Качество супер, доставка мгновенная
На самом деле, неужели он не может догадаться, чьи эти пустые звонки?! Но Скирмонис не догадывался. И тогда она вернулась к мысли — оскорбительной, унижающей, но совершенно реальной, которая мелькнула, когда он впервые подошел к телефону: а может, и его конь романтики расседлан? Мнет глину в мастерской, с грустной улыбочкой вспоминая эти две недели головокружительного счастья (а может, авантюры?), и клянет свое легкомыслие. Клянет? Это еще ничего, не так больно. А если смеется? Как многие мужчины, для которых подобные истории всего лишь пикантные любовные приключения? Может быть, теперь, когда прошло все это безумие, ему самому кажутся идиотскими слова любви, которых наговорил целую кучу, а она, Вероника, в его глазах лишь обыкновенная кокетка, охотящаяся за чужими мужьями, темпераментная самка? Это было бы страшно.
Вероника долго стоит, налегая грудью на балкон. Напротив квадратные глаза домов. Город. Дом за домом взбираются на холм, спускаются вниз, к реке,
снова поднимаются на холмы. Колышутся фонари, в таинственном мраке дремлют парки. Где-то там, на другом краю города, за невидимыми башнями, затерявшимися в лабиринтах переулков, и его квартира. Его мастерская. Спальня. Уне... Его! Вероника страдальчески морщится. Потом начинает хихикать. Вполголоса, но зло, с яростной улыбкой победившей женщины. Уне... Принадлежал ли хоть когда-нибудь он ей? А если и принадлежал, то принадлежит ли еще сейчас? И будет ли когда-нибудь принадлежать? Может, как человек, как друг... да... но как любящий муж — никогда!
И она еще яростней улыбается, сгорая от ревности к той другой женщине, которая сейчас, быть может, лежит в его объятиях, и в сознании против ее воли зреет решение завтра же позвонить в мастерскую и не бросать трубку, когда он ответит.
8
В тот же день, вернувшись с Вероникой в Вильнюс, он пошел в мастерскую. Снова тесный дворик в старом городе, три ступеньки вниз, помещение, загроможденное отлитыми скульптурами, знакомый запах гипса, паутина... Да, за две недели пауки поработали на славу, растянув сети не только в темных уголках мастерской, но и украсив верхнюю часть скульптуры, которую он начал в глине перед отъездом. Но когда стал снимать мешковину, испугавшись, что долго не поливаемая глина потрескалась, увидел, что ошибался: паутина была не на скульптуре, а над ней, на торчащем из потолка крюке, на котором когда-то пан Елбжиховский вешал свиные туши. Мешковина была влажная, глина блестела, как свежевылупленный каштан. Никогда ни о чем не забывающая Уне приходила сюда каждый день, раздевала скульптуру (в то же время, как он Веронику...) и, заботливо опрыскав водой, снова заворачивала ее.
Скирмонис почувствовал, что краснеют щеки и уши, а сердце заливает какая-то липкая приторность. Хорошо, что Уне сегодня здесь не будет. Вызвалась помочь убрать мастерскую, но он отказался: сам обметет паутину, вымоет пол. Пользоваться ее добродушными услугами, которые раньше сами собой подразумевались, сейчас казалось ему святотатством Он не мог без страха подумать о том, что час за часом близится вечер, а потом — ночь, и им придется остаться вдвоем после двухнедельной разлуки. Безнадежная ситуация, не надо было пускаться с Вероникой в эту поездку, он мерзко унизил себя, обманув двух человек, которые до той поры уважали его, а может, и любили; но он не мог поступить иначе, его рассудок, его моральные принципы были бессильны перед прорвавшимися чувствами.
Я люблю эту женщину, говоришь ты. И она меня любит. У нас с ней редкая возможность пополнить жидкие ряды тех, кто считает себя счастливыми. Вы счастливы! Но в один из часов торжествующей любви, которые длились всю поездку, вы неожиданно встречаете общего знакомого. И вот она, Вероника, невероятно теряется. На ее покрасневшем лице паника и страх. Любовь предательски поднимает руку на удобную, испытанную за четырнадцать лет семейную жизнь, в которой, быть может, никогда не было настоящей радости, но все в ней надежно, спокойно, безопасен каждый шаг, как переход по сотни раз испытанному броду. Скирмонис слушал ее бессвязный трусливый лепет и не мог унять мучительного беспокойства. Он был тоже испуган. Испуган и огорчен. Было чего-то стыдно, жалко себя, Уне, Веронику. Он заподозрил, что принятое им за любовь всего лишь игра.
Последний этап путешествия обоим показался невероятно длинным. Они пытались острить, договаривались, как и когда созвонятся, но так и не смогли рассеять подавленное настроение, которое с приближением к башням Вильнюса становилось все мрачнее. Скирмонис хотел напомнить встречу с Негром-Вильпишюсом, спросить, что она думает делать дальше, но, пока он колебался и не смел начать, Вероника сама завела разговор об этом, сказав, что язык Вильпи-шюса может заварить кашу, поэтому надо договориться, как держаться, если поползут слухи.
Скирмонис полушутя обмолвился: честнее всего было бы признаться начистоту — я Уне, ты своему Суопису. Вероника с улыбкой назвала его гениальным идиотом. («Ты хочешь все решить в одну секунду. Терпение, Лю. Бог и тот за семь дней мир сотворил».) Они решили не признаваться, если зайдет разговор,
что путешествовали вместе. Да и вообще никогда ничего между ними не было и не могло быть. Куда уж там ей, рядовой учительнице, примазываться к такому столпу скульптуры, как Людас Скирмонис? Да вы что, товарищи? Белены объелись?
Оба разразились хохотом. В эту минуту Скирмонис был склонен поверить, что предложение Вероники разумно. Но когда автомобиль въехал в город и она с выражением пойманной заговорщицы на лице попросила его выйти («Как-нибудь доберешься до дома на троллейбусе или такси»), Скирмонис снова подумал, как и после встречи с Негром: «Вряд ли так вела бы себя действительно любящая женщина». Ему стало неприятно, он почувствовал себя оскорбленным. Всю дорогу до дома он видел нетерпеливый, раздраженный взгляд Вероники, принужденную улыбку на неузнаваемо изменившемся лице. И вместе с прежними опасениями, что она, наверное, не любит его, его пронзила другая мысль, новая и пугающе реальная: а может, и он ее не любит, и все то, что они по ошибке приняли за любовь, всего лишь кратковременная вспышка страстей, она угаснет, и останется всего лишь горсточка пепла, недостойная даже упоминания при случае? Осторожность Вероники, которая недавно казалась ему оскорбительной, сейчас представлялась ему совершенно обоснованной, даже разумной: да, любовь, особенно в их возрасте, не хоровод мотыльков в лучах солнца, она нуждается в длительном испытании.
Снедаемый этими мыслями, он проторчал в мастерской до полуночи. На другой день вернулся с работы тоже очень поздно. Так прошло больше недели. Каждый день он уходил рано утром, а являлся домой перед полуночью, — раньше это с ним случалось редко.
Уне забеспокоилась не на шутку: нельзя так изнурять себя. Он успокаивал ее, а в душе презирал себя за то, что может так беззастенчиво врать: у него, дескать, новый замысел, эту скульптурную группу, наверно, он пошлет ко всем чертям, ничто так не изнуряет художника, как эти метания, пока не появляется рабочее настроение, которое снобы от искусства величают вдохновением. Это потому, что долго не работал, решила Уне. «Да, конечно, эта поездка на Украину, на каменоломни, встречи с разными людьми,
болтовня...» — фантазировал он, презирая себя. Обещал вернуться раньше — правда, надо же вечером сходить в кино или театр, — но опять появлялся только после ужина, когда Уне уже лежала в постели. Каждый час, проведенный с Уне, был невыносимо тяжел, и он старался, чтобы этих часов было как можно меньше.
Однажды под вечер, когда он валялся на диване в мастерской, думая о чем угодно, только не о работе, зазвонил телефон. Перед этим было много звонков, и у него часто мелькала мысль, что это Вероника. Но она молчала, и он понял, что наивно было бы ждать, пока она позвонит первой. Хотя, с другой стороны, почему бы ей не позвонить первой? Если действительно любит... Разве женская стеснительность и мужская гордость не стоят друг друга?
Он поднял трубку, на этот раз уже не надеясь услышать ее голос, и бросил свое привычное: «Слушаю!» Никто не ответил. Несколько секунд подержал трубку у уха («Алло, алло, я слушаю...»), но на том конце провода настойчиво молчали, пока он не нажал на рычаг. Вчера тоже был такой звонок и молчание. Мог звонить и кто-нибудь другой, но он всем своим естеством чувствовал, что это Вероника. Да, это она, нет ни малейшего сомнения. Он провел по лицу дрожащими от волнения пальцами и рухнул на диван. Минутку лежал, улыбаясь и глядя на сводчатый потолок, на котором, как на киноэкране, мелькали кадры недавних дней. Потом встал и с той же улыбкой счастливого победителя принялся бродить по мастерской. Фрагменты скульптур, макеты... Кладбище реализованных и неосуществимых замыслов... Как и та работа, которую начал с величайшим пылом, а сейчас только и делает, что каждый день со скукой разматывает мешковину и обрызгивает глину водой. Будет еще одна скульптура. Но что от этого изменится в жизни? Да и вообще, кому от этого лучше (а если и лучше, то меньше всего тебе самому), что ты сделал сотню, а не тысячу скульптур, или наоборот? Что работы, которые он собирался показать людям, остались в набросках, а те, о которых ты меньше всего думал, вошли в твою творческую биографию? Радость труда? Да, каждая из этих скульптур принесла тебе много счастливых часов.
Снова зазвонил телефон. Скирмонис, приготовившись к прыжку, напрягая всю силу воли, удерживал себя, пока не замолкли звонки. Не понимал и не рассуждал, почему так поступает, но каждый раз, когда раздавался телефонный зов, со злорадством повиновался необъяснимым внутренним импульсам. Потом прошел час, другой — никто больше не звонил. Он ждал, надеялся, что позвонят, зная, что на этот раз не устоит перед соблазном поднять трубку, однако телефон молчал. Вместо него раздался робкий стук в дверь. Бросился открывать, но, увы, за дверью не было Вероники, там стоял Скардис.
— Чего глаза выпучил? Это я, самый верный твой друг.— Скардис радостно хихикает, обдав Скирмониса водочным душком. Небритый, в грязной рубашке, но достаточно бодрый. — Звякнул твоей Уне. Выдала, где ты находишься. Ну и забаррикадировался же ты, приятель! Видно, твой телефон с особым устройством — не включается, почуяв сотню.
— Заходи.
— Обязательно. У меня серьезное дело. Скирмонис свысока улыбается.
— Знаю, чего ржешь. Нет, на этот раз ошибаешься, дружище. Рублик не требуется. Скардис сегодня Крез, каким никогда не был.
— Ржу, но не над тобой, будь спокоен. — Скирмонис дружески берет Скардиса за плечо, затаскивает в мастерскую.—Почему-то вспомнил нашу встречу три месяца назад, когда мы шли к Градовским. Тогда ждал звонка того же самого человека, как и сегодня, но вместо него позвонил ты. А еще говорят, что в жизни ничто не повторяется.
— История повторяется, сказали Плутарх, Сенека, Аристотель. Повторяется, дружище, только с другого конца! Вот, положим, я. Три месяца назад, как ты соизволил вспомнить, я был трезв, нищ и здоров как динозавр. А что сегодня? Полуживой миллионер с дырявым желудком.
— Не говори загадками. Наследство из Америки получил, что ли? —шутит Скирмонис.
— Дичпетрис снизошел. В прошлый понедельник — трр! — звонок из издательства. Поднимаю трубку: Вайзбунас! Так, мол, и так, товарищ Скардис, будьте любезны, сам товарищ Дичпетрис желает вас видеть. А я, сам знаешь, уже успел принять. Если желает, пускай видит, говорю. Встречу как брата родного. Вайзбунас заткнулся и опять рот разинут, вякает чего-то, нужного слова не находит. Как же вы так, товарищ Скардис... нельзя... надо считаться... все-таки сам товарищ Дичпетрис... Знаешь что, говорю, неуважаемый товарищ Вайзбунас, пошел ты... И положил трубку. Вижу, ты не одобряешь, дружище: неинтеллигентно, невежливо с моей стороны. А они-то красиво поступали, этот товарищ Дичпетрис со своей конторой? Свиньи! Ты уже забыл всю эту историю, — значит, посторонний человек, а у меня до сих пор вот тут сидит. Представь себе: больше года пролежала рукопись, а они ни бе ни ме. Нюхали, щупали со всех сторон, собирали чужие мнения, а я в дураках, чтоб их черти драли. Трусы! Помню, однажды не выдержал — позвонил. Знал, после этого так называемого обсуждения все решено, а все-таки позвонил. Тому же самому засранцу Вайзбунасу. Как дела с моей книгой, уважаемый товарищ? Как ни верти, я автор, не могу не полюбопытствовать, почему такое затянувшееся молчание. В трубке кряхтят да мычат («Ах, это вы, товарищ Скардис... Приятно, приятно...»), потом Вайзбунас запел об удивительном августе, хотя всю неделю лил сплошной дождь, и под конец, присовокупив какой-то привезенный из Паланги каламбур, пожелал мне хорошего творческого настроения, без которого, мол, невозможна плодотворная работа писателя. Ну что ты скажешь про такого златоуста, дружище? Зверь в заграничных джинсах! Я, значит, обозвал его и попросил говорить по-человечески. Ну да, ясно, понятно, товарищ Скардис, абсолютно понятно... вы уж простите... мы, видите ли, иногда... Вообще-то мне лично ваш роман ничего... понравился... Есть такие страницы, что ого, если можно так выразиться. Любопытно, свежо, оригинально, сказал бы я... Но, знаете ли, это... отнюдь не совпадающее с мнением авторитетных товарищей, высказанным на обсуждении книги. Жаль, жаль... С нашего делового разговора прошло много времени, страсти остыли, самолюбие успокоилось, так что и у вас, товарищ Скардис, была возможность спокойно обдумать свои позиции, сделать соответствующие выводы. Между тем мы, издательство, остались при своем прежнем мнении: доработка романа — только на пользу. Не так, конечно, как указывали на обсуждении, но... Да вы и сами понимаете, товарищ Скардис. Товарищ Дичпетрис, из
самых благих побуждений, уже хотел вам звонить,.. Зайдите к нему. У него весьма рациональные и, полагаю, приемлемые для вас предложения, как улучшить роман.
9
На другой день перед полуднем Скардис уже сидел в кабинете самого товарища Дичпетриса и листал только что вышедшую повесть Довидаса Рамунайти-са.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59
Вероника долго стоит, налегая грудью на балкон. Напротив квадратные глаза домов. Город. Дом за домом взбираются на холм, спускаются вниз, к реке,
снова поднимаются на холмы. Колышутся фонари, в таинственном мраке дремлют парки. Где-то там, на другом краю города, за невидимыми башнями, затерявшимися в лабиринтах переулков, и его квартира. Его мастерская. Спальня. Уне... Его! Вероника страдальчески морщится. Потом начинает хихикать. Вполголоса, но зло, с яростной улыбкой победившей женщины. Уне... Принадлежал ли хоть когда-нибудь он ей? А если и принадлежал, то принадлежит ли еще сейчас? И будет ли когда-нибудь принадлежать? Может, как человек, как друг... да... но как любящий муж — никогда!
И она еще яростней улыбается, сгорая от ревности к той другой женщине, которая сейчас, быть может, лежит в его объятиях, и в сознании против ее воли зреет решение завтра же позвонить в мастерскую и не бросать трубку, когда он ответит.
8
В тот же день, вернувшись с Вероникой в Вильнюс, он пошел в мастерскую. Снова тесный дворик в старом городе, три ступеньки вниз, помещение, загроможденное отлитыми скульптурами, знакомый запах гипса, паутина... Да, за две недели пауки поработали на славу, растянув сети не только в темных уголках мастерской, но и украсив верхнюю часть скульптуры, которую он начал в глине перед отъездом. Но когда стал снимать мешковину, испугавшись, что долго не поливаемая глина потрескалась, увидел, что ошибался: паутина была не на скульптуре, а над ней, на торчащем из потолка крюке, на котором когда-то пан Елбжиховский вешал свиные туши. Мешковина была влажная, глина блестела, как свежевылупленный каштан. Никогда ни о чем не забывающая Уне приходила сюда каждый день, раздевала скульптуру (в то же время, как он Веронику...) и, заботливо опрыскав водой, снова заворачивала ее.
Скирмонис почувствовал, что краснеют щеки и уши, а сердце заливает какая-то липкая приторность. Хорошо, что Уне сегодня здесь не будет. Вызвалась помочь убрать мастерскую, но он отказался: сам обметет паутину, вымоет пол. Пользоваться ее добродушными услугами, которые раньше сами собой подразумевались, сейчас казалось ему святотатством Он не мог без страха подумать о том, что час за часом близится вечер, а потом — ночь, и им придется остаться вдвоем после двухнедельной разлуки. Безнадежная ситуация, не надо было пускаться с Вероникой в эту поездку, он мерзко унизил себя, обманув двух человек, которые до той поры уважали его, а может, и любили; но он не мог поступить иначе, его рассудок, его моральные принципы были бессильны перед прорвавшимися чувствами.
Я люблю эту женщину, говоришь ты. И она меня любит. У нас с ней редкая возможность пополнить жидкие ряды тех, кто считает себя счастливыми. Вы счастливы! Но в один из часов торжествующей любви, которые длились всю поездку, вы неожиданно встречаете общего знакомого. И вот она, Вероника, невероятно теряется. На ее покрасневшем лице паника и страх. Любовь предательски поднимает руку на удобную, испытанную за четырнадцать лет семейную жизнь, в которой, быть может, никогда не было настоящей радости, но все в ней надежно, спокойно, безопасен каждый шаг, как переход по сотни раз испытанному броду. Скирмонис слушал ее бессвязный трусливый лепет и не мог унять мучительного беспокойства. Он был тоже испуган. Испуган и огорчен. Было чего-то стыдно, жалко себя, Уне, Веронику. Он заподозрил, что принятое им за любовь всего лишь игра.
Последний этап путешествия обоим показался невероятно длинным. Они пытались острить, договаривались, как и когда созвонятся, но так и не смогли рассеять подавленное настроение, которое с приближением к башням Вильнюса становилось все мрачнее. Скирмонис хотел напомнить встречу с Негром-Вильпишюсом, спросить, что она думает делать дальше, но, пока он колебался и не смел начать, Вероника сама завела разговор об этом, сказав, что язык Вильпи-шюса может заварить кашу, поэтому надо договориться, как держаться, если поползут слухи.
Скирмонис полушутя обмолвился: честнее всего было бы признаться начистоту — я Уне, ты своему Суопису. Вероника с улыбкой назвала его гениальным идиотом. («Ты хочешь все решить в одну секунду. Терпение, Лю. Бог и тот за семь дней мир сотворил».) Они решили не признаваться, если зайдет разговор,
что путешествовали вместе. Да и вообще никогда ничего между ними не было и не могло быть. Куда уж там ей, рядовой учительнице, примазываться к такому столпу скульптуры, как Людас Скирмонис? Да вы что, товарищи? Белены объелись?
Оба разразились хохотом. В эту минуту Скирмонис был склонен поверить, что предложение Вероники разумно. Но когда автомобиль въехал в город и она с выражением пойманной заговорщицы на лице попросила его выйти («Как-нибудь доберешься до дома на троллейбусе или такси»), Скирмонис снова подумал, как и после встречи с Негром: «Вряд ли так вела бы себя действительно любящая женщина». Ему стало неприятно, он почувствовал себя оскорбленным. Всю дорогу до дома он видел нетерпеливый, раздраженный взгляд Вероники, принужденную улыбку на неузнаваемо изменившемся лице. И вместе с прежними опасениями, что она, наверное, не любит его, его пронзила другая мысль, новая и пугающе реальная: а может, и он ее не любит, и все то, что они по ошибке приняли за любовь, всего лишь кратковременная вспышка страстей, она угаснет, и останется всего лишь горсточка пепла, недостойная даже упоминания при случае? Осторожность Вероники, которая недавно казалась ему оскорбительной, сейчас представлялась ему совершенно обоснованной, даже разумной: да, любовь, особенно в их возрасте, не хоровод мотыльков в лучах солнца, она нуждается в длительном испытании.
Снедаемый этими мыслями, он проторчал в мастерской до полуночи. На другой день вернулся с работы тоже очень поздно. Так прошло больше недели. Каждый день он уходил рано утром, а являлся домой перед полуночью, — раньше это с ним случалось редко.
Уне забеспокоилась не на шутку: нельзя так изнурять себя. Он успокаивал ее, а в душе презирал себя за то, что может так беззастенчиво врать: у него, дескать, новый замысел, эту скульптурную группу, наверно, он пошлет ко всем чертям, ничто так не изнуряет художника, как эти метания, пока не появляется рабочее настроение, которое снобы от искусства величают вдохновением. Это потому, что долго не работал, решила Уне. «Да, конечно, эта поездка на Украину, на каменоломни, встречи с разными людьми,
болтовня...» — фантазировал он, презирая себя. Обещал вернуться раньше — правда, надо же вечером сходить в кино или театр, — но опять появлялся только после ужина, когда Уне уже лежала в постели. Каждый час, проведенный с Уне, был невыносимо тяжел, и он старался, чтобы этих часов было как можно меньше.
Однажды под вечер, когда он валялся на диване в мастерской, думая о чем угодно, только не о работе, зазвонил телефон. Перед этим было много звонков, и у него часто мелькала мысль, что это Вероника. Но она молчала, и он понял, что наивно было бы ждать, пока она позвонит первой. Хотя, с другой стороны, почему бы ей не позвонить первой? Если действительно любит... Разве женская стеснительность и мужская гордость не стоят друг друга?
Он поднял трубку, на этот раз уже не надеясь услышать ее голос, и бросил свое привычное: «Слушаю!» Никто не ответил. Несколько секунд подержал трубку у уха («Алло, алло, я слушаю...»), но на том конце провода настойчиво молчали, пока он не нажал на рычаг. Вчера тоже был такой звонок и молчание. Мог звонить и кто-нибудь другой, но он всем своим естеством чувствовал, что это Вероника. Да, это она, нет ни малейшего сомнения. Он провел по лицу дрожащими от волнения пальцами и рухнул на диван. Минутку лежал, улыбаясь и глядя на сводчатый потолок, на котором, как на киноэкране, мелькали кадры недавних дней. Потом встал и с той же улыбкой счастливого победителя принялся бродить по мастерской. Фрагменты скульптур, макеты... Кладбище реализованных и неосуществимых замыслов... Как и та работа, которую начал с величайшим пылом, а сейчас только и делает, что каждый день со скукой разматывает мешковину и обрызгивает глину водой. Будет еще одна скульптура. Но что от этого изменится в жизни? Да и вообще, кому от этого лучше (а если и лучше, то меньше всего тебе самому), что ты сделал сотню, а не тысячу скульптур, или наоборот? Что работы, которые он собирался показать людям, остались в набросках, а те, о которых ты меньше всего думал, вошли в твою творческую биографию? Радость труда? Да, каждая из этих скульптур принесла тебе много счастливых часов.
Снова зазвонил телефон. Скирмонис, приготовившись к прыжку, напрягая всю силу воли, удерживал себя, пока не замолкли звонки. Не понимал и не рассуждал, почему так поступает, но каждый раз, когда раздавался телефонный зов, со злорадством повиновался необъяснимым внутренним импульсам. Потом прошел час, другой — никто больше не звонил. Он ждал, надеялся, что позвонят, зная, что на этот раз не устоит перед соблазном поднять трубку, однако телефон молчал. Вместо него раздался робкий стук в дверь. Бросился открывать, но, увы, за дверью не было Вероники, там стоял Скардис.
— Чего глаза выпучил? Это я, самый верный твой друг.— Скардис радостно хихикает, обдав Скирмониса водочным душком. Небритый, в грязной рубашке, но достаточно бодрый. — Звякнул твоей Уне. Выдала, где ты находишься. Ну и забаррикадировался же ты, приятель! Видно, твой телефон с особым устройством — не включается, почуяв сотню.
— Заходи.
— Обязательно. У меня серьезное дело. Скирмонис свысока улыбается.
— Знаю, чего ржешь. Нет, на этот раз ошибаешься, дружище. Рублик не требуется. Скардис сегодня Крез, каким никогда не был.
— Ржу, но не над тобой, будь спокоен. — Скирмонис дружески берет Скардиса за плечо, затаскивает в мастерскую.—Почему-то вспомнил нашу встречу три месяца назад, когда мы шли к Градовским. Тогда ждал звонка того же самого человека, как и сегодня, но вместо него позвонил ты. А еще говорят, что в жизни ничто не повторяется.
— История повторяется, сказали Плутарх, Сенека, Аристотель. Повторяется, дружище, только с другого конца! Вот, положим, я. Три месяца назад, как ты соизволил вспомнить, я был трезв, нищ и здоров как динозавр. А что сегодня? Полуживой миллионер с дырявым желудком.
— Не говори загадками. Наследство из Америки получил, что ли? —шутит Скирмонис.
— Дичпетрис снизошел. В прошлый понедельник — трр! — звонок из издательства. Поднимаю трубку: Вайзбунас! Так, мол, и так, товарищ Скардис, будьте любезны, сам товарищ Дичпетрис желает вас видеть. А я, сам знаешь, уже успел принять. Если желает, пускай видит, говорю. Встречу как брата родного. Вайзбунас заткнулся и опять рот разинут, вякает чего-то, нужного слова не находит. Как же вы так, товарищ Скардис... нельзя... надо считаться... все-таки сам товарищ Дичпетрис... Знаешь что, говорю, неуважаемый товарищ Вайзбунас, пошел ты... И положил трубку. Вижу, ты не одобряешь, дружище: неинтеллигентно, невежливо с моей стороны. А они-то красиво поступали, этот товарищ Дичпетрис со своей конторой? Свиньи! Ты уже забыл всю эту историю, — значит, посторонний человек, а у меня до сих пор вот тут сидит. Представь себе: больше года пролежала рукопись, а они ни бе ни ме. Нюхали, щупали со всех сторон, собирали чужие мнения, а я в дураках, чтоб их черти драли. Трусы! Помню, однажды не выдержал — позвонил. Знал, после этого так называемого обсуждения все решено, а все-таки позвонил. Тому же самому засранцу Вайзбунасу. Как дела с моей книгой, уважаемый товарищ? Как ни верти, я автор, не могу не полюбопытствовать, почему такое затянувшееся молчание. В трубке кряхтят да мычат («Ах, это вы, товарищ Скардис... Приятно, приятно...»), потом Вайзбунас запел об удивительном августе, хотя всю неделю лил сплошной дождь, и под конец, присовокупив какой-то привезенный из Паланги каламбур, пожелал мне хорошего творческого настроения, без которого, мол, невозможна плодотворная работа писателя. Ну что ты скажешь про такого златоуста, дружище? Зверь в заграничных джинсах! Я, значит, обозвал его и попросил говорить по-человечески. Ну да, ясно, понятно, товарищ Скардис, абсолютно понятно... вы уж простите... мы, видите ли, иногда... Вообще-то мне лично ваш роман ничего... понравился... Есть такие страницы, что ого, если можно так выразиться. Любопытно, свежо, оригинально, сказал бы я... Но, знаете ли, это... отнюдь не совпадающее с мнением авторитетных товарищей, высказанным на обсуждении книги. Жаль, жаль... С нашего делового разговора прошло много времени, страсти остыли, самолюбие успокоилось, так что и у вас, товарищ Скардис, была возможность спокойно обдумать свои позиции, сделать соответствующие выводы. Между тем мы, издательство, остались при своем прежнем мнении: доработка романа — только на пользу. Не так, конечно, как указывали на обсуждении, но... Да вы и сами понимаете, товарищ Скардис. Товарищ Дичпетрис, из
самых благих побуждений, уже хотел вам звонить,.. Зайдите к нему. У него весьма рациональные и, полагаю, приемлемые для вас предложения, как улучшить роман.
9
На другой день перед полуднем Скардис уже сидел в кабинете самого товарища Дичпетриса и листал только что вышедшую повесть Довидаса Рамунайти-са.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59