https://wodolei.ru/catalog/smesiteli/sensornie/
Разве пластилиновые фигурки стоят этого? Или листы набросков, измаранные впопыхах! Или гипс макетов, этих миниатюр будущего произведения, которое, пожалуй, никогда не увидит света?.. Их здесь без счета, этих смешных пустяковин, все углы ими забиты: на буфете, на платяном шкафу, на этажерке, даже подоконник ими уставлен, будто витрина сувенирной лавки. А ты все лепишь, по ночам выкуриваешь сигарету за сигаретой и сокрушаешься, пока однажды в отчаянии не разбиваешь этот гипс вдребезги. Брак! Мусор! Идея-однодневка. На свалку ее! И — шмяк об пол. Вторую, третью фигуру. И четвертой уготована та же судьба. Если ты зол на себя и считаешь себя последним неудачником, это непременно случится, и Уне, плача, будет таскать ведрами черепки на помойку. Но однажды ты зацепишься-таки за эмбрион будущего
произведения, и по сердцу пройдет жаркая дрожь. Живой! Смахнешь пыль, долго будешь смотреть на него, ничего еще толком не понимая, но всем своим естеством ощущая биение живого пульса и зная уже, что этот набросок ты никогда не швырнешь на пол, не засунешь под диван-кровать, он не даст тебе покоя ни днем, ни ночью, пока ты, завершив его, не подаришь миру. Счастлив, боже мой, как ты счастлив! Сердце поет, его захлестнула любовь ко всему живому. Комната-гроб (один конец шире) расщепилась на атомы и испарилась в пространство, словно капля воды, упавшая на раскаленное железо. Ни побеленной известкой штукатурки, ни стен, ни потолка. Кругом одно солнце, солнце, солнце. Необозримая небесная синева. Простор и ширь. А в душе — крылья. До того мощные, что страх берет! Лети куда хочешь, и все тебе доступно, все кругом твое. Ты — властелин вселенной. Бог. Творец. Будь благословенна, о могучая покровительница рабов искусства фантазия, будь благословенна тысячи крат! Ты улыбаешься, ты смеешься, ты хохочешь. И бежишь к знакомому профессору, который на месяц-другой приютил тебя в своей мастерской. Потом получишь угол в столярном цеху театра, из него переберешься за город — почти час езды на автобусе от дома. Ты будешь выклянчивать крышу для своих произведений у кого придется, лишь бы обрести потолок над головой и несколько квадратных метров пола, чтоб сложить материал и поставить помост со скульптурой. Твои произведения разбросаны по сараям, кладовкам, стоят у профессора, в столярном цехе, пока однажды ты не наткнешься на забытый всеми полуподвал, собственность покойного пана Елбжихов-скот. О тсподи, своя мастерская! Наконец-то у тебя появился отдельный угол, где ты беспрепятственно сможешь общаться с музами. Это уже событие, да, волей-неволей приходится признать, что ты одолел еще одну ступеньку лестницы, ведущей в гору. В этом подвале мясника за два года родится произведение, привлекшее внимание серьезной критики, твою фамилию упомянут в центральной печати, а вскоре тебя наградят солидной премией. Лауреат! Как мы до сих пор не замечали этого человека?! Еще издали перед тобой будут приподнимать шляпы, женщины будут ласково улыбаться, пылко пожмут руки те, кто раньше проходил мимо, тебя не заметив. У того, кому и положено, окажется твое заявление на квартиру. Четыре года видеть в окно одни только ноги... Хватит! Пускай другой любуется этой картиной... Разумеется, разумеется, товарищ Скирмонис, рассмотрим. Три года рассматривали, и ничего. Плохая квартира, сказали, тесная, да еще с общей кухней, но кто-то ведь должен в ней жить, верно, товарищ Скирмонис? А почему обязательно кто-то другой, а не вы? У нас все считаются людьми; ледниковая эпоха миновала. Однако диплом лауреата некоторых товарищей вскоре надоумил, что не стоило торопиться с выводами. Ужас как неприятно, когда по наущению руководящих товарищей приходится поднимать трубку и самому предлагать то, в чем раньше отказывал. Двухкомнатная квартира! С отдельной кухней, ванной и прочими удобствами. Балкончик на солнечную сторону, с видом на молодой скверик. Царская квартира, Уне! Живем! Твое настроение растет как на дрожжах, творческая мысль окрылена. Серия медалей. Портрет известного человека. Памятник, который впоследствии будет воздвигнут в одном из крупных городов. Критика, в определенных случаях щедрая на добрые слова, перечисляет: успех, успех, успех. Это уже не подъем, а бег вприпрыжку в гору. Одним скачком от площадки до площадки: высокий орден по случаю юбилея, опять премия, на сей раз уже во всесоюзном масштабе. Двухкомнатная квартира для тебя уже тесновата (так решил один ответственный товарищ), получишь четырехкомнатную, а то, видите ли, неудобно перед гостями, особенно зарубежными, которые пожелают взглянуть на твою частную жизнь, раз уж ты прославился. Ну и, разумеется, пора решить вопрос о мастерской. Нельзя же допустить, чтобы солидный скульптор обретался в каком-то подвале. Стыд и срам!
Скирмонис улыбается, втянув голову в воротник. Благодарим за добрые пожелания, но они малость запоздали. Надо было, по крайней мере, десять лет назад, когда он не подозревал о том, что где-то в старом городе затерялся полуподвал, который позднее он сам оштукатурит, побелит, сменит половицы, отгородит комнатушку — и все своими руками, чтоб было подешевле, ведь и так придется на несколько месяцев порядком затянуть ремень — материалы! Да, тогда было бы дело другое. А сейчас — нет, на что ему новое помещение? За эти годы мастерская стала для
него живым организмом, въелась в кровь, как земля для его отца — крестьянина, которую тот оплакивал кровавыми слезами, поступая в колхоз. Мужицкая привязанность к одному месту, скажет иной, сентиментальность, питаемая воспоминаниями. Но разве это предосудительно? Каждый из нас больше или меньше скован веригами воспоминаний. А их ведь так много среди этих глухих стен! Самые удачные работы, самые прекрасные часы жизни... Победы и поражения, радость и горечь, огромные надежды и сравнительно небольшие разочарования. Здесь целый мир, все, чем живет здоровый, энергичный человек, полный творческих сил, которые юношескую мечту обращали в монументальную явь. Зачем же ему новая мастерская? Чем она будет лучше этой? Да и вообще, возможно ли обрести что-либо лучше того, чем обладал, когда тебе пятый десяток?
Скирмонис грустно улыбается. Медленно поднимая подбородок, выпрямляя плечи, бросая задумчивый взгляд вверх. Нет, ни черта не обретешь. Будешь бегать, вот как сегодня, высунув язык, за резцами, досками, гипсом, камнями, а жители двора будут проклинать тебя, споткнувшись на куче гравия или глины, которую шофер художественного комбината вывалил у двери мастерской. Хорошо еще, если будешь в силах бегать. Но может настать такой час (и он настанет!), когда другой будет бегать за тебя («Надо дорожить временем, не так уж много его осталось, каждая минута, использованная не по назначению,— преступление!»), а ты будешь топтаться вокруг своей скульптуры, тужась достичь вершин совершенства и с ужасом чувствуя, как разрушающиеся клетки мои а охватывает творческая немощь. Рак искусства, ты погибнешь в ужасных духовных муках, как мыслящее существо. Разве убережет от этого новая мастерская, которую вы мне обещаете, уважаемый товарищ? Отнюдь! Все это именно и начинается там, в новой мастерской, если тебя не подстережет скоропостижная смерть — мечта всех, доживающих свой век.
Скирмонис, в бессознательном протесте, сердито встряхивает головой. Противно-то как! Неужто и впрямь мозги размягчились, раз одолели такие мысли? Кроме шуток, такое уныние не сулит ничего доброго. Циник Скардис подобные всплески духовного
кризиса называет опорожнением души, после которого обычно следует волна обманчивого оптимизма («Тогда тебе кажется, что и коровья лепешка — сливочное масло»), а для Скирмониса это увертюра к аномальному обострению самокритичности, часто приводящему к зачеркиванию почти завершенной работы. Отвернул взгляд от скульптуры («Стоит ли отливать?»), идет в комнату. Сейчас включит приемник, посидит с закрытыми глазами — музыка освежает. Во всем теле странное беспокойство. Кажется, что-то должно случиться, непременно случится, тут же, в эту же секунду. И правда — зазвонил телефон. С удивлением смотрит на аппарат, внезапно поняв, что именно этого ждал. «Она!» Хватает трубку, молниеносно прикладывает к уху. Алло, алло, Скирмонис слушает! Щелчок, отсоединились. Вот тебе и техника в век расцвета точных наук! И тут же сознание фиксирует то, что в последние дни запечатлелось в бесконечных извилинах мозга: она, Вероника! Уже третье утро (не считая этого дня) он уходит в мастерскую на четверть часа раньше, и они не встречаются. А завтра суббота, знаменитый день деревенских колбас. Слов нет, это ее звонок. Но какого черта положила трубку? Да... А какого черта он выходит утром пораньше — чтоб ее не встретить?..
Снова звонок. Странно, но и на этот раз он предчувствовал, что зазвонит.
— Привет, старик. Это Скардис. Поморщился с досадой. Хоть возьми и швырни
трубку. Старый пьянчуга! Видно, рублик понадобился.
— Ты? Привет, Андрюс. Как живешь-можешь?
— Держусь. Приятно слышать твой голос, Людас. Жив, значит. А я-то не мог никак дозвониться и подумал, что тебя инфаркт уложил, — раздается на том конце провода.
— Сегодня у меня ярмарка, целое утро пробегал по хозяйству. Мог Уне позвонить.
— Жене друга? Нет, приятель, это против моих принципов.
— Подумать только, какой принципиальный,— иронически улыбается в трубку Скирмонис. — Давно ли так?
— С тех пор, как убедился, чего стоят женщины. Послушай, Людас, не найдется ли у тебя пяти свободных минут, хочется тебя увидеть...
— Соскучился? Увы, не смогу обрадовать: при себе только неполный рубль.
Несколько секунд слышно тяжелое дыхание. Скир-монису уже стыдно, что соврал, стыдно за неожиданно сорвавшуюся грубость.
— Да нет, дело не в рубле, на сей раз ты ошибся. — Голос Скардиса звенит ликующе. — Прости, не хотел тебе мешать, но не всегда удается поступать так, чтоб всем было удобно. Скажи, где можем встретиться?
— Горит? — Голос Скирмониса становится ласковее.
— Смотря для кого. Мы с тобой, скажем, можем ждать этого свидания до скончания дней своих, черт не возьмет — похоронят с речами и жестяными венками, но есть люди, которые хотели бы...
— Ну ладно,—нетерпеливо прерывает Скирмо-нис— Что тут по телефону философию разводить. Загляни ко мне в мастерскую.
— Лучше бы где-нибудь на улице... В твоем склепе я чувствую себя придворным шутом в гробу его величества.
— Тогда катись к черту! — обижается Скирмонис.
— Ладно уж, жди. Загляну.
5
Андрюс Скардис принадлежал к тому поколению писателей, которое пришло в литературу сразу после войны, принеся с собой наивную, едва ли не фанатичную веру в завтрашний день, который вскоре не одному урезал крылья, слишком длинные для полетов тех лег. Даже самые сдержанные критики пророчили ему (конечно, в частных беседах) большое будущее, не чая, что близок час, когда они, рядовые бойцы армии оценивания творчества, услышат звуки фанфар, призывающие надавать оплеух первому сборнику поэзии Андрюса Скардиса: декаденство, эстетство, кому нужны стихи, баламутящие душу человека? Хватит душистых цветочков и любви! Ныне должна царить лишь классовая ненависть!
Никто не удивился (в те времена было возможно самое невероятное), что едва родившийся лирик был задушен теми самыми руками, которые еще так недавно гладили его талантливую головку.
Какое-то время продолжалась загадочная тишина. Потом, ко всеобщему удивлению, Скардис сочинил пьесу для провинциального театра, но должно было пройти два года, пока зрители увидели ее на сцене. А потом, как говорили злые языки, Скардис разразился творческим поносом: каждый год по книге — сборник стихов или пьеса. «Бедняга, совсем исписался»,— бормотали зрители, зевая на его спектаклях., а молодежь, перелистав новую поэтическую книжку Скардиса, потешалась над будущими отзывами критики: «Боевой... Пронизанный... Мобилизующий... Неповторимый... Зажигающий...»
Перегорел? А может, исчерпал себя? Никто не знает почему, но Скардис молчит уже второе десятилетие. Ни одной книги или стихотворения в печати, даже намека на то, чтоб писать что-нибудь. Правда, по пьяному делу иногда хвастался приятелям, что решил перейти на прозу, что «делает» роман («Наконец-то дождались времен, когда можно написать нечто похожее на книгу»), но эти его речи многие считали мыльным пузырем, хотя хорошо информированные люди и утверждали, что такой роман действительно был положен на стол в издательстве, только никому не довелось его прочитать, кроме самого главного — товарища Дичпетриса, который сунул рукопись в ящик за семью замками: серьезные идейные изъяны. Итак, приход Скардиса в прозу пока еще весьма спорен, его фамилию мы встречаем лишь на титульных страницах переводных книг, и, кажется, никто не переживает из-за этого. Жизнь идет своим чередом, хотя бывший поэт и драматург не желает этого признавать. Я сижу в вагончике канатной дороги над рекой, говорит он, и поплевываю в стремнину; иногда случается нечаянно попасть и в приятеля; извиняюсь, ведь не я выдумал земное притяжение? Однако сам Скардис старается убедить других, что на него это притяжение не влияет — ведь наукой доказано, что существует невесомость,—и, дабы обосновать свое исключительное положение, один квартал в году работает как лошадь, а другой — шляется целыми днями, попивая водку и с высот своей философии верша суд над паскудно устроенным миром. Один остроумный столичный газетчик, прозванный Негром, составил календарь Скардиса, по которому его год складывается из шести месяцев и делится на два периода: сев и косовицу.
Последняя, исходя из определенных факторов, разделена на три этапа примерно по тридцать дней, что почти соответствует календарным месяцам. В первый такой месяц косовицы или уборки урожая нос Скардиса синеет до половины, движения становятся неестественно оживленными, каждая клетка тела излучает такое количество оптимизма, что, если превратить его в электрический ток, можно было бы осветить половину Вильнюса, по выражению Негра.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59
произведения, и по сердцу пройдет жаркая дрожь. Живой! Смахнешь пыль, долго будешь смотреть на него, ничего еще толком не понимая, но всем своим естеством ощущая биение живого пульса и зная уже, что этот набросок ты никогда не швырнешь на пол, не засунешь под диван-кровать, он не даст тебе покоя ни днем, ни ночью, пока ты, завершив его, не подаришь миру. Счастлив, боже мой, как ты счастлив! Сердце поет, его захлестнула любовь ко всему живому. Комната-гроб (один конец шире) расщепилась на атомы и испарилась в пространство, словно капля воды, упавшая на раскаленное железо. Ни побеленной известкой штукатурки, ни стен, ни потолка. Кругом одно солнце, солнце, солнце. Необозримая небесная синева. Простор и ширь. А в душе — крылья. До того мощные, что страх берет! Лети куда хочешь, и все тебе доступно, все кругом твое. Ты — властелин вселенной. Бог. Творец. Будь благословенна, о могучая покровительница рабов искусства фантазия, будь благословенна тысячи крат! Ты улыбаешься, ты смеешься, ты хохочешь. И бежишь к знакомому профессору, который на месяц-другой приютил тебя в своей мастерской. Потом получишь угол в столярном цеху театра, из него переберешься за город — почти час езды на автобусе от дома. Ты будешь выклянчивать крышу для своих произведений у кого придется, лишь бы обрести потолок над головой и несколько квадратных метров пола, чтоб сложить материал и поставить помост со скульптурой. Твои произведения разбросаны по сараям, кладовкам, стоят у профессора, в столярном цехе, пока однажды ты не наткнешься на забытый всеми полуподвал, собственность покойного пана Елбжихов-скот. О тсподи, своя мастерская! Наконец-то у тебя появился отдельный угол, где ты беспрепятственно сможешь общаться с музами. Это уже событие, да, волей-неволей приходится признать, что ты одолел еще одну ступеньку лестницы, ведущей в гору. В этом подвале мясника за два года родится произведение, привлекшее внимание серьезной критики, твою фамилию упомянут в центральной печати, а вскоре тебя наградят солидной премией. Лауреат! Как мы до сих пор не замечали этого человека?! Еще издали перед тобой будут приподнимать шляпы, женщины будут ласково улыбаться, пылко пожмут руки те, кто раньше проходил мимо, тебя не заметив. У того, кому и положено, окажется твое заявление на квартиру. Четыре года видеть в окно одни только ноги... Хватит! Пускай другой любуется этой картиной... Разумеется, разумеется, товарищ Скирмонис, рассмотрим. Три года рассматривали, и ничего. Плохая квартира, сказали, тесная, да еще с общей кухней, но кто-то ведь должен в ней жить, верно, товарищ Скирмонис? А почему обязательно кто-то другой, а не вы? У нас все считаются людьми; ледниковая эпоха миновала. Однако диплом лауреата некоторых товарищей вскоре надоумил, что не стоило торопиться с выводами. Ужас как неприятно, когда по наущению руководящих товарищей приходится поднимать трубку и самому предлагать то, в чем раньше отказывал. Двухкомнатная квартира! С отдельной кухней, ванной и прочими удобствами. Балкончик на солнечную сторону, с видом на молодой скверик. Царская квартира, Уне! Живем! Твое настроение растет как на дрожжах, творческая мысль окрылена. Серия медалей. Портрет известного человека. Памятник, который впоследствии будет воздвигнут в одном из крупных городов. Критика, в определенных случаях щедрая на добрые слова, перечисляет: успех, успех, успех. Это уже не подъем, а бег вприпрыжку в гору. Одним скачком от площадки до площадки: высокий орден по случаю юбилея, опять премия, на сей раз уже во всесоюзном масштабе. Двухкомнатная квартира для тебя уже тесновата (так решил один ответственный товарищ), получишь четырехкомнатную, а то, видите ли, неудобно перед гостями, особенно зарубежными, которые пожелают взглянуть на твою частную жизнь, раз уж ты прославился. Ну и, разумеется, пора решить вопрос о мастерской. Нельзя же допустить, чтобы солидный скульптор обретался в каком-то подвале. Стыд и срам!
Скирмонис улыбается, втянув голову в воротник. Благодарим за добрые пожелания, но они малость запоздали. Надо было, по крайней мере, десять лет назад, когда он не подозревал о том, что где-то в старом городе затерялся полуподвал, который позднее он сам оштукатурит, побелит, сменит половицы, отгородит комнатушку — и все своими руками, чтоб было подешевле, ведь и так придется на несколько месяцев порядком затянуть ремень — материалы! Да, тогда было бы дело другое. А сейчас — нет, на что ему новое помещение? За эти годы мастерская стала для
него живым организмом, въелась в кровь, как земля для его отца — крестьянина, которую тот оплакивал кровавыми слезами, поступая в колхоз. Мужицкая привязанность к одному месту, скажет иной, сентиментальность, питаемая воспоминаниями. Но разве это предосудительно? Каждый из нас больше или меньше скован веригами воспоминаний. А их ведь так много среди этих глухих стен! Самые удачные работы, самые прекрасные часы жизни... Победы и поражения, радость и горечь, огромные надежды и сравнительно небольшие разочарования. Здесь целый мир, все, чем живет здоровый, энергичный человек, полный творческих сил, которые юношескую мечту обращали в монументальную явь. Зачем же ему новая мастерская? Чем она будет лучше этой? Да и вообще, возможно ли обрести что-либо лучше того, чем обладал, когда тебе пятый десяток?
Скирмонис грустно улыбается. Медленно поднимая подбородок, выпрямляя плечи, бросая задумчивый взгляд вверх. Нет, ни черта не обретешь. Будешь бегать, вот как сегодня, высунув язык, за резцами, досками, гипсом, камнями, а жители двора будут проклинать тебя, споткнувшись на куче гравия или глины, которую шофер художественного комбината вывалил у двери мастерской. Хорошо еще, если будешь в силах бегать. Но может настать такой час (и он настанет!), когда другой будет бегать за тебя («Надо дорожить временем, не так уж много его осталось, каждая минута, использованная не по назначению,— преступление!»), а ты будешь топтаться вокруг своей скульптуры, тужась достичь вершин совершенства и с ужасом чувствуя, как разрушающиеся клетки мои а охватывает творческая немощь. Рак искусства, ты погибнешь в ужасных духовных муках, как мыслящее существо. Разве убережет от этого новая мастерская, которую вы мне обещаете, уважаемый товарищ? Отнюдь! Все это именно и начинается там, в новой мастерской, если тебя не подстережет скоропостижная смерть — мечта всех, доживающих свой век.
Скирмонис, в бессознательном протесте, сердито встряхивает головой. Противно-то как! Неужто и впрямь мозги размягчились, раз одолели такие мысли? Кроме шуток, такое уныние не сулит ничего доброго. Циник Скардис подобные всплески духовного
кризиса называет опорожнением души, после которого обычно следует волна обманчивого оптимизма («Тогда тебе кажется, что и коровья лепешка — сливочное масло»), а для Скирмониса это увертюра к аномальному обострению самокритичности, часто приводящему к зачеркиванию почти завершенной работы. Отвернул взгляд от скульптуры («Стоит ли отливать?»), идет в комнату. Сейчас включит приемник, посидит с закрытыми глазами — музыка освежает. Во всем теле странное беспокойство. Кажется, что-то должно случиться, непременно случится, тут же, в эту же секунду. И правда — зазвонил телефон. С удивлением смотрит на аппарат, внезапно поняв, что именно этого ждал. «Она!» Хватает трубку, молниеносно прикладывает к уху. Алло, алло, Скирмонис слушает! Щелчок, отсоединились. Вот тебе и техника в век расцвета точных наук! И тут же сознание фиксирует то, что в последние дни запечатлелось в бесконечных извилинах мозга: она, Вероника! Уже третье утро (не считая этого дня) он уходит в мастерскую на четверть часа раньше, и они не встречаются. А завтра суббота, знаменитый день деревенских колбас. Слов нет, это ее звонок. Но какого черта положила трубку? Да... А какого черта он выходит утром пораньше — чтоб ее не встретить?..
Снова звонок. Странно, но и на этот раз он предчувствовал, что зазвонит.
— Привет, старик. Это Скардис. Поморщился с досадой. Хоть возьми и швырни
трубку. Старый пьянчуга! Видно, рублик понадобился.
— Ты? Привет, Андрюс. Как живешь-можешь?
— Держусь. Приятно слышать твой голос, Людас. Жив, значит. А я-то не мог никак дозвониться и подумал, что тебя инфаркт уложил, — раздается на том конце провода.
— Сегодня у меня ярмарка, целое утро пробегал по хозяйству. Мог Уне позвонить.
— Жене друга? Нет, приятель, это против моих принципов.
— Подумать только, какой принципиальный,— иронически улыбается в трубку Скирмонис. — Давно ли так?
— С тех пор, как убедился, чего стоят женщины. Послушай, Людас, не найдется ли у тебя пяти свободных минут, хочется тебя увидеть...
— Соскучился? Увы, не смогу обрадовать: при себе только неполный рубль.
Несколько секунд слышно тяжелое дыхание. Скир-монису уже стыдно, что соврал, стыдно за неожиданно сорвавшуюся грубость.
— Да нет, дело не в рубле, на сей раз ты ошибся. — Голос Скардиса звенит ликующе. — Прости, не хотел тебе мешать, но не всегда удается поступать так, чтоб всем было удобно. Скажи, где можем встретиться?
— Горит? — Голос Скирмониса становится ласковее.
— Смотря для кого. Мы с тобой, скажем, можем ждать этого свидания до скончания дней своих, черт не возьмет — похоронят с речами и жестяными венками, но есть люди, которые хотели бы...
— Ну ладно,—нетерпеливо прерывает Скирмо-нис— Что тут по телефону философию разводить. Загляни ко мне в мастерскую.
— Лучше бы где-нибудь на улице... В твоем склепе я чувствую себя придворным шутом в гробу его величества.
— Тогда катись к черту! — обижается Скирмонис.
— Ладно уж, жди. Загляну.
5
Андрюс Скардис принадлежал к тому поколению писателей, которое пришло в литературу сразу после войны, принеся с собой наивную, едва ли не фанатичную веру в завтрашний день, который вскоре не одному урезал крылья, слишком длинные для полетов тех лег. Даже самые сдержанные критики пророчили ему (конечно, в частных беседах) большое будущее, не чая, что близок час, когда они, рядовые бойцы армии оценивания творчества, услышат звуки фанфар, призывающие надавать оплеух первому сборнику поэзии Андрюса Скардиса: декаденство, эстетство, кому нужны стихи, баламутящие душу человека? Хватит душистых цветочков и любви! Ныне должна царить лишь классовая ненависть!
Никто не удивился (в те времена было возможно самое невероятное), что едва родившийся лирик был задушен теми самыми руками, которые еще так недавно гладили его талантливую головку.
Какое-то время продолжалась загадочная тишина. Потом, ко всеобщему удивлению, Скардис сочинил пьесу для провинциального театра, но должно было пройти два года, пока зрители увидели ее на сцене. А потом, как говорили злые языки, Скардис разразился творческим поносом: каждый год по книге — сборник стихов или пьеса. «Бедняга, совсем исписался»,— бормотали зрители, зевая на его спектаклях., а молодежь, перелистав новую поэтическую книжку Скардиса, потешалась над будущими отзывами критики: «Боевой... Пронизанный... Мобилизующий... Неповторимый... Зажигающий...»
Перегорел? А может, исчерпал себя? Никто не знает почему, но Скардис молчит уже второе десятилетие. Ни одной книги или стихотворения в печати, даже намека на то, чтоб писать что-нибудь. Правда, по пьяному делу иногда хвастался приятелям, что решил перейти на прозу, что «делает» роман («Наконец-то дождались времен, когда можно написать нечто похожее на книгу»), но эти его речи многие считали мыльным пузырем, хотя хорошо информированные люди и утверждали, что такой роман действительно был положен на стол в издательстве, только никому не довелось его прочитать, кроме самого главного — товарища Дичпетриса, который сунул рукопись в ящик за семью замками: серьезные идейные изъяны. Итак, приход Скардиса в прозу пока еще весьма спорен, его фамилию мы встречаем лишь на титульных страницах переводных книг, и, кажется, никто не переживает из-за этого. Жизнь идет своим чередом, хотя бывший поэт и драматург не желает этого признавать. Я сижу в вагончике канатной дороги над рекой, говорит он, и поплевываю в стремнину; иногда случается нечаянно попасть и в приятеля; извиняюсь, ведь не я выдумал земное притяжение? Однако сам Скардис старается убедить других, что на него это притяжение не влияет — ведь наукой доказано, что существует невесомость,—и, дабы обосновать свое исключительное положение, один квартал в году работает как лошадь, а другой — шляется целыми днями, попивая водку и с высот своей философии верша суд над паскудно устроенным миром. Один остроумный столичный газетчик, прозванный Негром, составил календарь Скардиса, по которому его год складывается из шести месяцев и делится на два периода: сев и косовицу.
Последняя, исходя из определенных факторов, разделена на три этапа примерно по тридцать дней, что почти соответствует календарным месяцам. В первый такой месяц косовицы или уборки урожая нос Скардиса синеет до половины, движения становятся неестественно оживленными, каждая клетка тела излучает такое количество оптимизма, что, если превратить его в электрический ток, можно было бы осветить половину Вильнюса, по выражению Негра.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59