https://wodolei.ru/brands/Vitra/form-500/
Хорошо, что неподалеку у меня солидный друг живет, у него всегда бутылка-другая в запасе. — Почтительно вынимает из кармана бутылку и, держа ее обеими руками над головой, как дароносицу, торжественно шествует через мастерскую в комнату, где у двери стоит непричесанный Скирмонис в расстегнутом пиджаке.
— Не стоило. У меня этого дерьма завались. Сбрасывай пальто, если не холодно, и садись. Сейчас разведем огонь в камине и посидим при свечах, как аристократы восемнадцатого века.
— Люкс! — потирает ладони Стундис.
— Хорошая конюшня, правда? — говорит Скирмонис, когда оба устраиваются перед весело потрескивающим камином. — У меня, можно сказать, уже есть новая мастерская. Навязали, хоть не очень-то хотел изменять своей старушке. Видишь, какая любопытная штука жизнь: когда художник еще молод, полон творческих сил, никого он не интересует, кроме чувствительных знакомых, не жалеющих добрых слов. Но это и все. А когда он «вырастает», приобретает имя, положение и приближается к творческой импотенции, тогда, пожалуйста, вот тебе все условия, трудись на благо и радость народу. Так будет и с тобой, милый мой Аурелиюс. Теперь для тебя страшная проблема однокомнатная квартирка с отдельной кухней, а когда ты выбьешься в известные актеры, ответственные товарищи решат, что и двух комнат тебе мало. Не видел я тебя в этой пьесе, но раз уж тебе доверили такую роль, хоть и дублером... Грикштас неглупый режиссер,
знает, что делает. Не Тялкша или кто-нибудь другой с помощью Тялкши поможет тебе решить жилищную проблему, а Дюрренматт, вот увидишь. Итак, вперед, за Дюрренматта, приятель!
Выпили, радостно чокнувшись рюмками. Хорошо сидеть перед бурно постреливающим камином, когда за окном воет холодный осенний ветер, а мелкие капли дождя птичьей дробью барабанят по ставням. И рокот автомашин время от времени... Уютно и грустно, чертовски грустно. Даже коньяк не прибавляет веселья. В желудке расползается благостное тепло, но на сердце холодно и пусто, как в нежилой избе.
— Без драматурга актер ничто, — скромничает Стундис.
Выпивают за драматургию. Вообще. Потом по отдельности: за литовскую, «хилую, но родную, потому что своя рубашка каждому ближе к телу», затем за классику («Греки, ого! Да здравствует Эллада, родина всех искусств, это неважно, что страной сейчас правят «черные полковники»!»). Стундис, чтобы отблагодарить Скирмониса за внимание к театральному искусству, хочет почтить скульптуру: драматургия, да... литература, музыка, живопись и прочие жанры — важны, речи нет, но скульптура — королева всех искусств.
Выпивают и за скульптуру, отдавая должную дань признанным ее мастерам, но Скирмонис в этом вопросе придерживается иного мнения, чем Стундис.
— Давайте без громких слов, уважаемый, — говорит он, чувствуя, что уже пьянеет. — Для кого скульптура королева, а для нас, скульпторов, — проклятая глухонемая девка, приходится попотеть, чтобы заставить ее заговорить. У актера — текст, у писателя — слово, у композитора — безграничный мир звуков, и они, пользуясь этим, без труда воплощают идею произведения. А материал скульптора — камень. Глина, гипс и камень. Может быть, еще металл, дерево, пластмасса. Наконец, не материал важен, а то, что скульптура меньше всего поддается пластике. Скульптор — это почти немой, который все слышит и знает, у которого есть много чего сказать, но он вынужден разговаривать жестами. Какими бы талантливыми мы ни были, никогда нам не удастся изваять, к примеру, такой портрет Отелло, который в красочности своей и полнокровности сравнится бы хоть с таким, какой создает на сцене актер среднего пошиба. В юности я мечтал о скульптурной группе, посвященной Вильнюсу. Огромная работа, по размаху можно ее приравнять к эпопее из нескольких томов. Но разве я сумею сказать хоть сотую долю того, что на ту же тему, вложив ничуть не больше творческой энергии, сказал бы писатель? Бедняги мы, последние нищие, скульпторишки несчастные...
Стундис послушно кивает головой. Может, оно и так... наверное, раз маэстро так полагает...
«Полагаю... Я полагаю! Вот бесхребетный тип! Едва ты высунул голову хоть на сантиметр выше толпы, тут же найдутся киватели! Подхалимы!»
— Не будь смешным, Стундис. — Скирмонис со злостью сплевывает в камин.—Если я что-нибудь и полагаю, то только — как одолеть еще одну бутылку. В минуты слабости, признаюсь, не могу не вспомнить творчество, как безнадежно влюбленный — свою женщину. Но эта минута уже прошла, я свободен от творческих предрассудков, и сегодня мой царь и бог — его величество Сорок Градусов. Вот это — незыблемая ценность! Конечно, рюмка не всегда одинаково опьяняет — это зависит от психического состояния и количества выпитого, — но всегда есть возможность сделаться свиньей или полностью «вырубиться», как мы вежливо именуем наивысшую форму превращения в скотину. Хочу быть самокритичным; иногда приходят в голову дурацкие мысли: дерзай, Скирмонис, не успокаивайся, если не хочешь заплесневеть; наш удел, интеллектуалов,— беспрерывно мучить свой мозг, иначе — духовная смерть. Ужасно, не правда ли? «Исчезну, как дым, не колеблемый ветром, никто не помянет меня», как выражался Майронис. Ну и что, что не помянет? Так ли уж важно, когда будем лежать в земле, вспомнит о нас кто-нибудь или нет? Увековечить себя... Иллюзии, которые гроша ломаного не стоят, которыми мы опутываем себя, желая оправдать свои кандалы каторжника. Что можно еще создать из вечного, найти из неповторимого, когда все фундаментальное в искусстве давным-давно сотворено и найдено? Мы всего лишь жалкие подражатели, по-разному талантливые, иногда даже гениальные, но только подражатели. Шахматы изобретены тысячи лет назад, нам остается сидеть за доской и в разных вариантах
повторять ходы, которые миллиарды раз уже делали другие.
— Да, — соглашается Стундис. — Шахматы изобретены давно, но надежда выиграть каждый раз новая. Ненасытная страсть игрока, маэстро, вот что. Знаем, что ничего нового не изобретем, а все равно передвигаем фигуры. Приятно... Как куренье или хмель от рюмки...
— Удовольствие, которого добиваешься кровавым потом. Ничего себе! — Скирмонис презрительно ухмыляется. — Не думаю, что подготовить роль для актера или вылепить бюст для скульптора — то же самое, что опрокинуть рюмку. Давайте не путать, уважаемый, божий дар с яичницей. Да! Лучше говори без уверток, какие дела привели тебя вот к этому камину. Ведь не квартирные же? Конечно, не квартирные, мы ведь договорились, что квартиру поможет тебе достать Дюр-ренматт.
— Нет, не квартирные, — соглашается Стундис. — Еще в театре вам говорил, что не квартирные. Зашел просто так. Вас удивляет, что человек заходит к другому человеку просто так?
— Нет, ни в коей мере! — Скирмонис испытывает неловкость за свой грубый вопрос. — Простите, не хотел вас обидеть, коньяк виноват. Мне очень приятно, что у меня в этот вечер есть такой собеседник, как вы, Аурелиюс. Если не хотите, можем сидеть у камина и ни о чем не говорить, все равно будет хорошо. Может, не совсем хорошо, но и не так плохо, как торчать одному в этой тухлой дыре и думать всякую чушь.
Стундис сидит, подперев белокурую голову узкими бледными ладонями. Вдруг поворачивает к Скирмони-су удивленное юное лицо и, пораженный, несколько мгновений смотрит по-детски ясными глазами, словно спрашивая, неужели это правда, что он неожиданно открыл: «Несчастен... Нет, не может быть, чтоб и маэстро был несчастен...»
— А раз уж говорить, то на такие темы, от которых тяжелеет желудок, только не мозг,—продолжает Скирмонис, покровительственно глядя на Стун-диса. — Вот, скажем, хотя бы и о вашей квартире, вечная ей память. Мы договорились не касаться... Но ведь и в природе бывают нечаянные перемены: только что была чудесная погода, сияло солнышко, а глянь> и занялась черная туча,..
— Я вас прекрасно понимаю, маэстро.
— Раз так, то ты гений, Аурелиюс. Мне самому неясно, почему я выкладываю то, что когда-то сознательно умолчал, не понимая, какого черта умолчал. Ну не смотри так, я еще не пьян, только от бешеной езды по колдобистой дороге расшатался один винтик.
— Я вас слушаю, товарищ Скирмонис.
— Отвечаешь, как в армии, уважаемый! Ладно, развесь уши. С весны уже меня тошнит от этих разговоров, а теперь даже блевать хочется. Старая история, черт возьми, начал было и забывать ее, но вот зашел ты в мастерскую, и опять двадцать пять: Стундисы с Градовскими все еще маются в коммуналке с четырьмя или пятью квадратными метрами «жизненного пространства» на каждого, и нет никаких перспектив получить новую крышу в этом году, как было обещано... Помнишь?
— Еще бы не помнить, маэстро! Сожалею, что тогда доставил вам хлопот, но мы все были тогда будто пораженные громом. Можете себе представить, чтоб с вами такое... Звонят оттуда: явитесь завтра за ордерами. А когда явились, говорят, что выдача ордеров по определенным причинам приостановлена, просьба вернуться в очередь и вооружиться терпением, как все смертные. Мы с Градовским были уже недалеко от той грани, когда человек ищет веревку. Понимаете, когда услышали накануне эту веселую весть, поддали как следует... обе семьи вскладчину, так что наша беда после этого выглядела еще драматичнее.
— Будет урок, что нельзя справлять крестины, пока не родился младенец. Так вот... Хорошо вас тогда обвели. Мне и то показалось, будто меня оплевали средь белого дня на главной улице города. Когда ты ушел, схватил я трубку и — в соответствующее ведомство. Там не пожелали говорить откровенно, но из меканья я выудил, что мой собеседник, глава ведомства, здесь ни при чем, Градовский со Стундисом вычеркнуты из списка соответственно указаниям свыше. Тогда я, ни минуты не медля, потопал еще выше, к уважаемому товарищу Тялкше. Как же, говорю, это получается? Дано выше указание таким-то гражданам выделить квартиры в порядке исключения для восстановления справедливости, а они эти указания — в мусорную корзину. Полное неуважение к авторитету ру-
ководящих лиц. Тялкша рассердился, потянулся за телефонной трубкой, но, увы, так и не дотянулся, объяснив, что от волнения едва не поступился своими принципами. Я спросил: какими именно? Но он только руками замахал и заявил, что раз уж то ведомство поступило неосмотрительно, то его право и обязанность («Да, да, и обязанность!») исправить свою ошибку. Тогда я опять в то ведомство. Выложил все, что услышал от Тялкши. А глава ведомства, надо признать, отличный парень. Достойный, благожелательный человек, однако... Словом, потолковали мы, как старые приятели, и он раскрыл мне тайну. Понизив голос до шепота, с опаской оглядываясь по сторонам, но все-таки раскрыл.
— Тайну? — Стундис подался всем телом к Скирмонису, плеснув на колени коньяк из полной рюмки.— Наверно, опять взятка...
Скирмонис зло рассмеялся.
— Нет, на сей раз та же старая песенка: хочешь побыстрей получить квартиру, поезжай на великие стройки.
— Не понимаю...—буркнул Стундис.
— Если у тебя нет квартиры, жми куда-нибудь в Пермь или Смоленск, и там тебя встретят с распростертыми объятиями.
— Эврика! — без энтузиазма восклицает Стундис. — Поедем и мы с Данге в Пермь.
— Выпьем! За твою поездку и всех других.
— Выпьем!
— Теперь понимаешь, как получилось? У Скардиса рот нараспашку, любит каркать, пророча своему ближнему беды и несчастья, но что касается ваших квартир, он был сто раз прав.
Стундис подпирает голову рукой, молчит, угрюмо уставясь в пол. Потом говорит с глубоким вздохом:
— Бедный наш поэт... Как стал весной чахнуть, так и вянет, будто вырванная с корнем трава.
— Скардис? Он-то ведь уже второй год бродит как пес с перешибленным хребтом. Неужто что-нибудь серьезное?
— А-а, так вы ничего...
— Видел его каких-нибудь полгода назад. Жаловался на желудок, но не делал из этого трагедии.
— Андрюс всегда был оптимистом. Но месяц назад слег. Встанет, походит немножечко по комнате постель. Положили недели на две в больницу на обследование — подозревают рак желудка.
— Что ты говоришь! Бедный Андрюс... Слишком вспыльчив был, не жил, а пылал, как вот огонь в камине. Такие люди быстрее других сгорают. — Скирмонис говорит с искренней озабоченностью, но не может заглушить в себе двоякое чувство — жалость к другу и позорное равнодушие к его судьбе. — Чем мы теперь можем ему помочь? Главная моральная поддержка, что вышел роман. Правда, те, кто читал книгу, находят немало сходства с романом Теличенаса, изданным добрых полгода назад. Критика, конечно, придерется к этим параллелям, но все растолкует, как ей удобнее: наша пресса свёрхделикатна, не лезет в частную жизнь. Ей-богу, не верится, что Теличенене могла подложить такую свинью.
На глазах Стундиса блеснули слезы.
— Его сожрала вот эта...—Актер трагическим жестом поднимает перед камином рюмку. — Если бы применял чистый продукт, еще туда-сюда, но ведь хлестал что подешевле — самогон, всякие портвейны... Я-то на своей шкуре испытал, что нет худшей отравы, чем крепленое вино. Да, алкоголь, алкоголь... Алкоголь и женщины. Не стоило ему связываться с Теличенене — она его и доконала. Женщина — как яд: пока не выпил, не понимаешь, с кем имеешь дело. Вот и получилось так: написал потрясающую книгу — слава, деньги, всеобщее признание, а все равно ничего больше не остается, как щупать желудок и грустно улыбаться: слишком поздно, слишком поздно...
— Налей, — просит Скирмонис.
Стундис дрожащей рукой наполняет рюмки.
— Да что ты понимаешь в женщинах, паренек? Есть свиньи, но есть и феи, только найти их суждено не каждому. Теличенене — свинья («...как и Вероника...»), да, в этом ты прав, такая гарпия может вогнать в инфаркт любого мужчину, кроме собственного мужа, потому что несгораемые шкафы неуязвимы.
Стундис молчит, глубоко задумавшись, решая какую-то ему одному ведомую проблему. Скирмонис тоже углубился в свои мысли. Оба сидят, как бы погрузившись в дрему — хозяин в кресле, гость на стуле, — и из-под прищуренных ресниц глядят на догорающий камин. В руках у них рюмки — по капельке на дне.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59
— Не стоило. У меня этого дерьма завались. Сбрасывай пальто, если не холодно, и садись. Сейчас разведем огонь в камине и посидим при свечах, как аристократы восемнадцатого века.
— Люкс! — потирает ладони Стундис.
— Хорошая конюшня, правда? — говорит Скирмонис, когда оба устраиваются перед весело потрескивающим камином. — У меня, можно сказать, уже есть новая мастерская. Навязали, хоть не очень-то хотел изменять своей старушке. Видишь, какая любопытная штука жизнь: когда художник еще молод, полон творческих сил, никого он не интересует, кроме чувствительных знакомых, не жалеющих добрых слов. Но это и все. А когда он «вырастает», приобретает имя, положение и приближается к творческой импотенции, тогда, пожалуйста, вот тебе все условия, трудись на благо и радость народу. Так будет и с тобой, милый мой Аурелиюс. Теперь для тебя страшная проблема однокомнатная квартирка с отдельной кухней, а когда ты выбьешься в известные актеры, ответственные товарищи решат, что и двух комнат тебе мало. Не видел я тебя в этой пьесе, но раз уж тебе доверили такую роль, хоть и дублером... Грикштас неглупый режиссер,
знает, что делает. Не Тялкша или кто-нибудь другой с помощью Тялкши поможет тебе решить жилищную проблему, а Дюрренматт, вот увидишь. Итак, вперед, за Дюрренматта, приятель!
Выпили, радостно чокнувшись рюмками. Хорошо сидеть перед бурно постреливающим камином, когда за окном воет холодный осенний ветер, а мелкие капли дождя птичьей дробью барабанят по ставням. И рокот автомашин время от времени... Уютно и грустно, чертовски грустно. Даже коньяк не прибавляет веселья. В желудке расползается благостное тепло, но на сердце холодно и пусто, как в нежилой избе.
— Без драматурга актер ничто, — скромничает Стундис.
Выпивают за драматургию. Вообще. Потом по отдельности: за литовскую, «хилую, но родную, потому что своя рубашка каждому ближе к телу», затем за классику («Греки, ого! Да здравствует Эллада, родина всех искусств, это неважно, что страной сейчас правят «черные полковники»!»). Стундис, чтобы отблагодарить Скирмониса за внимание к театральному искусству, хочет почтить скульптуру: драматургия, да... литература, музыка, живопись и прочие жанры — важны, речи нет, но скульптура — королева всех искусств.
Выпивают и за скульптуру, отдавая должную дань признанным ее мастерам, но Скирмонис в этом вопросе придерживается иного мнения, чем Стундис.
— Давайте без громких слов, уважаемый, — говорит он, чувствуя, что уже пьянеет. — Для кого скульптура королева, а для нас, скульпторов, — проклятая глухонемая девка, приходится попотеть, чтобы заставить ее заговорить. У актера — текст, у писателя — слово, у композитора — безграничный мир звуков, и они, пользуясь этим, без труда воплощают идею произведения. А материал скульптора — камень. Глина, гипс и камень. Может быть, еще металл, дерево, пластмасса. Наконец, не материал важен, а то, что скульптура меньше всего поддается пластике. Скульптор — это почти немой, который все слышит и знает, у которого есть много чего сказать, но он вынужден разговаривать жестами. Какими бы талантливыми мы ни были, никогда нам не удастся изваять, к примеру, такой портрет Отелло, который в красочности своей и полнокровности сравнится бы хоть с таким, какой создает на сцене актер среднего пошиба. В юности я мечтал о скульптурной группе, посвященной Вильнюсу. Огромная работа, по размаху можно ее приравнять к эпопее из нескольких томов. Но разве я сумею сказать хоть сотую долю того, что на ту же тему, вложив ничуть не больше творческой энергии, сказал бы писатель? Бедняги мы, последние нищие, скульпторишки несчастные...
Стундис послушно кивает головой. Может, оно и так... наверное, раз маэстро так полагает...
«Полагаю... Я полагаю! Вот бесхребетный тип! Едва ты высунул голову хоть на сантиметр выше толпы, тут же найдутся киватели! Подхалимы!»
— Не будь смешным, Стундис. — Скирмонис со злостью сплевывает в камин.—Если я что-нибудь и полагаю, то только — как одолеть еще одну бутылку. В минуты слабости, признаюсь, не могу не вспомнить творчество, как безнадежно влюбленный — свою женщину. Но эта минута уже прошла, я свободен от творческих предрассудков, и сегодня мой царь и бог — его величество Сорок Градусов. Вот это — незыблемая ценность! Конечно, рюмка не всегда одинаково опьяняет — это зависит от психического состояния и количества выпитого, — но всегда есть возможность сделаться свиньей или полностью «вырубиться», как мы вежливо именуем наивысшую форму превращения в скотину. Хочу быть самокритичным; иногда приходят в голову дурацкие мысли: дерзай, Скирмонис, не успокаивайся, если не хочешь заплесневеть; наш удел, интеллектуалов,— беспрерывно мучить свой мозг, иначе — духовная смерть. Ужасно, не правда ли? «Исчезну, как дым, не колеблемый ветром, никто не помянет меня», как выражался Майронис. Ну и что, что не помянет? Так ли уж важно, когда будем лежать в земле, вспомнит о нас кто-нибудь или нет? Увековечить себя... Иллюзии, которые гроша ломаного не стоят, которыми мы опутываем себя, желая оправдать свои кандалы каторжника. Что можно еще создать из вечного, найти из неповторимого, когда все фундаментальное в искусстве давным-давно сотворено и найдено? Мы всего лишь жалкие подражатели, по-разному талантливые, иногда даже гениальные, но только подражатели. Шахматы изобретены тысячи лет назад, нам остается сидеть за доской и в разных вариантах
повторять ходы, которые миллиарды раз уже делали другие.
— Да, — соглашается Стундис. — Шахматы изобретены давно, но надежда выиграть каждый раз новая. Ненасытная страсть игрока, маэстро, вот что. Знаем, что ничего нового не изобретем, а все равно передвигаем фигуры. Приятно... Как куренье или хмель от рюмки...
— Удовольствие, которого добиваешься кровавым потом. Ничего себе! — Скирмонис презрительно ухмыляется. — Не думаю, что подготовить роль для актера или вылепить бюст для скульптора — то же самое, что опрокинуть рюмку. Давайте не путать, уважаемый, божий дар с яичницей. Да! Лучше говори без уверток, какие дела привели тебя вот к этому камину. Ведь не квартирные же? Конечно, не квартирные, мы ведь договорились, что квартиру поможет тебе достать Дюр-ренматт.
— Нет, не квартирные, — соглашается Стундис. — Еще в театре вам говорил, что не квартирные. Зашел просто так. Вас удивляет, что человек заходит к другому человеку просто так?
— Нет, ни в коей мере! — Скирмонис испытывает неловкость за свой грубый вопрос. — Простите, не хотел вас обидеть, коньяк виноват. Мне очень приятно, что у меня в этот вечер есть такой собеседник, как вы, Аурелиюс. Если не хотите, можем сидеть у камина и ни о чем не говорить, все равно будет хорошо. Может, не совсем хорошо, но и не так плохо, как торчать одному в этой тухлой дыре и думать всякую чушь.
Стундис сидит, подперев белокурую голову узкими бледными ладонями. Вдруг поворачивает к Скирмони-су удивленное юное лицо и, пораженный, несколько мгновений смотрит по-детски ясными глазами, словно спрашивая, неужели это правда, что он неожиданно открыл: «Несчастен... Нет, не может быть, чтоб и маэстро был несчастен...»
— А раз уж говорить, то на такие темы, от которых тяжелеет желудок, только не мозг,—продолжает Скирмонис, покровительственно глядя на Стун-диса. — Вот, скажем, хотя бы и о вашей квартире, вечная ей память. Мы договорились не касаться... Но ведь и в природе бывают нечаянные перемены: только что была чудесная погода, сияло солнышко, а глянь> и занялась черная туча,..
— Я вас прекрасно понимаю, маэстро.
— Раз так, то ты гений, Аурелиюс. Мне самому неясно, почему я выкладываю то, что когда-то сознательно умолчал, не понимая, какого черта умолчал. Ну не смотри так, я еще не пьян, только от бешеной езды по колдобистой дороге расшатался один винтик.
— Я вас слушаю, товарищ Скирмонис.
— Отвечаешь, как в армии, уважаемый! Ладно, развесь уши. С весны уже меня тошнит от этих разговоров, а теперь даже блевать хочется. Старая история, черт возьми, начал было и забывать ее, но вот зашел ты в мастерскую, и опять двадцать пять: Стундисы с Градовскими все еще маются в коммуналке с четырьмя или пятью квадратными метрами «жизненного пространства» на каждого, и нет никаких перспектив получить новую крышу в этом году, как было обещано... Помнишь?
— Еще бы не помнить, маэстро! Сожалею, что тогда доставил вам хлопот, но мы все были тогда будто пораженные громом. Можете себе представить, чтоб с вами такое... Звонят оттуда: явитесь завтра за ордерами. А когда явились, говорят, что выдача ордеров по определенным причинам приостановлена, просьба вернуться в очередь и вооружиться терпением, как все смертные. Мы с Градовским были уже недалеко от той грани, когда человек ищет веревку. Понимаете, когда услышали накануне эту веселую весть, поддали как следует... обе семьи вскладчину, так что наша беда после этого выглядела еще драматичнее.
— Будет урок, что нельзя справлять крестины, пока не родился младенец. Так вот... Хорошо вас тогда обвели. Мне и то показалось, будто меня оплевали средь белого дня на главной улице города. Когда ты ушел, схватил я трубку и — в соответствующее ведомство. Там не пожелали говорить откровенно, но из меканья я выудил, что мой собеседник, глава ведомства, здесь ни при чем, Градовский со Стундисом вычеркнуты из списка соответственно указаниям свыше. Тогда я, ни минуты не медля, потопал еще выше, к уважаемому товарищу Тялкше. Как же, говорю, это получается? Дано выше указание таким-то гражданам выделить квартиры в порядке исключения для восстановления справедливости, а они эти указания — в мусорную корзину. Полное неуважение к авторитету ру-
ководящих лиц. Тялкша рассердился, потянулся за телефонной трубкой, но, увы, так и не дотянулся, объяснив, что от волнения едва не поступился своими принципами. Я спросил: какими именно? Но он только руками замахал и заявил, что раз уж то ведомство поступило неосмотрительно, то его право и обязанность («Да, да, и обязанность!») исправить свою ошибку. Тогда я опять в то ведомство. Выложил все, что услышал от Тялкши. А глава ведомства, надо признать, отличный парень. Достойный, благожелательный человек, однако... Словом, потолковали мы, как старые приятели, и он раскрыл мне тайну. Понизив голос до шепота, с опаской оглядываясь по сторонам, но все-таки раскрыл.
— Тайну? — Стундис подался всем телом к Скирмонису, плеснув на колени коньяк из полной рюмки.— Наверно, опять взятка...
Скирмонис зло рассмеялся.
— Нет, на сей раз та же старая песенка: хочешь побыстрей получить квартиру, поезжай на великие стройки.
— Не понимаю...—буркнул Стундис.
— Если у тебя нет квартиры, жми куда-нибудь в Пермь или Смоленск, и там тебя встретят с распростертыми объятиями.
— Эврика! — без энтузиазма восклицает Стундис. — Поедем и мы с Данге в Пермь.
— Выпьем! За твою поездку и всех других.
— Выпьем!
— Теперь понимаешь, как получилось? У Скардиса рот нараспашку, любит каркать, пророча своему ближнему беды и несчастья, но что касается ваших квартир, он был сто раз прав.
Стундис подпирает голову рукой, молчит, угрюмо уставясь в пол. Потом говорит с глубоким вздохом:
— Бедный наш поэт... Как стал весной чахнуть, так и вянет, будто вырванная с корнем трава.
— Скардис? Он-то ведь уже второй год бродит как пес с перешибленным хребтом. Неужто что-нибудь серьезное?
— А-а, так вы ничего...
— Видел его каких-нибудь полгода назад. Жаловался на желудок, но не делал из этого трагедии.
— Андрюс всегда был оптимистом. Но месяц назад слег. Встанет, походит немножечко по комнате постель. Положили недели на две в больницу на обследование — подозревают рак желудка.
— Что ты говоришь! Бедный Андрюс... Слишком вспыльчив был, не жил, а пылал, как вот огонь в камине. Такие люди быстрее других сгорают. — Скирмонис говорит с искренней озабоченностью, но не может заглушить в себе двоякое чувство — жалость к другу и позорное равнодушие к его судьбе. — Чем мы теперь можем ему помочь? Главная моральная поддержка, что вышел роман. Правда, те, кто читал книгу, находят немало сходства с романом Теличенаса, изданным добрых полгода назад. Критика, конечно, придерется к этим параллелям, но все растолкует, как ей удобнее: наша пресса свёрхделикатна, не лезет в частную жизнь. Ей-богу, не верится, что Теличенене могла подложить такую свинью.
На глазах Стундиса блеснули слезы.
— Его сожрала вот эта...—Актер трагическим жестом поднимает перед камином рюмку. — Если бы применял чистый продукт, еще туда-сюда, но ведь хлестал что подешевле — самогон, всякие портвейны... Я-то на своей шкуре испытал, что нет худшей отравы, чем крепленое вино. Да, алкоголь, алкоголь... Алкоголь и женщины. Не стоило ему связываться с Теличенене — она его и доконала. Женщина — как яд: пока не выпил, не понимаешь, с кем имеешь дело. Вот и получилось так: написал потрясающую книгу — слава, деньги, всеобщее признание, а все равно ничего больше не остается, как щупать желудок и грустно улыбаться: слишком поздно, слишком поздно...
— Налей, — просит Скирмонис.
Стундис дрожащей рукой наполняет рюмки.
— Да что ты понимаешь в женщинах, паренек? Есть свиньи, но есть и феи, только найти их суждено не каждому. Теличенене — свинья («...как и Вероника...»), да, в этом ты прав, такая гарпия может вогнать в инфаркт любого мужчину, кроме собственного мужа, потому что несгораемые шкафы неуязвимы.
Стундис молчит, глубоко задумавшись, решая какую-то ему одному ведомую проблему. Скирмонис тоже углубился в свои мысли. Оба сидят, как бы погрузившись в дрему — хозяин в кресле, гость на стуле, — и из-под прищуренных ресниц глядят на догорающий камин. В руках у них рюмки — по капельке на дне.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59