https://wodolei.ru/catalog/mebel/ekonom/
Думаешь, после того как твою книгу смешали с грязью, очень хочется браться за другую? За такую, в которую ты веришь, о которой знаешь — это искусство, но еще лучше знаешь, что ее ждет судьба предыдущей? Плевал я на время! Я хочу прежде всего справедливости людской — я же для людей пишу!
Скирмонис обнимает Скардиса за плечи: нет настроения спорить, задевать друг другу сердце. Он весь преисполнен радостью, неутолимым желанием выговориться.
— По такому случаю не мешало бы по рюмочке, Андрюс? Посиди, послушай музыку, а я сбегаю в магазин. Твой роман спрыснем.
— По рюмочке! — Скардис хихикает в воротник. На губах добродушная улыбка, но глаза мрачны.— Роман, говоришь, спрыснем? Эту книгу, замусоленную дичпетрисами ? Нет уж, нет! Может, с кем-нибудь другим, но не с тобой, дружище. Не в твоем храме среди каменных богов, которые слишком уж благосклонны к своему создателю. Скардис пьяница, но не переносит, когда приличные люди считают его глотки.
Скирмонис растерян, но не оскорблен: не новость для него такая непоследовательность приятеля.
— Оставим пустые споры, Андрюс. Так редко встречаемся, а еще реже разговариваем как люди. Не хочешь — не надо. Я даже рад: никогда не одобрял твой разгул. Поставить еще кофе?
Скардис кивает. Потом долго сидит, обмякнув, в кресле, опустив голову, а когда поднимает глаза — в них слезы. Минуту смотрят друг на друга — смущенные, умиленные, словно вспомнили старый долг, который забыли вернуть.
— Ты человек, Людас, — наконец сипло выдыхает Скардис, охрипший от затяжной пьянки.— Ты человек, а я свинья. Скотина темная, значит. Гнида, навоз. Ничто! Не переношу, когда людям везет. Разве ты талантливей меня? Или Рамунайтис? Живете! Все у вас как по маслу. Деньги, слава. Творцы! А Скардис вечно застревает в воротах райских садов господних. Такой вот Теличенас — клоп по сравнению с вами. Каждый второй грамотный человек может навостриться писать, как он. Посредственность, серятина. Тоже живет! Раз в два-три года — обтекаемый, никого не задевающий романчик. Рецензии. Кебла из шкуры вон лезет, расхваливая каждую его блевотину, читать тошно. Почему? Не сбивается с шага. Умеет приготовить тесто не слишком соленым и не слишком сладким, значит. Кондитер высшего разряда. А я не умею писать, Людялис, вот в чем трагедия! Можешь ты быть черт знает каким талантом, но если не умеешь писать как нужно, так и останешься на всю жизнь неудачником. Скажешь, печатают роман, чего теперь хо-
чешь? Но сколько нервов потратил, пока настал этот счастливый — ха-ха-ха! — день?
Скирмонис отвернулся: неловко смотреть, как по щекам пожилого мужчины катятся пьяные слезы.
— Я тебя понимаю, Андрюс, — говорит через минуту, утешая приятеля. — Мы же не раз об этом говорили. Знаешь, давай не станем сегодня ломать головы над неразрешимыми проблемами. Когда-то ты обо мне сказал, что я «идеально сбалансирован». Нет, не завидуй, у меня в груди тоже сердце, а не кусок мороженой телятины. А если тебе кажется иначе, то потому, что я не привык ныть. А вот поговорить по душам с другом всегда готов. Бывает, столько всего в душе накапливается, что кажется, задохнешься, если не выплеснешь избыток в другого. Не ухмыляйся, я говорю о себе, Андрюс. Помнишь, ты был здесь месяца три назад? С того времени я ничего не сделал. Пробую подступиться, а результата никакого. Скажешь, творческий спад? Ничего подобного. Не чувствую себя ни опустошенным, ни измученным. Какой-то критический период, понимаешь? Переоценка ценностей, что ли. Умом понимаю, что главный источник счастья человека — работа, творчество, но какой-то дьявол во мне самом смеется и твердит, что все это иллюзия, выдуманная аскетом, что полного счастья от самоотречения во имя какой-то надуманной цели не жди; самому быть счастливым и знать, что благодаря тебе счастлив другой человек,—вот в этом наивысшее счастье!
Скардис внимательно смотрит на Скирмониса. На лице насмешливое удивление и сомнение. Хмыкает, качает головой, чешет пальцем подбородок. Никак не может свести концы с концами...
— Как же это так? — наконец решается.— Влюбился ты, что ли? А? Ну да, все ясно! Негр говорил, видел, как с ней катался.
— Негр — циник и болтун, Андрюс. Не пристало тебе подражать ему.
— Свихнуться каждый может. Накинет тебе нечистый на голову мешок и водит вокруг бабьей юбки, значит. А тебе уж и кажется, что в этой юбке ангел. Лепечешь всякие идиотские нежности — люблю, счастлив, жить без тебя не могу — и еще черт знает какую чушь, о которой потом вспомнить не можешь, не краснея. А она, ведьма, хихикает в кулачок, потому что твой детский идиотизм для нее тоже потеха.—
Скардис трясет головой, захлебываясь словами, плюется. — Страшное дело угодить женщине в лапы, дружище. Не связывайся. А уж если это случилось, то иди к ней не с открытым сердцем, преисполненным благородных чувств, а просто делай свое дело, а сделав, повернись к ней спиной и скажи: катись домой, я спать хочу. Наш идеализм превратил женщину в идола. Молимся, лебезим, паскудно унижаемся. А она злоупотребляет этим. Нет, дружище, я-то уже убедился, что такое женщина. Это олицетворение лисьего коварства и бессердечного эгоизма. Слабый пол! Плюнь в бороду каждому, кто это скажет. Эти два слова они сами придумали, чтоб мужиков дурачить. Маскировка. Они, бабы, намного нас сильнее. Только опусти иглы, мигом тебя проглотят и переварят, значит.
— Ну знаешь, Андрюс...— Скирмонис добродушно улыбается, но не соглашается со Скардисом. — Ты так обрисовал женщину, что... просто какое-то чудовище с окровавленным ножом в зубах. Разве только она виновата в несчастной любви? Почему женщина не может влюбиться искренне, хотя потом и видит, что ее партнер совсем не такой, какого требует ее природа? Вот тогда, по-моему, и появляется это зыбкое состояние. Рассудок предупреждает женщину: осторожно, не связывайся с ним, тебя ждет трагическое будущее; а сердце, взнузданное любовью, не позволяет порвать с любимым. Ты вот осуждаешь женщину, а как знать, вдруг она именно в таком тупике?
— Ты так думаешь? — Скардис вскакивает из кресла, опять садится.
Скирмонис сердито, с упреком смотрит на Скар-диса.
— На многое мы с тобой, Андрюс, смотрим совершенно по-разному. Ну и пускай! Давай не навязывать сво§ мнение друг другу. И еще я попрошу... Ты не обижайся, я знаю, что не болтаешь лишнего, но все-таки напомню: не верь сплетням о моем романе с Суопене. Не верь и таких слухов не поддерживай.
Поначалу Скардис насмешливым хихиканьем сопровождает эти слова Скирмониса. Потом вдруг лезет в карман, достает пачку сигарет и закуривает. Скирмонис молчит, и в комнате слышно только, как Скардис ерзает в кресле, с сипеньем выпускает дым, а через минуту хрипло отзывается:
— О чем тут спор! Об этом всемирном дерьме — бабах? Будто нет у нас разговора посерьезней! — Скардис неожиданно делает резкий поворот: приветливо улыбается, по старой привычке качает головой в такт словам. Ласковый и вежливый, насколько это для него возможно, и почти совсем трезвый. — Я тебе, Людас, вечно забиваю голову своими делами. Но сегодня, можно сказать, у меня никаких к тебе дел. Зашел просто так, потому что захотелось повидаться. Ведь с того дня, как потащил тебя к Градовским, мы так и не встречались.
— Приятно слышать,—вежливо кивает Скирмонис. — Как поживают Градовские?
— Иногда, понимаешь, я чувствую себя как в джунглях. Вокруг деревья, деревья — и ни единого человека, — продолжает Скардис, пропустив вопрос Скирмониса мимо ушей. — Такая жуткая тоска накатывает, что хоть волком вой. Вот и бегу искать людей. А где они? С кем поговорить по душам, значит, чтоб не отнеслись к тебе как к сумасшедшему? С Людасом Скирмонисом, другом молодости. Может, не поймем друг друга, поцапаемся, но поговорим.
— Нам нужно чаще встречаться, Андрюс. Может, я смогу тебе помочь чем-нибудь, — говорит Скирмонис, с опозданием спохватившись, что сказал не к месту.
По лицу Скардиса пробегает тень. Грузные веки гасят взгляд — насмешливый, оскорбляющий, но губы не раскрываются для очередной шпильки.
— Как поживают Градовские, спрашиваешь? Живут. Ядвига лупит по физиономии своего Ежи, ругается со Стундене, и опять все в ажуре. Позавчера ко мне заходил артист. Острил, корчил уморительные рожи, но сердце у него плакало. Ядвига ревнивая, болтливая баба, но, видно, надо ей верить, что при случае машинистка приоткрывает дверку для Градовского. Другой бы подстерег и, поймав с поличным, спустил с обоих шкуру, но артист только на сцене умеет сражаться на шпагах. Да и влюблен он в свою Джульетту до безумия, слышать не хочет, что она неверна. Как видишь, в мире достаточно слизняков, которые обманывают себя, боясь посмотреть правде в глаза, дружище, поскольку это связано с дополнительными заботами и неприятностями.
— Кстати, как у них квартирные дела? — вспоминает Скирмонис.
Скардис ухмыляется, загадочно, с прищуром, как кот на солнышке.
— Надо повременить. Год-другой. Тяжко заработанный хлеб вкуснее.
— Не путай. Тялкша обещал все устроить за два-три месяца.
— Обещал и забыл. Никому в исполкоме не известно, что сам товарищ Тялкша взялся за это дело.
— Быть того не может!
— Нельзя только штаны через голову надеть, дружище.
Скирмонис неприятно удивлен. Скардис, конечно, не врет, но чтобы Тялкша, солидный человек... Нет, это какое-то недоразумение...
Когда Скардис уходит, Скирмонис долго валяется на диване подавленный и оскорбленный. Вот как дорожат люди своим словом... Из-за таких и сам оказываешься лгуном, и каждый вправе составить о тебе наихудшее мнение.
— Ты была права, Уне, — говорит он, вернувшись домой. — Надо было принять заказ на портрет Тялкши.
А назавтра — Умбертасу по телефону:
— Я передумал, товарищ Умбертас. Если заказ еще никто не взял, я охотно (тьфу!) взялся бы увековечить товарища Тялкшу. (В мыслях: «Позвольте, кстати, поблагодарить вас за услугу, которую вы мне оказали, разболтав Тялкше, что скульптор Скирмонис не подскочил от радости до потолка, получив такой почетный заказ».)
Голос Умбертаса приятен и дружелюбен, невзирая на солидное служебное положение. Дескать, он так и считал, что Скирмонис передумает. О заказе почти договорились с одним товарищем, но теперь это не имеет значения; товарищу Тялкше будет очень приятно, что за его портрет берется такой серьезный, широкопризнанный художник, как Людас Скирмонис.
11
Тялкша. Нет, не надо, шофер подождет в машине, товарищ Скирмонис. Полагаю, больше часа не задержусь в вашем храме искусства?
Скирмонис. Простите, товарищ Тялкша, что этот сеанс будет первым, но не последним. Мне доставили ваши фотографии, однако, к сожалению, я не умею лепить заочным образом, не чувствуя рядом с собой живого героя.
Тялкша. Интересная профессия. Интереснейшая профессия!
Скирмонис. Да, мы, художники, не можем жаловаться на скуку. Рабы своего ремесла, но счастливые рабы.
Тялкша. Рабы ? Ерунда! Вы любите средневековые выражения, товарищ Скирмонис. Искусство служит народу. Следовательно, вы — слуга народа. Как я, положим, и все другие товарищи, которые честно выполняют свои обязанности, трудясь на благо общества.
Скирмонис. Не думаю, что можно отождествлять художников с чиновниками.
Тялкша. Вы хотели сказать, что люди, которые координируют... от которых зависит... к примеру, я... не понимают искусства, товарищ Скирмонис?
Скирмонис. Нет, товарищ Тялкша, этого я не хотел сказать. Я знаю людей, по профессии своей не имеющих ничего общего с искусством, а все-таки прекрасно его понимающих, и знаю художников, которые носят это звание, но мало смыслят в искусстве. Так что профессия или род занятий здесь ни при чем, суть в природе и воспитании человека.
Тялкша. Хм... А что вы там спрятали под этими мешками? Новое произведение?
Скирмонис. Было произведение. Во всяком случае, я сам так о нем думал. А теперь мне кажется, что это только куча глины.
Тялкша. Интересная профессия. Интереснейшая профессия!
Скирмонис. Извините, товарищ Тялкша, я вас немножко повращаю.
Тялкша. Вращайте сколько вам угодно. Для меня одно удовольствие сидеть на стояке, когда его вращают. А скрип оси не мешает вам сосредоточиться?
Скирмонис. Мы, скульпторы, привыкли к шуму. Камень не дерево, ножом его не возьмешь, приходится долбить.
Тялкша. Хм... Талант и мозолистые руки... Ваша профессия, товарищ Скирмонис, из всех отраслей искусства ближе всего к трудовому народу. Писатель скрипит пером, всякие там художники кто кистью, кто иголкой... Художественная интеллигенция, так сказать. А вы вот мнете глину пальцами, закатав рукава, будто гончар. А потом за резец, молотком стук-постук. Как трудолюбивый дятел. Не зря мы уважаем и ценим таких людей. Да и вообще люди искусства у нас на высоте. Писатели, художники, композиторы. Любим, опекаем. Вся беда в том, что находятся такие, которые не желают понять нашей доброй воли, да, да, нашей доброй воли. Вот был как-то на открытии выставки. Красивые работы, ходи и любуйся. Без комментариев все ясно, понятно. Идешь, стало быть, и радуешься. И вдруг — стоп! —Будто тебя за галстук цапнули... Стоишь и смотришь, как баран на новые ворота. Скульптура не скульптура, картина не картина. Какие-то зигзаги, треугольники, кружочки. Намалевано, начиркано, от красок голова кругом идет. Холст и краски, а мысли никакой. Или еще: вроде бы люди, но больше похожи на деревья. Жуткие уроды с перекошенными лицами, даже тошнит. Носы, глаза, подбородки... Все не на месте, все преувеличено. А наши газеты? Такие карикатуры попадаются, что не скажешь — человек это или лопата, воткнутая черенком в землю. В первом классе дети лучше рисуют, чем теперь некоторые художники, поокончившие вузы. Про-фес-сио-на-лы, черт побери!.. Или возьмем писателей, так сказать. Хорошая у нас литература, растем, ничего не скажешь.
Но наряду с хорошими книгами и наодеколоненного навоза, извините, хватает. Да, да, хватает! Откроешь, читаешь и не разберешь, зачем и почему эту книжонку автор сочинил. Какой-то бред сивой кобылы о любви, о душевных страданиях. Нет, товарищ Скир-монис, мы стали слишком уж снисходительны, либеральны ко всяким сочинителям, — таким пора напомнить, что в политическом словаре все еще живы слова «аполитичный», «безыдейный», «контрреволюционный» и тому подобные.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59
Скирмонис обнимает Скардиса за плечи: нет настроения спорить, задевать друг другу сердце. Он весь преисполнен радостью, неутолимым желанием выговориться.
— По такому случаю не мешало бы по рюмочке, Андрюс? Посиди, послушай музыку, а я сбегаю в магазин. Твой роман спрыснем.
— По рюмочке! — Скардис хихикает в воротник. На губах добродушная улыбка, но глаза мрачны.— Роман, говоришь, спрыснем? Эту книгу, замусоленную дичпетрисами ? Нет уж, нет! Может, с кем-нибудь другим, но не с тобой, дружище. Не в твоем храме среди каменных богов, которые слишком уж благосклонны к своему создателю. Скардис пьяница, но не переносит, когда приличные люди считают его глотки.
Скирмонис растерян, но не оскорблен: не новость для него такая непоследовательность приятеля.
— Оставим пустые споры, Андрюс. Так редко встречаемся, а еще реже разговариваем как люди. Не хочешь — не надо. Я даже рад: никогда не одобрял твой разгул. Поставить еще кофе?
Скардис кивает. Потом долго сидит, обмякнув, в кресле, опустив голову, а когда поднимает глаза — в них слезы. Минуту смотрят друг на друга — смущенные, умиленные, словно вспомнили старый долг, который забыли вернуть.
— Ты человек, Людас, — наконец сипло выдыхает Скардис, охрипший от затяжной пьянки.— Ты человек, а я свинья. Скотина темная, значит. Гнида, навоз. Ничто! Не переношу, когда людям везет. Разве ты талантливей меня? Или Рамунайтис? Живете! Все у вас как по маслу. Деньги, слава. Творцы! А Скардис вечно застревает в воротах райских садов господних. Такой вот Теличенас — клоп по сравнению с вами. Каждый второй грамотный человек может навостриться писать, как он. Посредственность, серятина. Тоже живет! Раз в два-три года — обтекаемый, никого не задевающий романчик. Рецензии. Кебла из шкуры вон лезет, расхваливая каждую его блевотину, читать тошно. Почему? Не сбивается с шага. Умеет приготовить тесто не слишком соленым и не слишком сладким, значит. Кондитер высшего разряда. А я не умею писать, Людялис, вот в чем трагедия! Можешь ты быть черт знает каким талантом, но если не умеешь писать как нужно, так и останешься на всю жизнь неудачником. Скажешь, печатают роман, чего теперь хо-
чешь? Но сколько нервов потратил, пока настал этот счастливый — ха-ха-ха! — день?
Скирмонис отвернулся: неловко смотреть, как по щекам пожилого мужчины катятся пьяные слезы.
— Я тебя понимаю, Андрюс, — говорит через минуту, утешая приятеля. — Мы же не раз об этом говорили. Знаешь, давай не станем сегодня ломать головы над неразрешимыми проблемами. Когда-то ты обо мне сказал, что я «идеально сбалансирован». Нет, не завидуй, у меня в груди тоже сердце, а не кусок мороженой телятины. А если тебе кажется иначе, то потому, что я не привык ныть. А вот поговорить по душам с другом всегда готов. Бывает, столько всего в душе накапливается, что кажется, задохнешься, если не выплеснешь избыток в другого. Не ухмыляйся, я говорю о себе, Андрюс. Помнишь, ты был здесь месяца три назад? С того времени я ничего не сделал. Пробую подступиться, а результата никакого. Скажешь, творческий спад? Ничего подобного. Не чувствую себя ни опустошенным, ни измученным. Какой-то критический период, понимаешь? Переоценка ценностей, что ли. Умом понимаю, что главный источник счастья человека — работа, творчество, но какой-то дьявол во мне самом смеется и твердит, что все это иллюзия, выдуманная аскетом, что полного счастья от самоотречения во имя какой-то надуманной цели не жди; самому быть счастливым и знать, что благодаря тебе счастлив другой человек,—вот в этом наивысшее счастье!
Скардис внимательно смотрит на Скирмониса. На лице насмешливое удивление и сомнение. Хмыкает, качает головой, чешет пальцем подбородок. Никак не может свести концы с концами...
— Как же это так? — наконец решается.— Влюбился ты, что ли? А? Ну да, все ясно! Негр говорил, видел, как с ней катался.
— Негр — циник и болтун, Андрюс. Не пристало тебе подражать ему.
— Свихнуться каждый может. Накинет тебе нечистый на голову мешок и водит вокруг бабьей юбки, значит. А тебе уж и кажется, что в этой юбке ангел. Лепечешь всякие идиотские нежности — люблю, счастлив, жить без тебя не могу — и еще черт знает какую чушь, о которой потом вспомнить не можешь, не краснея. А она, ведьма, хихикает в кулачок, потому что твой детский идиотизм для нее тоже потеха.—
Скардис трясет головой, захлебываясь словами, плюется. — Страшное дело угодить женщине в лапы, дружище. Не связывайся. А уж если это случилось, то иди к ней не с открытым сердцем, преисполненным благородных чувств, а просто делай свое дело, а сделав, повернись к ней спиной и скажи: катись домой, я спать хочу. Наш идеализм превратил женщину в идола. Молимся, лебезим, паскудно унижаемся. А она злоупотребляет этим. Нет, дружище, я-то уже убедился, что такое женщина. Это олицетворение лисьего коварства и бессердечного эгоизма. Слабый пол! Плюнь в бороду каждому, кто это скажет. Эти два слова они сами придумали, чтоб мужиков дурачить. Маскировка. Они, бабы, намного нас сильнее. Только опусти иглы, мигом тебя проглотят и переварят, значит.
— Ну знаешь, Андрюс...— Скирмонис добродушно улыбается, но не соглашается со Скардисом. — Ты так обрисовал женщину, что... просто какое-то чудовище с окровавленным ножом в зубах. Разве только она виновата в несчастной любви? Почему женщина не может влюбиться искренне, хотя потом и видит, что ее партнер совсем не такой, какого требует ее природа? Вот тогда, по-моему, и появляется это зыбкое состояние. Рассудок предупреждает женщину: осторожно, не связывайся с ним, тебя ждет трагическое будущее; а сердце, взнузданное любовью, не позволяет порвать с любимым. Ты вот осуждаешь женщину, а как знать, вдруг она именно в таком тупике?
— Ты так думаешь? — Скардис вскакивает из кресла, опять садится.
Скирмонис сердито, с упреком смотрит на Скар-диса.
— На многое мы с тобой, Андрюс, смотрим совершенно по-разному. Ну и пускай! Давай не навязывать сво§ мнение друг другу. И еще я попрошу... Ты не обижайся, я знаю, что не болтаешь лишнего, но все-таки напомню: не верь сплетням о моем романе с Суопене. Не верь и таких слухов не поддерживай.
Поначалу Скардис насмешливым хихиканьем сопровождает эти слова Скирмониса. Потом вдруг лезет в карман, достает пачку сигарет и закуривает. Скирмонис молчит, и в комнате слышно только, как Скардис ерзает в кресле, с сипеньем выпускает дым, а через минуту хрипло отзывается:
— О чем тут спор! Об этом всемирном дерьме — бабах? Будто нет у нас разговора посерьезней! — Скардис неожиданно делает резкий поворот: приветливо улыбается, по старой привычке качает головой в такт словам. Ласковый и вежливый, насколько это для него возможно, и почти совсем трезвый. — Я тебе, Людас, вечно забиваю голову своими делами. Но сегодня, можно сказать, у меня никаких к тебе дел. Зашел просто так, потому что захотелось повидаться. Ведь с того дня, как потащил тебя к Градовским, мы так и не встречались.
— Приятно слышать,—вежливо кивает Скирмонис. — Как поживают Градовские?
— Иногда, понимаешь, я чувствую себя как в джунглях. Вокруг деревья, деревья — и ни единого человека, — продолжает Скардис, пропустив вопрос Скирмониса мимо ушей. — Такая жуткая тоска накатывает, что хоть волком вой. Вот и бегу искать людей. А где они? С кем поговорить по душам, значит, чтоб не отнеслись к тебе как к сумасшедшему? С Людасом Скирмонисом, другом молодости. Может, не поймем друг друга, поцапаемся, но поговорим.
— Нам нужно чаще встречаться, Андрюс. Может, я смогу тебе помочь чем-нибудь, — говорит Скирмонис, с опозданием спохватившись, что сказал не к месту.
По лицу Скардиса пробегает тень. Грузные веки гасят взгляд — насмешливый, оскорбляющий, но губы не раскрываются для очередной шпильки.
— Как поживают Градовские, спрашиваешь? Живут. Ядвига лупит по физиономии своего Ежи, ругается со Стундене, и опять все в ажуре. Позавчера ко мне заходил артист. Острил, корчил уморительные рожи, но сердце у него плакало. Ядвига ревнивая, болтливая баба, но, видно, надо ей верить, что при случае машинистка приоткрывает дверку для Градовского. Другой бы подстерег и, поймав с поличным, спустил с обоих шкуру, но артист только на сцене умеет сражаться на шпагах. Да и влюблен он в свою Джульетту до безумия, слышать не хочет, что она неверна. Как видишь, в мире достаточно слизняков, которые обманывают себя, боясь посмотреть правде в глаза, дружище, поскольку это связано с дополнительными заботами и неприятностями.
— Кстати, как у них квартирные дела? — вспоминает Скирмонис.
Скардис ухмыляется, загадочно, с прищуром, как кот на солнышке.
— Надо повременить. Год-другой. Тяжко заработанный хлеб вкуснее.
— Не путай. Тялкша обещал все устроить за два-три месяца.
— Обещал и забыл. Никому в исполкоме не известно, что сам товарищ Тялкша взялся за это дело.
— Быть того не может!
— Нельзя только штаны через голову надеть, дружище.
Скирмонис неприятно удивлен. Скардис, конечно, не врет, но чтобы Тялкша, солидный человек... Нет, это какое-то недоразумение...
Когда Скардис уходит, Скирмонис долго валяется на диване подавленный и оскорбленный. Вот как дорожат люди своим словом... Из-за таких и сам оказываешься лгуном, и каждый вправе составить о тебе наихудшее мнение.
— Ты была права, Уне, — говорит он, вернувшись домой. — Надо было принять заказ на портрет Тялкши.
А назавтра — Умбертасу по телефону:
— Я передумал, товарищ Умбертас. Если заказ еще никто не взял, я охотно (тьфу!) взялся бы увековечить товарища Тялкшу. (В мыслях: «Позвольте, кстати, поблагодарить вас за услугу, которую вы мне оказали, разболтав Тялкше, что скульптор Скирмонис не подскочил от радости до потолка, получив такой почетный заказ».)
Голос Умбертаса приятен и дружелюбен, невзирая на солидное служебное положение. Дескать, он так и считал, что Скирмонис передумает. О заказе почти договорились с одним товарищем, но теперь это не имеет значения; товарищу Тялкше будет очень приятно, что за его портрет берется такой серьезный, широкопризнанный художник, как Людас Скирмонис.
11
Тялкша. Нет, не надо, шофер подождет в машине, товарищ Скирмонис. Полагаю, больше часа не задержусь в вашем храме искусства?
Скирмонис. Простите, товарищ Тялкша, что этот сеанс будет первым, но не последним. Мне доставили ваши фотографии, однако, к сожалению, я не умею лепить заочным образом, не чувствуя рядом с собой живого героя.
Тялкша. Интересная профессия. Интереснейшая профессия!
Скирмонис. Да, мы, художники, не можем жаловаться на скуку. Рабы своего ремесла, но счастливые рабы.
Тялкша. Рабы ? Ерунда! Вы любите средневековые выражения, товарищ Скирмонис. Искусство служит народу. Следовательно, вы — слуга народа. Как я, положим, и все другие товарищи, которые честно выполняют свои обязанности, трудясь на благо общества.
Скирмонис. Не думаю, что можно отождествлять художников с чиновниками.
Тялкша. Вы хотели сказать, что люди, которые координируют... от которых зависит... к примеру, я... не понимают искусства, товарищ Скирмонис?
Скирмонис. Нет, товарищ Тялкша, этого я не хотел сказать. Я знаю людей, по профессии своей не имеющих ничего общего с искусством, а все-таки прекрасно его понимающих, и знаю художников, которые носят это звание, но мало смыслят в искусстве. Так что профессия или род занятий здесь ни при чем, суть в природе и воспитании человека.
Тялкша. Хм... А что вы там спрятали под этими мешками? Новое произведение?
Скирмонис. Было произведение. Во всяком случае, я сам так о нем думал. А теперь мне кажется, что это только куча глины.
Тялкша. Интересная профессия. Интереснейшая профессия!
Скирмонис. Извините, товарищ Тялкша, я вас немножко повращаю.
Тялкша. Вращайте сколько вам угодно. Для меня одно удовольствие сидеть на стояке, когда его вращают. А скрип оси не мешает вам сосредоточиться?
Скирмонис. Мы, скульпторы, привыкли к шуму. Камень не дерево, ножом его не возьмешь, приходится долбить.
Тялкша. Хм... Талант и мозолистые руки... Ваша профессия, товарищ Скирмонис, из всех отраслей искусства ближе всего к трудовому народу. Писатель скрипит пером, всякие там художники кто кистью, кто иголкой... Художественная интеллигенция, так сказать. А вы вот мнете глину пальцами, закатав рукава, будто гончар. А потом за резец, молотком стук-постук. Как трудолюбивый дятел. Не зря мы уважаем и ценим таких людей. Да и вообще люди искусства у нас на высоте. Писатели, художники, композиторы. Любим, опекаем. Вся беда в том, что находятся такие, которые не желают понять нашей доброй воли, да, да, нашей доброй воли. Вот был как-то на открытии выставки. Красивые работы, ходи и любуйся. Без комментариев все ясно, понятно. Идешь, стало быть, и радуешься. И вдруг — стоп! —Будто тебя за галстук цапнули... Стоишь и смотришь, как баран на новые ворота. Скульптура не скульптура, картина не картина. Какие-то зигзаги, треугольники, кружочки. Намалевано, начиркано, от красок голова кругом идет. Холст и краски, а мысли никакой. Или еще: вроде бы люди, но больше похожи на деревья. Жуткие уроды с перекошенными лицами, даже тошнит. Носы, глаза, подбородки... Все не на месте, все преувеличено. А наши газеты? Такие карикатуры попадаются, что не скажешь — человек это или лопата, воткнутая черенком в землю. В первом классе дети лучше рисуют, чем теперь некоторые художники, поокончившие вузы. Про-фес-сио-на-лы, черт побери!.. Или возьмем писателей, так сказать. Хорошая у нас литература, растем, ничего не скажешь.
Но наряду с хорошими книгами и наодеколоненного навоза, извините, хватает. Да, да, хватает! Откроешь, читаешь и не разберешь, зачем и почему эту книжонку автор сочинил. Какой-то бред сивой кобылы о любви, о душевных страданиях. Нет, товарищ Скир-монис, мы стали слишком уж снисходительны, либеральны ко всяким сочинителям, — таким пора напомнить, что в политическом словаре все еще живы слова «аполитичный», «безыдейный», «контрреволюционный» и тому подобные.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59