Все для ванной, цена супер
Ответил сам хозяин. Скирмонис, изменив голос, попросил позвать Веронику. Когда она подошла, без всяких вступлений отбарабанил, что неожиданно изменились обстоятельства и они не смогут встретиться завтра, как договаривались. Веронике хватило двух слов: «да» и «хорошо». Последнее она повторила целых пять раз. И каждый раз с другой интонацией. Скирмонис позлорадствовал, представив себе Веронику — растерянную, оскорбленную, отчаянно пытающуюся не уронить женского достоинства.
«Теперь она врет своему рогоносцу, что звонил какой-нибудь учитель, — усмехнулся он, малость успокоившись. — Вот уже и возвращаемся на круги своя. Очень хорошо, что она дома не одна, а то стала бы расспрашивать, договариваться о новом свидании. Конечно, она еще позвонит. И не раз. Но теперь уже разговор короток: видишь ли, я чертовски занят, милая, когда освобожусь, сам дам знать. Та-а-ак... Однажды надо поставить точку».
Наутро Скирмонис явился в мастерскую, нисколько не сожалея о вчерашнем поступке. С самого утра взялся за портрет Тялкши, но зря пытался высечь творческую искру. Воображение застыло, мысли разбегались. Когда начинал звонить телефон, его словно током пронзало с головы до ног. «Она!» —стучали молоточки в висках. До полудня держался, не снимал трубки, а потом сдался. «Любопытно, на самом ли деле она...» — смущенно оправдывался перед собой, бросившись к телефону.
Позвонила она только два дня спустя, когда он уже примирился с мыслью, что между ними все кончено. В мастерскую приходил только поваляться на диване и послушать пластинки. О работе не могло быть и речи, он жил воспоминаниями, чем дальше, тем острее тоскуя по Веронике. Но, разобравшись в своих чувствах, он бы, пожалуй, убедился, что горюет не
столько об утраченной женщине, сколько жалеет себя, жалеет о канувших в прошлое часах счастья, которые могли бы еще продолжаться. Ценой лжи, самообмана, но могли продолжаться. Внушенная себе любовь... Пускай и такая, главное, что не прозябаешь, не засыхаешь в однообразии жизни, а горишь. Да и кто знает, как проявляет себя истинная любовь. Одни ради нее кончают с собой, другие совершают подвиги, а третьи живут себе спокойно, никому не показывая своих чувств, и только в старости выясняется, как глубоко они любили друг друга. В мире миллиарды людей, и каждый из них любит по-своему, неповторимо, как неповторим рисунок ткани кожи на пальцах. Кто же смеет сортировать любовь, наклеивать на нее ярлыки: вот эта высшего сорта, та только второсортная, а там — чистый эрзац, осторожно с ним! Вероника никогда не будет любить, как Уне, а Уне — как Вероника.
Успокоив себя такими замысловатыми рассуждениями, Скирмонис даже начинал сожалеть, что погорячился с этим ночным звонком к Суописам. Дьявольски захотелось поднять трубку и набрать номер Вероники. Уже подходил к аппарату, протягивал руку, прикидывая, что скажет, но в последний миг восставала мужская гордость, и он поворачивался к телефону спиной, говоря себе: «Подожду еще денек. Если любит, то позвонит сама».
И позвонила.
— Прости, если помешала, — говорила она, словно они виделись вчера, а вечернего звонка и не было.— Как твои великие творения?
Скирмонис не понял.
— Ты же говорил, что изменились обстоятельства... А эти обстоятельства, как я поняла,— вдохновение, днем и ночью не дающее тебе спать...— терпеливо объясняла она, и Скирмонис не понял, издевка это, наигранная наивность или искренние слова.
— Да какое там вдохновение...—промямлил он, видя, что без лжи не обойтись.— Работаю, пытаюсь... Такое уж наше ремесло... Вчера тебе звонил, но никто не подошел.
— Правда?
— Да...
— А я-то думала, твое сердце принадлежит только портрету Тялкши.
— Что ты сегодня делаешь, Рони?
— После обеда почти свободна, а завтра-послезавтра уезжаю в деревню.
— Уезжаешь?!
— Да. Осталось две недели летних каникул, хочу погостить у родителей.
Раз так, сказал он, не в силах совладать со своими чувствами, то сегодня им обязательно надо встретиться. В мастерской или еще где-нибудь. Удобнее всего, конечно, было бы в мастерской.
Она согласилась. По радостно зазвеневшему голосу он точно мог воссоздать выражение ее лица — озорные огоньки в глазах, раскрывшиеся в кокетливой улыбке губы, за которыми виднелись мелкие серые зубки с щелкой между передними зубами.
Дня через два она действительно уехала в деревню. Вскоре оттуда пришло письмо, полное нежных ласковых слов. Скирмонис прочитал его несколько раз, стараясь найти неверную, режущую слух ноту, но так и не мог расшифровать, в чем тут дело. Написано ласково, нежно, и все-таки... Как чай, подслащенный сахарином: сладко, но все-таки без сахара... «Слишком уж я стал мнителен», — выговорил он себе.
Она вернулась в Вильнюс, пробыв у родителей добрую неделю, и тут же позвонила Скирмонису.
Вечером они уже попивали кофе с коньяком в мастерской. На другой день после обеда — то же самое.
Скоро сентябрь, в городе уже пахнет приближающейся осенью.
Они почти каждый второй вечер попивают кофе с коньяком в мастерской.
Добровольное самозаточение на три-четыре часа. Выползают на свет (если еще светло) по отдельности, сонно щурясь от солнца. Счастливые? Нет, счастье осталось там, в заплесневелом полуподвале. Может, Вероника и уносит с собой свое, но Скирмонис уходит с пустыми руками. Только отупляющий хмель и разочарование. И та же разоряющая душу пустота, которую временно заполнили ласки Вероники.
— Встретились бы как-нибудь в ресторане, — говорит он однажды.—Как люди среди людей.
Она согласна. Только подальше от центра, где-нибудь на краю города.
— А почему не в «Вильнюсе» или «Паланге»? Потанцевали бы, послушали музыку...
На ее лице ужас. С ума он, что ли?.. Ведь там знакомый на знакомом!
В укромном кафе они забиваются в угол. Ужинают. Болтают о том о сем.
«Как заговорщики», — желчно думает он. И чувствует, что в эту минуту Вероника совсем чужая для нега. Нет, более того — он начинает ее ненавидеть.
— С того дня как ты впервые зашла ко мне в мастерскую, я так ничего и не сделал, — говорит он, сопровождая эти слова тяжелым вздохом.
— Ты хочешь сказать, что я виновата. — Вероника надувает губки, как обиженный ребенок.
— Если бы ты меня любила, начистоту все выложила бы Суопису. Неужели не понимаешь, что такое лицемерие перед близкими нас самым постыдным образом унижает?
— Смотрите, ну просто восемнадцатилетний парнишка ! — потешается Вероника. — Вчера познакомились, а завтра беги с ним в загс. У Суописа хватило ума и терпения ждать два года.
— Разве тут годы важны...—говорит он неискренне, опрокинув рюмку. — Работа стоит! Время идет, а я как паразит какой-то. Недавно даже приснилось, что я червяк. Увидел меня скворец и цапнул...
— Никуда твоя работа не сбежит, — успокаивает Вероника, поглаживая его лежащую на столе ладонь. — Еще есть время, сделаешь. Да если б даже и не сделал ничего больше, все равно ты знаменит, уже прочно вошел в историю искусства.
Скирмонис сердито отнимает руку.
— В историю! Может, добавишь еще: в архив? Я хочу жить не историей, а творчеством, уважаемая!..—Некоторое время, тяжело дыша, он смотрит в упор на растерянную Веронику, а потом продолжает, понизив голос: — Своему Суопису ты так не говорила бы, Рони, ох, не говорила бы... Но на мое творчество тебе наплевать. Ты равнодушна к нему, как кукушка к своим яйцам.
— Тсс... Нас слушают...
— У твоего тела нет души! — повышает он голос, уже под хмельком. — Я люблю твое тело. Как глину, как гипс, как камень, из которого высекаю скульптуру. У камня тоже нет души, но я могу ее вдохнуть. А кто в тебя может вдохнуть душу? Суопис?
Вероника, покраснев, встает. Он тоже. Они хватают первое попавшееся такси и мчатся в Лаздинай. Сидят на заднем сиденье в полуметре друг от друга. В груди клокочет, кипит, но увы, это не теплые чувства.
Но вскоре они помирятся. А если этого и не случится, то наутро Вероника обязательно позвонит. С ласковым упреком, разбавленным незлобивой иронией, полная благородного снисхождения и надежды, что ее добрая воля будет оценена по заслугам.
Снова часы на колокольне собора. Шесть. Нет, теперь он уже не заснет. Еще один такой удар, и Уне выкатится из постели готовить завтрак, даже не подозревая, что он целый божий день проваландается в мастерской; голова будет полна всем, только не работой.
«Холодный душ, портфель под мышку. Иду! Куда? Слоняться по этой вонючей экс-мясницкой, пока не придет Вероника. Нет, перед тем будет подан завтрак. Кофе, бутерброды или два яйца всмятку. Или даже котлета. Уне изобретательная хозяйка, она уж постарается, чтобы ее Людялис ушел творить после вкусного и сытного завтрака... («Творить! Ха-ха-ха!») Усядемся друг против друга и зададим работу желудкам. Боже мой, как было бы славно, если б глаза в это время были на затылке, в спине, а то и вообще их бы не было бы!.. Ей-богу, бывают минуты, когда хочется ослепнуть! Но я вижу. Все! Не только глазами, каждой клеточкой своего тела чувствую обращенный на меня тревожный вопрошающий взгляд, слышу испуганный шепот, эти непроизнесенные слова, которые однажды все равно будут сказаны. Но теперь ее губы молчат, и я должен смотреть на эти губы, которые вскоре лицемерно поцелую, уходя в мастерскую. А потом, когда она принесет туда никому не нужный обед, я торопливо проглочу свою часть и паскудно привру, что чертовски занят, потому что, «кажется, начинаю трогаться с места, надо пользоваться редкими минутами вдохновения...». Уне одобрительно покивает — волнующее воплощение преданности и кротости — и, убрав со столика, уйдет домой, а через час раздастся условный стук в дверь, и я пойду встречать Веронику Бутылка шампанского, фрукты, пирожное (я лично на эти мерзости с кремом смотреть не могу). Мы будем
разливать пенистую жидкость по бокалам, что вымыла Уне, а потом уляжемся на диван, где только что сидела моя голубоглазая жена. Я буду стараться подавить проклятое чувство вины, и, если это не удастся, Веронике придется порядком попотеть, пока она не разбудит во мне мужчину. Чертовщина! А я еще заливаю, что нас с Уне связывает только жратва. Могу врать сколько угодно, все равно не удастся себя убедить, что несколько тысяч ночей, проведенных вместе, канули бесследно. Конечно, я не люблю ее. Не люблю и, наверно, никогда не любил. Во всяком случае, так, как в свое время Хелю. Как было бы хорошо, если б Уне однажды сказала: я всю жизнь была к тебе равнодушна, и если жила с тобой, то только по привычке; кроме того, мне нравится быть женой знаменитости и не думать о куске хлеба. Я был бы благодарен ей за такие слова. Увы... Могу сотни раз предать ее, оплевать, а она все равно простит. Простит и постарается забыть, потому что рабская любовь не сводит счетов».
15
До обеда шлялся по городу, не находя себе места. Забежал на минутку в мастерскую, в надежде, что заставит себя работать, но в голове мусор да паутина, как в его провонявшем плесенью полуподвале. Жуть какая-то. Скульптуры застыли в предсмертной агонии. Не улыбаются, не говорят, не мыслят, не проливают слез. Мертвый каменный мир, так недавно еще бурливший всеми человеческими страстями, вызывая радость и гордость у своего творца. Куча рухляди... Дрянь!
Захлопнул дверь мастерской, словно крышку гроба. Погожее сентябрьское небо, улицы, запруженные людьми и машинами. Жизнь!
— Приветик, Людас. Куда топаешь? — Бывший сокурсник. Потрепанный, общипанный, как выбравшийся из дымохода воробей. Способный был парень, но алкоголь свалил с копыт едва вылупившегося творца, и от многообещающей личности остались покрасневшие с похмелья глаза да раздражение при встречах со «счастливчиками».
«Сейчас попросит рубль на портвейн...»
Нет, на сей раз ему рубль не нужен. Нету, но не нужен: выклянчит у другого. Куда приятнее бутылки спиртованной отравы поиздеваться над классиком литовской скульптуры. Итак:
— Куда топаешь, мсье Роден, спрашиваю? Может, зайдем кофейку выпьем? Если не брезгуешь такой компанией.
— Почему бы нет? Охотно посижу минутку. Тусклые с похмелья глаза моргают, лицо идиотски
ухмыляется: не ждал такого ответа.
Они заходят в первое попавшееся кафе. По чашечке кофе, по пирожному, графинчик коньяка. Хватит! Убийственно скучен лепет полупьяного попрошайки. Будь здоров, приятель, дела ждут. А дел-то никаких. Точнее говоря, дел миллионы, но тошнит от одной мысли о них.
Снова улица, люди, обмен словами со случайными знакомыми. Можно зайти в кино или во Дворец выставок — до свидания с Вероникой масса времени, — но и там та же сводящая с ума скука. Чертовщина какая-то!
Задумавшись, едва не сшибает с ног старика в темно-синей шляпе и с бородкой клинышком. Виноват, простите. Черт возьми, до чего же узка становится улица, когда идешь, повесив нос...
Томас Диенис!
Минутку смотрят друг на друга, растерявшись, и робко улыбаются. Вот так встреча! На самой оживленной улице, перед самой живописной площадью города. Словно сговорились...
— Разве не странное совпадение, друг мой? — ликует Диенис. — Иду вот и думаю: после обеда будет немного свободного времени — ни заседания, ни собрания, — почему бы не заглянуть к маэстро Скирмо-нису, поглазеть, как рождается новое произведение? Придется согласиться с психологами, которые утверждают, что в мозгу каждого человека устроена невидимая радиостанция.
— Да? Что ж, а мне остается только согласиться с вами. Который день уже чувствую необходимость встретиться с близким человеком, только не знал, что этим человеком окажетесь вы, уважаемый Томас.
— Без подхалимажа, ох, без подхалимажа, друг мой, одними прекрасными словами не отделаетесь! — Диенис улыбается в бороденку, потирает ладони, не
может устоять на месте. — Я слышал, вы работаете над скульптурной группой для новой Оперы?
— Болтовня! — Скирмонис возмущен и обижен, словно Диенис сам виноват в этих слухах. — Уже решено, что перед театром будет стоять фигура нашего великого солиста Кипраса Петраускаса. Нет, товарищ Диенис, ничем свежим не смогу вас порадовать. С той поры, как вы последний раз у меня побывали, я почти не работаю.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59