Все для ванны, рекомендую 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Какое унижение, какой позор! Не знаю, может ли злейший враг так жестоко надругаться над человеком, как надругалась надо мной женщина, которую я рабски любил! Разве смогу я после всего этого посмотреть
людям в глаза? Уважать — нет, это уже слишком — хоть бы терпеть себя, высмеянного, оплеванного, выставленного последним идиотом? Нет, нет, маэстро, я не вижу никакого смысла жить! Могу примириться с утраченной любовью, с изменами, убедив себя, что этого нет, но закрыть глаза на предательство, презрение, издевку... Да что Вы, это уж слишком для Аурелиюса Стундиса. Не суть важно, что он актер комедийного плана, ничтожество на сцене жизни, но пока он еще не потерял уважения к себе и знает цену человеческому достоинству.
Теперь-то уж Вы наверняка поняли, уваж. тов. Скирмонис, что мое решение серьезно и всесторонне обосновано. Нет иного пути, кроме этой таблетки мощностью в десять тысяч мышей. Таблетка и только таблетка! Сейчас опущу письмо в почтовый ящик, висящий у двери нашего дома, и, поднявшись в свою комнату по мерзкой скрипящей лестнице — последние аккорды предсмертной музыки, — проглочу этот эликсир вечного покоя, дабы покончить с горестями сей юдоли слез.
Еще раз Ваш А. С.
Скирмонис засовывает помятые листки в конверт, но тут же снова листает их и перечитывает. «Бум. бум, бум...» Пьян или спятил? Нет, почерк трезвого человека. Трезвого и принявшего твердое решение, хотя тон иронический, местами даже легковесный. Таким уж был Стундис, насмешливо называвший себя актером комедийного плана: своими ужимками комик, а в глубине души неизлечимый трагик. Надо бы позвонить в театр. Но какой смысл? Даже если захочешь попрощаться, не успеешь — письмо написано четыре дня назад. Вот тебе и жизнь: молодой, талантливый, а кончил так глупо, что не успел даже некролога заслужить. Но чего еще можно было ждать после такой психической травмы? Свести последние счеты с жизнью или остаться душевным паралитиком. Правда, есть люди, которые выпрямляются и после более тяжких потрясений, эти потрясения даже еще сильнее закаляют их; увы, Стундис, оказывается, далек от подобной твердости... «Бум, бум. бум...» Да, раз уж у тебя в мозгу бумкает, когда ты пишешь такие никому не нужные исповеди... пожалуй, лучший выход — уйти с арены жизни.
Скирмонис мучительно морщится, устыдившись последней своей мысли. Чувствует себя ужасно неудобно на своем венском стуле за письменным столом — словно какой-то взвешивающий чужие поступки чиновник. И все-таки какая малость иногда нужна, чтобы судьба повернула человека по другому руслу. Если б на его пути не подвернулась Данге... или если бы не толкался с Градовским в этом коммунальном скворешнике... Даже если бы толкался, но съехал раньше, как сам пишет... Или Градовские перебрались бы на новую квартиру... Много этих «если», и среди них одно, пожалуй, самое главное: если бы товарищ Тялкша...
Скирмонис сует письмо в карман пиджака, медленно, как во сне, встает со стула: да, если бы товарищ Тялкша... Во всем теле непонятное облегчение, ноги не чувствуют скрипучего паркета. Мысли взлетают наподобие исполинских стеклянных колонн и мгновенно рассыпаются, из миллиардов ослепительных осколков создавая неосязаемые, единственно взором души зримые миры, понятные лишь художнику. Стены комнаты, потолок, картины, мебель — все рядом, но и далеко, все неверно, словно это нарисованная кем-то декорация. И лишь одно верно — рассыпающиеся колонны мыслей, из осколков которых встают, тут же гибнут и снова встают все новые и новые миры...
Портрет Модестаса Тялкши... Медленно кристаллизуется среди этих стеклянных колонн, возникая как бы из мглы. Скирмонис смотрит на него с ненавистью, яростью, возмущением, но его одолевает уже и другое чувство — праздничное ликование: портрет уже не таков, совсем не таков, каким он его вылепил! Опьянев от блаженства, которое знакомо лишь творцу в миг вдохновения, всем своим существом запоминает внезапную метаморфозу произведения, происходящую в воображении, все отчетливее понимая, что этот набросок — лишь жалкое начало гигантского замысла, который он вынашивал долгие годы.
«Надо поглубже заглянуть в душу этого человека. Найти, бросить в лицо всю правду. Сегодня уже поздно. Но завтра — непременно. Человек, каким бы он ни был, не сможет по-новому не раскрыться, когда узнает, что по его вине (пускай и не прямой) загублена жизнь другого человека.
13
Вина? Нет, на этом заседании было сказано иначе: повторение старых ошибок, отставание от жизни. Весьма неопределенно, с тонкими намеками. Другой бы пропустил их мимо ушей, но Модестасу Тялкше и этого хватило, чтобы с горечью подумать: вот и дошел до конца дороги, старик. Тогда он обратился к товарищу У., решив лично получить разъяснение, и не дождался привычных утешительных слов («Мы ценим старые опытные кадры»), напротив, — в официальном тоне товарища У. звучала неприкрытая убежденность: что ж, вы, наверное, уже отработали свое, товарищ Тялкша, пора уступить место молодому, поспевающему за жизнью.
О такой опасности Тялкша подумывал и раньше, когда приходилось выслушивать более острую критику в свой адрес: он постоянно ощущал пугающее беспокойство за устойчивость своего служебного положения—если тронуться с места, но только вверх; передвинуться вниз, хоть и на одну ступеньку, — то же самое, что в могилу; вверх и только вверх! Однако опасность потерять занимаемый пост никогда еще не казалась ему столь реальной, как на сей раз. Даже в автомобиле, когда он ехал домой, его не покидало тягостное чувство: он как бы стал чужим самому себе. Словно впервые увидел, что машина выстлана ковром, что она слишком уж опрятна и неуютна, а водитель подчеркнуто подтянут и, кажется, лишь усилием воли сдерживает ироническую ухмылку. «А ведь ему и впрямь наплевать, если вместо меня здесь усядется другой начальник, — тоскливо подумал Тялкша, словно в этом автомобиле его везли (да еще из милости...) последний раз.— Да, да, наплевать. Чего доброго, радуется, что скоро получит нового хозяина. Вот скотина ! Интересно таким, а как же, так и ждут перемен, чтобы представился случай почесать язык, почему вот высокого понизили, а низкого повысили...»
Беспричинно разозлившись на водителя, с которым вообще-то ладил, он с полдороги велел повернуть обратно на службу, хотя и не было в этом надобности. Домой дескать, поедет через полчаса. Однако, выходя из машины, дал новое указание — ждать у подъезда, потому что в любую минуту может выйти.
А вышел, задержавшись на целый час, и ему было приятно (он почти злорадствовал) еще раз приказать водителю ехать — на сей раз уж действительно домой — и думать, что шофер наверняка еще не обедал и поэтому настроен далеко не радужно: Модестаса Тялкшу так и подмывало сделать хоть кому-то неприятность. «Много ли свершишь, когда перевалил за шестьдесят,—рассуждал он, поглядывая из-под набрякших век в окно машины, за которым бурлила жизнь города.—Не только ничего не свершишь, но и как следует не порадуешься плодам трудов своих. Да, да, плодам трудов своих. Разве таким Вильнюс был сразу после войны? Вот, скажем, эта улица, по которой только что проехали. Сплошные развалины. А сейчас опять дом к дому. Парки, скверики. По обеим сторонам шеренги лип. Выросли, цветут. Дышишь летом и надышаться не можешь — мед! А откуда бы эта зелень взялась, если б не руки и голова таких, как я? Мы сделали! Я! Расширился город втройне.
Где были пески, кусты, всякие хибарки с клопами да блохами, сейчас прямые, широкие магистрали, новые здания... Столица! Спускаешься на самолете, как в каком-нибудь Рио-де-Жанейро (если ночью),— огни, огни, ни конца ни края, целое созвездие. Не жизнь, а рай, так сказать. Дело твоих рук и ума, а, можно сказать, тебе больше не принадлежит. Да, да, больше не принадлежит».
Тялкша сжал кулаки — крепко, до хруста костяшек. Где-то около сердца стало пусто и холодно, вроде больно ущипнули его, и то ли от этого щипка, то ли уже раньше глаза его ослепил мучительный свет, словно он взглянул с близкого расстояния на солнце. Эта странная вспышка длилась ничтожную долю секунда, но Тялкше показалось, что за этот короткий миг он успел увидеть весь мир, а главное —свою смерть. Стараясь заглушить нарастающий страх, он попытался думать о сегодняшнем разговоре с товарищем У., но нить мысли оборвалась; а когда снова соединилась, то протянулась к торжествам прошлогоднего шестидесятилетнего юбилея, и он подумал: не дай бог, если б сейчас в машине случился сердечный приступ или в мозгу лопнул кровяной сосуд, — шофер наверняка затаил зло на хозяина, не слишком бы гнал в ближайшую поликлинику...
Поэтому вздохнул с облегчением, когда автомобиль, завернув в тихую укромную улочку, остановился у четырехэтажного каменного здания, где находилась квартира Тялкнш. Как и раньше, шесть комнат, но уже второй, а не третий этаж. Пришлось сделать капитальный ремонт и соединить две средних квартиры в одну, чтобы поместились просторная комната отдыха, столовая, а особенно гостиная. Следующий этап — отдельный домик с беседкой, увитой плющом... Мог быть... Но теперь уже не будет. Когда тебе за шестьдесят и перед глазами сверкают молнии, немного-то наживешь. Пенсионер! А пенсионер — ничто. Прошлогодний снег, который не греет, не студит, а помаленьку тает под забором. Так и ты в этой квартире. Растаешь, испаришься. Аминь. Да, да, аминь. Но тут же Тялкша вспомнил, что его отец умер восьмидесяти с хвостиком (значит, крепкий род), следовательно, если верить генетикам, для него, Модестаса, есть возможность удержаться на этой земле по крайней мере еще два десятилетия, добрая половина которых пройдет на трудовом посту. На своем посту. Только на своем посту, а не на какой-то персональной пенсии, черт побери.
Приободрившись, Тялкша воспрял духом, и строгость товарища У. показалась ему не такой угрожающей, а совсем уж хорошо стало, когда, медленно поднявшись до двери своей квартиры и приложив к груди ладонь, почувствовал ровные, хоть и немножко учащенные удары сердца. Хорошо!
Открыла домработница. В белом переднике, пропахшая луком и острыми приправами, — по-видимому, жарила для Андрианаса его любимый бифштекс по-турецки. Но Тялкше бросилось в глаза другое — угрюмое лицо женщины, на котором постоянно светилась приятная улыбка. А когда вошел в комнату и увидел заплаканную жену, понял: случилось что-то неприятное. Если б не дети, пожалуй, не придал бы этому особенного значения — пустяк, очередное препирательство женщин по поводу кухонных проблем: подгорело что-нибудь или пережарилось... Но в гостиной были и Эляна с Андрианасом, один вид которых говорил, что произошло действительно важное событие: Андрианас иронически усмехался из-под коротких рыжих усиков, выглядел бодро, а его карие глаза злорадствовали; Эляна расхаживала по комнате, с вызовом подняв по-мальчишески стриженную голову (наперекор моде), и на ее привлекательном лице было такое упрямство, словно она кричала всему миру: не-е-ет, только через мой труп!
«Вот тебе и дети,—печально подумал Тялкша.— Даже не оглянулись, когда вошел. А чтоб чмокнули в щеку, как раньше... Одно утешение, пока малы, а подрастают — и ты для них уже не авторитет, не отец, а какой-то дворник...»
— Мне кажется, я ваш отец и мы с утра не виделись, — сердито сказал Тялкша, окинув суровым взглядом Эляну и Андрианаса.— Если не любите, постарайтесь хоть быть вежливыми.
— Ах, Модестас! — воскликнула Мария Тялкше-не.— Какое несчастье, какое несчастье... Наша Леночка сошла с ума!
Андрианас радостно захохотал.
Тялкша холодно взглянул на сына и тут же отвернулся, вспомнив, как однажды собирался постричь его спящим — снять эту упавшую на плечи львиную гриву, однако побоялся, так как слышал, что один волосатик за такое отплатил своей матери, вскипятив кастрюлю постного масла и ошпарив ночью ее в кровати.
— Если сумасшедший каждый, кто думает и ведет себя не так, как вам хочется...—спокойно ответила Эляна, расхаживая по комнате.
— Молодец, Лена! — Андрианас хлопнул в ладоши.
— Что за чертовщина ? — растерянно спросил Тялкша.
Мария Тялкшене хотела что-то сказать, но всхлипнула и только бессильно махнула рукой на дочь.
— Для вас, папа, никакая это не новость, — сказала Эляна, остановившись перед стулом, на который только что опустился в изнеможении Тялкша. — Примерно год назад ты предупредил меня, чтоб я не ходила с Кястасом, знаешь, с этим часовщиком из бытового обслуживания, но я все равно ходила, да, ходила, папа. Я его люблю, он меня тоже, и мы решили пожениться.
— Но ты же обещала мне с ним не встречаться...— буркнул Тялкша.
— Обещала, а все-таки...— Эляна, но если любил, то должен бы понять, как трудно отречься от любви. Мне уже двадцать один, папа, пора замуж, а Кястас чудесный парень.
— Из бытового! Часовщик! — воскликнула Мария Тялкшене, перестав всхлипывать и решив, что пора активнее включиться в разговор.—Какой-то сопляк со средним образованием. А ты подумала о своем будущем? Девушка из такой семьи и нате — часовщик! муж — часовщик! Ты, ей-богу, напрашиваешься в сумасшедший дом!
— Упрячьте ее туда, мама, — отозвался Андрианас, сидя на табурете рядом с открытым пианино.
— Заткнись, дурак! — зло крикнул Тялкша, даже не удостоив сына взглядом. — Тебе бы только над всем посмеяться. Хунвейбин! Да, да, хунвейбин... А ты, Лена... Эх, а я-то думал, что ты будешь разумнее своего братца... Где уж там! Кто же выбирает из кучи драгоценностей самую дешевую? Любовь, говоришь? Есть такое чувство, всем нам известно. Но есть еще и рассудок, Леночка, которым надо руководствоваться в первую очередь... Ты же знаешь, через два года тебе кончать университет. Потом — ученая степень, после нее другая, повыше, у нас все возможно, если человек желает чего-то добиться, так сказать... Начальник высокого ведомства, депутат, министр... Все дороги открыты для наших женщин. А твой часовщик? Год-другой после свадьбы будет ничего — любовь и так далее,— а потом? Ты все выше, все солиднее, а он со своими часами?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59


А-П

П-Я