, а сам ушел в город выпить сто грамм. Видишь, куда уносит человека фантазия, когда он оказывается у райских врат...—Скардис поглядывает запавшими глазами то на Скирмониса, то на Стундиса. Потом говорит, уже совсем серьезно: — Думаешь, я переживаю, что роман Теличенаса вышел раньше моего? Похожи? Пусть будут похожи, не я в этом виноват. Дело критиков толковать, искать всякие там параллели, устанавливать примат темы и поднимаемых проблем... даже провозглашать гениями тех, о которых никто и говорить-то не будет лет через пять. — — — Не стоит волноваться, жизнь все поставит на свои места. И получится так, что тот, кого квалифицированные сортировщики от искусства увенчали ореолом бессмертия, отпадет, как нос Даны Теличе-нене, а тот, кого безвременно закопали, воскреснет из мертвых и будет жить ровно столько, сколько заслужил своим талантом. Так что это дело я оставляю на суд времени. Я спокоен, я твердо знаю, что не останусь в обиде... И понимаю: Истории наплевать на какую-то легкомысленную бабу, которая за миг мнимого наслаждения продаст родную мать. Жила такая бабенка? Ага. Когда-то. Ну и что? Миллионы таких жалких мошек человечества уже процежено сквозь сито тысячелетий. Вцепившись клещом в шею талантливого идиота, она высасывала его мозг, его кровь и перекачивала в жилы своего мужа. Я почти рад, что скоро подохну, дружище. Такому ослу, как я, лучшего наказания и не придумаешь. — — — Понадобилось целое землетрясение, чтоб я пришел в себя, электрошок для мозга, который я и получил, когда прочитал этот вшивый роман. Вор! Нет, только укрыватель краденого. Жена, нахапав чужих идей, тащит домой, а он реализует. — — — О господи, со стыда можно сгореть...
Скардис душераздирающе стонет, переворачиваясь на правый бок, спиной к гостям. Острый треугольник плеча, торчащий из-под застиранного белья... Бескровная ушная раковина, увядшая шея, прикрытая давно не стриженными космами... И все это — Андрюс Скардис?
Боль утраты невыносимой тяжестью ложится на сердце, и Скирмонис думает, что в этот миг он отдал бы все на свете, чтобы вернуть другу жизнь.
— Ты не устал, Андрюс? — спрашивает, чувствуя, И как между ними рушатся последние перегородки,— Мы можем тебя оставить. Завтра опять придем.
— Завтра?
— Да, Андрюс. Или сегодня вечером. Скорей всего, еще сегодня вечером.
— Нет...— Голова Скардиса дернулась и снова застыла на истерзанной подушке.-Я не устал. Посидите. И говорите что-нибудь, говорите... Только не из медицинских бюллетеней... Надоели лекарства и фарисейские хари. Дайте почувствовать запах дерева, и травы...
— Хорошо, — соглашается Скирмонис. — В таком случае нам придется вернуться назад — в юность.
— Да... ты прав. Юность меньше всего врет.
— Помнишь Хелю?
— Оо, когда мы были молоды, не знали удержу...—Скардис долго молчит, уставившись жарко искрящимися глазами в стену над головой Скирмониса.— Эта девчонка тебя больно укусила, знаю. Но все равно юность меньше всего врет, дружище.
— Ты меня не так понял, Андрюс. — Скирмонис придвинулся со стулом к кровати, понизив голос: — Хелю я вспомнил потому, что недавно пережил такой случай... Не удивляйся, в жизни возможно самое невероятное, даже такое, что мы причисляем к чудесам. Это случилось несколько недель назад, когда в Вильнюс приехала с концертами одна польская певица. Я ведь говорил тебе когда-то, что мечтой Хели была музыка. Каждый раз, когда я вспоминал о ней и начинал гадать, что же она сейчас делает, я не мог представить ее иначе, как в концертном платье на сцене. Иногда, отдавшись на волю фантазии, я пытался представить ее лицо таким, каким, по-моему, оно должно выглядеть сейчас, столько лет спустя. Короче говоря, я создал для себя рельефный портрет женщины-певицы, такой, что хоть бери и лепи. И вдруг — чудо: на афишной тумбе плакат, а с него смотрит именно такая женщина! Даже имя то же! Я пошел на концерт, с цветами, конечно. Все время, пока она пела, сидел как зачарованный, забыв все вокруг, погрузившись в прошлое.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59