https://wodolei.ru/catalog/napolnye_unitazy/Geberit/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

«Нету собрания... никакого другого мероприятия... нету... нету... нету...»
Суопис загоняет свой «Москвич» в железный гараж. посаженный перед окнами пятиэтажного дома. В буфете стоит бутылка коньяка. Наливает в стограммовый фужер; морщась, выпивает до дна. Еще один! Высосал половину, горько улыбается. Глупо, ничего не скажешь. В гостях за целый вечер немногим больше выхлебывает, а тут один... Чего доброго, напьется... А завтра целый день будет ходить с обвязанной полотенцем головой. «Страшное дело, видите ли, что нету собрания. Сегодня нету, так завтра будет. Еще фужерик, о-ля-ля...» Но третий не одолел: так худо стало, что едва не стошнило; приходится влить обратно в бутылку. «Лечь, теперь лучшее лекарство — лечь...»
Когда проснулся, были уже сумерки. Гинтас готовил уроки, а Вероника, только что вернувшаяся, снимала плащ в коридоре.
— Ну и устала же! Уж эти мне собрания... Только нервы издергают всеми этими надуманными проблемами...—сетует, увидев Суописа в дверях спальни.— Вздремнул ты, что ли?
— Вздремнул. Видишь ли, встретил одного хорошего знакомого из Варняй, посидели в ресторане... Знаешь Лукстас?
Вероника вздрагивает. Или ему только показалось? Но в ее голрсе звучит деланное равнодушие, когда она говорит:
— Какой еще Лукстас?
— Ну озеро такое. Там и колхоз есть. Этот мой знакомый оттуда. Не помню, в позапрошлом или еще раньше приглашал приехать на Иванов день. Сожалел, что так и не приехал. Говорил, очень весело было, — в свою очередь хитрит Суопис. — Пообещал, что следующим летом мы с тобой обязательно у них побываем.
— Ты еще пьян,— сказала она, помолчав.— Что на ужин приготовить?
— Хотел бы получить от тебя небольшую справку; я в школу звонил, но мне ответили...
— А-а, мог и не звонить,— молниеносно спохватывается она. — Сегодня Матайтис дежурит. Вечный раззява, никогда ничего не знает.
— Не знает?
— Абсолютно!
Он негромко смеется.
— Чего смеешься?
Не отвечает. Загадочно молчит, смотрит на нее пронизывающим взглядом и улыбается. Она отворачивается, ныряет в спальню, словно вспомнив что-то. А он все равно улыбается. Той открытой двери, в которой она, хочешь не хочешь, должна будет появиться. И появляется, и снова сталкивается с его непрекращающейся улыбкой, и он уже видит, как ее глаза ширятся от удивления (а может, страха?), щеки то краснеют, то бледнеют, а на лице и на шее проступают пятна (следы губ чужого мужчины?), и улыбается еще ядовитей. Против своей воли — господи боже, такое настроение, что хоть плачь! — а все равно улыбается, и ему самому уже страшно от этого неукротимого своеволия мышц лица.
— Да что с тобой?! — вдруг восклицает она плаксиво искривленными губами.—Идиот!
— Возьми себя в руки... ребенок, — говорит он, не узнавая своего голоса. — Спокойной ночи...
— А ужин? У тебя правда в голове помутилось.
— Не хочу ужинать, спасибо. Спокойной ночи, Гинтас.
— Кто так говорит «спокойной ночи»? — Теперь она улыбается. Ласково, завлекающе, словно и не звучали только что грубые слова.
Надо бы подойти к ней, поцеловать ( в губы, щеки, глаза — по настроению), как каждый вечер перед сном, но невидимая сила удерживает его на месте.
Вздох. Если он верно расслышал. Потом мягкое шарканье ног. Все ближе, ближе... И усиливающийся аромат духов, смешанный с запахом сигаретного дыма, идущим от ее одежды. Ему надо только повернуться и уйти. Нет, только вытащить руку, которую она схватила цепкими пальцами, прильнув к его груди и ища своими беспокойными губами его губы. Но он знает, что не сделает этого.
— Сейчас на стол накрою, — говорит она, наградив его тремя поцелуями — под глазом, в щеку и губы. — А может, блинчики сделать? Твои любимые, с вишневым вареньем?
— Блинчики, мама, блинчики! — кричит Гинтас из своей комнаты, где он только что кончил делать уроки.
— Сделай, если ребенок просит. И я поем...—неохотно соглашается Суопис, глядя на свои шлепанцы.
— Знаешь, в середине ноября в Вильнюс приезжает
знаменитая польская солистка, — доносится из кухни радостный щебет Вероники.— Постарайся достать билеты. Ах да, чуть не забыла: в субботу премьера в драмтеатре. Мать одного ученика всучила мне билет — два достать не удалось. Я думаю, если ты сходишь к директору театра, он тебе этот билет заменит на два, а может, выпишет пригласительный. Ведь на премьерах столько разной швали сидит на забронированных местах... Ты слышишь, что я говорю?
— Ладно уж, ладно...
3
У раздевалки толчея, фойе тоже битком набито. На каждом шагу слышно: когда же наконец построят новый драмтеатр? Оперный, кажется, через год будет, кончают, а драма мается в таком сарае, который нынче может разве что культурные нужды колхоза удовлетворить. А ведь с конца войны прошло больше четверти века...
Скирмонис топчется в углу у металлического мусорного ящика, дымя сигаретой, и наблюдает исподлобья за входящими, равнодушный ко всему на свете, кроме одного человека, которого пока не видать. Вообще-то волнение ни к чему, Вероника обязательно придет, ведь он сам купил ей билет. Правда, сидеть будет отдельно — так она захотела, — но хватит и того, что в антракте увидит ее издали, а после спектакля они встретятся в мастерской.
— Привет, коллега!
— Салют! Как живем? — Двое знакомых пожимают друг другу руки и продираются сквозь толпу к билетершам.
— Говорят, прелестный спектакль, — слышит Скирмонис с другой стороны.—Мой муж вчера был на просмотре. Событие в жизни театра.
— Пьеса хорошая, читала. Для постановки такой драмы мощь нужна, а наши актеры... Не говорю, что все, но коллектив неровен, жутко неровен.
— ...патлатые, с залатанными ширинками...—врывается с улицы вместе с толпой побрызганных дождиком зрителей.— Двадцатый век, значится. Мода! Пришлось бы самим зарабатывать на хлеб сызмальства, как мы зарабатывали, — все моды из головы повыветрились бы.
— Капиталистическая заграница отравила, брат ты мой. Изобилие. Худо, когда концы с концами не сводишь, но еще хуже, когда всего через край.
— Это чего у нас через край? Едоков хлеба?
— Едоков-то хватает...
Вдруг Скирмонис вспоминает, что забыл билет в кармане пальто. Придется постоять в очереди вместе с раздевающимися.
Эти тоже поднялись выше быта, обсуждают вопросы, которых сами никогда не решат. Уезжают? Да что вы говорите?! Такие вроде бы хорошие люди; он — портной, она — парикмахерша. Знали свое дело, ничего не скажешь. И вот уезжают. Жалко...
— Жалко, говорите? А чего тут жалеть, неужто у нас нет таких, кто по-человечески обошьет да пострижет? Нет способностей к этому? Вот это правда, те-то все патентованные, не наши, я бы их всех выпустил, будь на то моя воля. И их, и всех прочих господ, кому у нас не любо. Пожалуйста, ищите белый хлебушек у капиталиста, если вам советская власть не по душе.
Впереди:
— ...Ничего не выйдет, попомнишь мое слово. За спиной:
— ...Век космоса, дружище. Наши деды верили в сказки, что на Луне, занесенный туда чертом, болтается какой-то пан Твардовский, потому на ней и темные пятна видны, а наши дети, может, на Луне построят города.
— Без согласия янки не построят: те первыми ногу на Луну поставили.
Справа:
— ...Бывало, зайдешь в магазин с пятью рублями, накупишь, есть чего нести. А тут... Нет, не говори, милочка, в два-три раза больше всюду платим, чем...
Слева:
— ...В райцентре домину за колхозные денежки отгрохал, вор, а в тюрьму — нет.
— Хорошо еще, что в должности не повысили.
— А одна бабенка, продавщица, за пять кило села.
— У них у всех руки длинные, нечего жалеть. За пять села, а на тысячи покупателей обвесила, пока не сцапали.
— Закон для того и существует, чтоб хитрый его обходил, а дурак попадался.
Скирмонис сует билет в верхний кармашек пиджака, вместе с потоком людей движется к билетерше. Второй звонок. Пора в зал, но он еще сделает круг по фойе: должна же где-то быть Вероника.
Навстречу гусиным шагом движется уже виденная троица, минутку назад сплетничавшая про спектакль,— две женщины средних лет и мужчина. Слышно:
— Ну и сияет же Теличенене! Новое бальное платье до пят, на руках перстни, браслет, какое-то сногсшибательное колье на шее...
— Ах, это Теличенене проплыла, жена этого усыпляющего романиста? —мужской голос.— Ха! А я-то думал, витрина ювелирной лавки...
— Ну и женщина... ни вкуса, ни меры .. Снова мужчина:
— Было бы хоть на что посмотреть... Задница что доска, глазки как буравчики, груди отвислые...
Одна из женщин радостно смеется, а другая, по-видимому жена, стыдит: ну уж, милый, мы среди людей, а не в конюшне.
Проделывая второй круг, Скирмонис замечает Теличенене. Рядом с ней семенит ее романист — обтекаемый, приземистый гражданин с гнедой гривой, услужливо кивающий знакомым, со сладким выражением лица, за которым, однако, скрыта сдерживаемая насмешка над кишащей вокруг мелочью, не сумевшей достигнуть его уровня.
— Мое почтение, маэстро! — на ходу бросает он Скирмонису.
Дана расплывается в улыбке. Лоб, глаза, белая полоска зубов между чувственно раскрывшимися губами—все слилось в нескончаемую улыбку. Вероника! Да, иногда чем-го (может, этой особенной улыбкой) они очень похожи. «Интересно, кто из них кому подражает?»
Мимо билетеров пробегают последние зрители. Вот и она, верная своей привычке появиться в последнюю минуту, но никогда не опоздать. Наконец! Скирмонис смотрит на Веронику, раскрасневшуюся от спешки, но успевшую заботливо освежить свой вид перед зеркалом. Кивает, здороваясь. Она тоже изящно наклоняет головку, едва открыв губы в сдержанной улыбке («Как случайному знакомому...»), и он чувствует холодок в груди. «Игра, на каждом шагу проклятая игра! Нет, никогда мы с ней не сможем быть самими собой!»
— Добрый вечер, Вероника, — говорит он так, чтобы окружающие уловили интимную нотку в его голосе.
Вероника еще шире растягивает свою бумажную улыбку. Голос сух и прохладен, но вежлив. Даже слишком вежлив. Ледяная стена, которой она беспощадно отгораживается от него, чтобы другие не разглядели, что происходит за ней на самом деле.
— Кого я вижу! Сто лет, товарищ Скирмонис! Добрый вечер. Как приятно наконец-то вас увидеть снова...
— И мне вас, товарищ Ро... Суопене. Очень, очень...—говорит он подчеркнуто лицемерно, чувствуя, как нервно подергивается его лицо. («Хамелеон! Может, по-своему она и права, но хамелеон. И я такой же. Моя харя в эту секунду, наверное, мерзкая до невозможности. Образцовая пара хамелеонов».)
— Мы с Роби были бы рады, товарищ Скирмонис, если бы вы при случае заглянули в нашу обитель,— слышит он ее голос.
Надо бы что-нибудь ответить, но несколько мгновений он стоит, парализованный вдруг прорвавшейся яростью. «Ненавижу лицемерие!» —истерически кричит бледное пятно — его лицо.
Глаза Вероники больше, чем обычно, в них страх и затаенная мольба.
Его охватывает злорадство. Взять бы ее под руку и проводить в зал до кресла! «Дорогая, я поменяюсь местами с твоим соседом и сяду рядом. Почему мы должны быть самими собой, лишь когда никто не видит?..»
Он протянул было руку, не в силах устоять перед этим губительным чувством, и, наверное, сделал бы то, о чем вскоре бы пожалел, если бы в тот же миг не раздался мелодичный басок (как отрезвляющий удар по лицу) над головой Вероники:
— Добрый вечер, коллега. М-да-а... Приятно, приятно...
Суопис!.. Скирмонис, растерявшись, минутку смотрит молча на тучное, холеное лицо и не сразу отвечает на приветствие. Вот это да! Мужа приволокла!
Пожимает (нет, только трогает) протянутую руку Суописа, роняет какую-то бесцветную фразу и уходит.
Вероника — в другую сторону, беззастенчиво вихляя задом; Суопис («Будто не отлученный от вымени теленок...») вслед за ней.
Скирмонис смотрит на сцену ничего не видящим взглядом. Пройдет целое действие, пока малость не расслабятся взбудораженные нервы. Но все это время, весь этот спектакль, он будет чувствовать за спиной их, Суописов. Это неважно, что купленный им билет она поменяла на два в другом ряду — подальше от сцены да поближе к краю,— все равно ни на секунду он не сможет забыть, что они сидят неподалеку. Он будет стараться освободиться от этого унизительного чувства, будет пытаться все внимание сосредоточить на сцене, но в голову будут лезть все новые и новые мысли, вдобавок такие, которые раньше никогда не приходили. Он вспомнит... да, он вспомнит многое, что до той поры сознательно отбрасывал как мелочи, поскольку, придав этому какое-то значение, он был бы вынужден эти мелочи анализировать, что неизбежно поставило бы его перед дилеммой, — на самом деле он этого жаждал, но еще больше боялся. Ему становилось страшно от мысли, что вскоре, вот-вот, опустится занавес, возвещая антракт, и в освещенном электрическим светом театре ему придется вернуться в полнокровную реальность. До последней секунды он был уверен, что эти пятнадцать минут толчеи просидит в зале, но, когда опустился занавес, все-таки встал и пошел курить. («Какая-то чертовщина — все делать наперекор здравому смыслу».)
Это открытие ошеломило его. По правде говоря, к тому же выводу он мог прийти и раньше — этим летом, когда Суопис уезжал в Дом творчества на взморье, а она, прикинувшись больной, украдкой уехала проведать мужа; или после этой некрасивой истории с путевкой в Друскининкай, где они решили вместе провести месяц, но в последний день она сказала, что не сможет, и неделю спустя уехала туда отдыхать с мужем по путевкам, купленным за его деньги. И вот сегодня опять... Может, это последний толчок, чтобы круг окончательно замкнулся, обратив в ничто все его попытки обмануть себя?
Когда он думал об этом, топчась с сигаретой в руке у раздевалки, подошел Аурелиюс Стундис, «актер комедийного плана», как он любил насмешливо представляться.
— Простите, товарищ Скирмонис...
— Прошу вас, прошу.
— Как спектакль?
— Разве вам так необходимо мое мнение? — раздраженно отрезал Скирмонис.
— Н-нет, извините... я просто так... Мне всегда приятно переброситься с вами словом-другим.
— Я вас слушаю. Но предупреждаю: забудем про квартирные дела.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59


А-П

П-Я