https://wodolei.ru/brands/Vitra/normus/
– …Когда я смотрел в твои глаза – как это было трудно, как трудно не сказать тебе. Ничего не говорить и ничего не делать, когда хотелось так многого. Я… что ты сказала?
– Я сказала: «Расстояние – не препятствие для сердец».
Наступило молчание. Краска залила его лицо и отхлынула. Рука поднялась и упала. Он сказал:
– Это было важно для тебя? Ты помнила?
Я начала рассказывать ему, как это было для меня важно и как много я помню. Столь странный перечень: гончие и алгебра, азбука Морзе и вальсы, Винтеркомб и Вестчестер, дети, которыми мы были, и взрослые, которыми мы стали.
Я не успела изложить весь перечень. Когда я дошла до гончих или, кажется, алгебры, Френк сказал:
– Думаю, я должен поцеловать тебя. Да, просто обязан – и сразу же, тут же.
– И никакой алгебры?
– Ни алгебры, ни геометрии, ни тригонометрии, ни дробей. Может быть, в другой раз.
– В другой раз?
– Возможно. – Во взгляде его появилась решимость, которая смягчалась юмором. Он обнял меня. Я поняла, что список так и не кончу.
Он помолчал в последний раз перед тем, как поцеловать меня. Он смотрел мне в глаза, он касался моего лица. Когда он заговорил, голос у него был мягким и нежным.
– Verstehst du, Виктория?
– Ich verstehe, Франц, – сказала я.
* * *
Френк рассказал:
– Двое из детей Розы – приемные. Даниель прибыл из Польши, я – из Германии. Мы никогда не говорили об этом. Это обидело бы Розу, если бы мы стали вспоминать. Роза никогда ни с кем не говорила на эту тему – мы все были ее детьми. Я должен был решить… – Его лицо стало замкнутым. – То ли я останусь Францем Якобом и без семьи, то ли стану Френком Джерардом. Я решил стать Френком Джерардом. Я обожал Макса. Я любил их обоих. Таким образом я мог отблагодарить их за все, что они для меня сделали.
– И кто же ты теперь? Франц Якоб или Френк Джерард?
– Конечно, я и тот и другой. Я никогда не говорил Розе об этом.
– И как же мне тебя называть?
– Как хочешь. Понимаешь, это неважно. Когда ты здесь, ничего не важно. – При этих словах он отвернулся от меня. Снова повернувшись, он взял меня за руки и крепко сжал их. – Ты знаешь, сколько писем я отправил тебе? Я писал по одному в неделю, каждую неделю, в течение трех лет. Сначала они были короткими, очень сухими, полными цифр, мне было нелегко выразить то, что я думаю. Да и сейчас я не могу с этим справиться. Я испытываю огромное желание говорить от всего сердца – и все же не могу. Не получается. – Он сердито пожал плечами. – Слов не хватает. Во всяком случае, английских. – Он помолчал. – Доведись нам быть в Германии, я оказался бы куда более красноречив.
– Я считаю тебя очень красноречивым. Слова в самом деле ничего не значат, когда я смотрю на тебя. – Я остановилась. – Френк… расскажи мне о твоих письмах.
– Очень хорошо. Они были… сначала типичными мальчишескими письмами. Что произошло, когда я вернулся в Германию, описывать я не мог, так что писал совсем о другом. Мне исполнилось тогда двенадцать лет. Я представляю, если бы тебе в руки попались эти письма, ты сочла бы их очень скучными. Ты могла бы сказать: это словно учебник… Во всяком случае, первые письма. Не те, что писались потом.
– Они отличались?
– И очень сильно. В них было много… много отчаяния. Мне уже исполнилось четырнадцать, а потом пятнадцать. Все мое сердце было переполнено тобой. Никогда раньше со мной такого не случалось. Да и потом я не испытывал ничего подобного. Я говорил… впрочем, теперь не важно, что я тогда говорил.
– Это важно для меня. И всегда будет важно.
– Это было очень давно. Я был тогда мальчишкой…
– Я хочу знать, Френк.
– Ну, хорошо. – Встав, он отошел от меня. – Я говорил, что люблю тебя. Как друг – но и не только как друг. Так я говорил.
Это признание, которое было сделано с заметным напряжением, принесло ему огромное облегчение.
– Похоже, ты стесняешься, – мягко сказала я. – Почему этого надо стыдиться? Разве ты сказал что-то ужасное?
– Я не стесняюсь, – с силой ответил он. – Я бы не хотел, чтобы ты так думала. Это просто…
– Знаешь, ведь и я бы сказала те же слова. Я предполагаю, если бы я сейчас прочитала то, что я тогда писала, я была бы смущена. Но важно ли это? Я говорила, что хотела.
– Ты так говорила? – Он уставился на меня.
– Конечно. И ужасным языком. Слишком много прилагательных. Повсюду наречия.
Френк начал расплываться в улыбке. Он подошел ко мне. И сказал:
– Приведи мне какие-нибудь из этих прилагательных. И еще эти наречия…
Кое-какие я припомнила. Как и предыдущий список, их перечень тоже оказался краток. Я смогла выложить «дорогой» или, может быть, «страстно», или, может быть, – я опасалась – «вечно», прежде чем замолчала.
Френк взял меня за руку. У меня так кружилась голова от счастья, что я мало что соображала, но тем не менее видела, что он чем-то обеспокоен.
– Я все же не понимаю. Все эти письма – твои, мои. Куда они могли подеваться?
Я думала об этом, и с самого начала мне бы хотелось избежать этого вопроса. Я сказала, что письма пропадали; я сказала, что теперь это несущественно.
– Но это так важно. Ты писала всю войну. Сколько было писем?
– Не знаю.
– А я знаю. Раз в неделю, каждую неделю в течение трех лет. Сосчитай! Сто пятьдесят шесть писем. По правильному адресу. В ходе войны письмо может быть потеряно – ну, пять, ну, десять – но сто пятьдесят шесть? Это против всех законов вероятности.
– Теперь мы знаем то, что было в них сказано…
– Да не в этом дело! Разве ты не видишь последствий? Ты могла считать, что твои письма пропадают, но что относительно моих? Что ты могла думать обо мне, когда я обещал писать тебе и ни разу не написал.
– Я думала, что ты погиб.
– О, моя дорогая, прошу тебя, не плачь. Пожалуйста, послушай меня. Посмотри на меня. Попробуй представить. Ты считала, что я мертв. А что я думал, зная, что ты жива и здорова? Я-то знал, что ты жива. Я знал, где ты живешь. Послушай… – Голос его обрел мягкость. – Ты не задала мне один-единственный вопрос. Ты не спросила меня, почему я перестал писать.
– Я боялась.
– Не бойся. Опасаться тут нечего. – Он помолчал, осматривая комнату. – Это было во время войны, в самом конце 1941 года. Я уже оказался в Нью-Йорке. Уже несколько недель я жил у Розы и Макса. И как-то днем я пересек весь город. Я знал, где ты жила – такой известный адрес! Я стоял здесь, на другой стороне улицы, а ты вышла вместе со своей крестной. Вы шли рука об руку. Твои прекрасные волосы были подрезаны. С вами была собака – огромный пес, как черный медведь…
– Берти, – сказала я. – Так его звали. Теперь он умер. Ты был там? Ты не мог там быть…
– Я смотрел, как вы шли по Пятой авеню. Вы смеялись и разговаривали. Я видел, как вы зашли в парк. Я проследовал за вами до самого зоосада. Стоял прекрасный день, и вокруг было много народу. Вы ни разу не оглянулись. Мне было нетрудно идти за вами.
– И потом?
– Ничего. Это был конец. Я постоял в парке и принял решение. И больше никогда не писал тебе.
– Значит, ты принял решение, что-то вроде этого? А я бы вот так не могла. Будь я на твоем месте, я бы кинулась к тебе, схватила бы за руку и…
– Так ли? – Повернувшись, Френк поглядел на меня. – Ты уверена? А я подумал… ты можешь себе представить, что я думал?
– Расскажи мне.
– Я подумал, что, по всей видимости, ты забыла меня. – Лицо его напряглось. – Я подумал, что ты и не вспоминаешь больше нашу дружбу. Что наши обещания больше ничего не значат для тебя. Что они спокойно умерли в твоем сердце. – Он пожал плечами. – Тогда я не лучшим образом думал о тебе. Сто пятьдесят шесть писем – более чем достаточно. Я вернулся домой. Закрылся в своей комнате. И стал работать. Когда я в печали, то всегда так себя веду.
– Ты работал? Ох, Френк…
– Вроде я стал заниматься математикой. Цифра за цифрой. Это очень помогает. Даже сейчас это для меня эффективное средство.
Я отвела глаза. Я представила себе мальчика, который потерял всю семью, а теперь и друга. Теперь я могла понять, как этот мальчик вырос в того мужчину, который сейчас сидит рядом со мной, в мужчину, которому трудно доверять кому бы то ни было и который не мог самому себе признаться в силе чувств, причинявших ему такую боль. Все эти походы из нашего недавнего прошлого наконец обрели свое место, одно печальное событие за другим. Я взяла его за руку.
– Френк, если бы я увидела тебя и в первый же день прибежала к твоему дому, все было бы по-другому?
– Да, у меня все сложилось бы по-другому. Надеюсь, куда лучше – и тогда, и потом.
– И тогда, в Венеции, ты был готов мне все сказать? И ты остановился?
– Я хотел это сделать… очень сильно.
– Ты ревновал?
– О, да. – Веселая искорка мелькнула у него в глазах. – Я могу быть жутко ревнивым. Это еще один мой порок.
– Я не об этом. Совсем не об этом.
– Не так легко сидеть напротив женщины, которую ты любишь, и видеть, что она тебя не узнает, и думать, что теперь уж все равно. Особенно нелегко, если ты знаешь о себе, каким ты можешь быть высокомерным, замкнутым и жутко упрямым…
– Ты мог бы…
– О, я отлично понимаю, что бы я мог. Учитывая все возможности и варианты, делал я совсем противоположное. Словом, я уехал. Я поступил в Оксфорд. Я думал, что смогу заставить забыть…
– И ты не смог?
– Нет. Этого урока я не смог усвоить. – Он привычно пожал плечами. – К лучшему или к худшему, но таким человеком я оказался.
Я промолчала. Я смотрела в окно, видя, как за ним начинается утро. Я сказала:
– Но ты уже умеешь менять свою точку зрения. И ты изменил ее. Почему? Когда?
– Когда я уехал. Когда я попросил тебя прибыть сюда. Думаю, сегодня вечером. Да, когда я играл в шахматы с твоим крестным отцом.
– Почему
– Я всегда предпочитаю играть открытый гамбит. Я увидел, какой должен быть следующий ход. Может, он был и рискован…
– Ты считал, что тут есть риск?
– О, да. И очень большой. Пока я не взял тебя за руку.
– И тогда?
– Я понял, – ответил он. – Это был не просто правильный ход – это был единственный ход. И тогда я его увидел.
* * *
Векстон, Стини и я возвращались из Нью-Хейвена на поезде. В пути я не переставала болтать. Я приставала к Векстону, который, пытаясь читать, только время от времени улыбался. Я что-то бормотала, обращаясь к поездным окнам, к воздуху, к бумажным стаканчикам с водянистым кофе. Я болтала со Стини, который мучился похмельем. Он морщился. Он стонал.
– Любовь? Викки, дорогая, молю тебя. У меня голова раскалывается. У меня какие-то мохнатые чертенята пляшут перед глазами. У меня вроде левую ногу парализовало. Сомневаюсь, что могу что-то слушать о любви. Кроме того, ты явно повторяешься. Влюбленные не только эгоистичны, они ужасно надоедливы.
– Неважно. Я не собираюсь останавливаться. И тебе придется слушать. Я люблю его. Кстати, я всегда любила его. Стини, ну, пожалуйста, послушай. Он не Френк Джерард, то есть это он, но и в то же время Франц Якоб. Ты должен помнить Франца Якоба.
– Я ничего не помню. Я сомневаюсь, помню ли я собственное имя. Что мы пили прошлым вечером? Портвейн? Или бренди?
– Не думай об этом. Он тебе нравится? – Я дернула Стини за руку. – Стини, он тебе нравится? Что ты о нем думаешь?
– Я воспринимаю его как очень взвинченного молодого человека. – Стини издал вздох. – У него диковатый взгляд. Кроме того, он очень быстро ходит. За ним просто не угнаться.
– Но он тебе понравился?
– Не припоминаю, чтобы он мне успел понравиться. Я пошел спать. На стуле у него стоял микроскоп, это я помню.
– Не будь ты так пьян, ты бы обратил внимание, какой он чудесный человек. Векстон, вы обратили внимание?
Векстон признал, что я права.
– Он великолепно играет в шахматы.
– И? И?
– Он мог держать тебя за руку и поставить мне мат в три хода – я думаю, это достаточно впечатляюще.
– Векстон, вы издеваетесь надо мной.
– Отнюдь. И не собирался.
– Вот и да. Вы оба. Вы и Стини. Вы забыли, как это бывает…
– Отрицаю, – с силой сказал Стини. – Решительно отрицаю. Я-то точно помню, как это бывает. А ты, Векстон?
Они обменялись выразительными, слегка настороженными взглядами.
– Конечно, – ответил Векстон. – Как всегда.
– Хотя в целом… – Стини порылся в карманах. Он извлек очередную серебряную фляжку, как две капли походившую на ту, что я конфисковала у него день назад, и с облегчением сделал глоток. – А в целом я предпочитаю не помнить. Это слишком утомительно. Быть в состоянии влюбленности великолепно в твоем возрасте, Викки, радость моя, но это требует такого расхода энергии. Стоит посмотреть на тебя, в каком ты возбуждении. Это просто очаровательно, моя дорогая. Это так подходит тебе, но меня ввергает в уныние. И я бы посоветовал тебе, Викки, спустить пары, когда ты будешь рассказывать Констанце.
– Констанце? А почему бы и нет?
– Не знаю. Просто есть такое ощущение. – Стини сделал еще один глоток.
Векстон закрыл книгу, снова открыл ее и затем отложил в сторону.
– Констанца будет только рада, – сказала я в наступившем молчании. Я наклонилась. – Стини… что будет думать Констанца? Почему Констанца должна быть против?
– Я не сказал, что она будет против, – промолвил Стини. – Я просто посоветовал не быть такой возбужденной. Попытайся сделать вид, что счастье из тебя не бьет ключом. В присутствии других счастливых людей Констанца выходит из себя, ее это раздражает. У нее просто аллергия. У нее возникает зуд, ей захочется чесаться.
Я подумала, что это неблагородно, учитывая недавнюю доброту, проявленную Констанцей по отношению к Стини, и решила, что это недостойно, о чем и сообщила. Стини только вздохнул.
– Викки, дорогая, ты прямо вспыхнула. Успокойся. Это всего лишь ремарка. Может, ты права. Я думаю о Констанце, какой она была много лет назад, и принимаю ее, когда она была еще ребенком.
– Стини, в любом случае это нечестно. Констанце столько же лет, сколько и тебе. Прошлым вечером ты сказал, что изменился. Ну, так и Констанца могла измениться тоже.
– Не сомневаюсь, что так и есть. Не сомневаюсь. – Стини издал умиротворенный звук. Он закурил сигарету, вставив ее в длинный мундштук. И с задумчивым видом выпустил клуб дыма.
– Сто пятьдесят шесть писем, – наконец сказал он, когда мы стали втягиваться в убогие пригороды Нью-Йорка.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111
– Я сказала: «Расстояние – не препятствие для сердец».
Наступило молчание. Краска залила его лицо и отхлынула. Рука поднялась и упала. Он сказал:
– Это было важно для тебя? Ты помнила?
Я начала рассказывать ему, как это было для меня важно и как много я помню. Столь странный перечень: гончие и алгебра, азбука Морзе и вальсы, Винтеркомб и Вестчестер, дети, которыми мы были, и взрослые, которыми мы стали.
Я не успела изложить весь перечень. Когда я дошла до гончих или, кажется, алгебры, Френк сказал:
– Думаю, я должен поцеловать тебя. Да, просто обязан – и сразу же, тут же.
– И никакой алгебры?
– Ни алгебры, ни геометрии, ни тригонометрии, ни дробей. Может быть, в другой раз.
– В другой раз?
– Возможно. – Во взгляде его появилась решимость, которая смягчалась юмором. Он обнял меня. Я поняла, что список так и не кончу.
Он помолчал в последний раз перед тем, как поцеловать меня. Он смотрел мне в глаза, он касался моего лица. Когда он заговорил, голос у него был мягким и нежным.
– Verstehst du, Виктория?
– Ich verstehe, Франц, – сказала я.
* * *
Френк рассказал:
– Двое из детей Розы – приемные. Даниель прибыл из Польши, я – из Германии. Мы никогда не говорили об этом. Это обидело бы Розу, если бы мы стали вспоминать. Роза никогда ни с кем не говорила на эту тему – мы все были ее детьми. Я должен был решить… – Его лицо стало замкнутым. – То ли я останусь Францем Якобом и без семьи, то ли стану Френком Джерардом. Я решил стать Френком Джерардом. Я обожал Макса. Я любил их обоих. Таким образом я мог отблагодарить их за все, что они для меня сделали.
– И кто же ты теперь? Франц Якоб или Френк Джерард?
– Конечно, я и тот и другой. Я никогда не говорил Розе об этом.
– И как же мне тебя называть?
– Как хочешь. Понимаешь, это неважно. Когда ты здесь, ничего не важно. – При этих словах он отвернулся от меня. Снова повернувшись, он взял меня за руки и крепко сжал их. – Ты знаешь, сколько писем я отправил тебе? Я писал по одному в неделю, каждую неделю, в течение трех лет. Сначала они были короткими, очень сухими, полными цифр, мне было нелегко выразить то, что я думаю. Да и сейчас я не могу с этим справиться. Я испытываю огромное желание говорить от всего сердца – и все же не могу. Не получается. – Он сердито пожал плечами. – Слов не хватает. Во всяком случае, английских. – Он помолчал. – Доведись нам быть в Германии, я оказался бы куда более красноречив.
– Я считаю тебя очень красноречивым. Слова в самом деле ничего не значат, когда я смотрю на тебя. – Я остановилась. – Френк… расскажи мне о твоих письмах.
– Очень хорошо. Они были… сначала типичными мальчишескими письмами. Что произошло, когда я вернулся в Германию, описывать я не мог, так что писал совсем о другом. Мне исполнилось тогда двенадцать лет. Я представляю, если бы тебе в руки попались эти письма, ты сочла бы их очень скучными. Ты могла бы сказать: это словно учебник… Во всяком случае, первые письма. Не те, что писались потом.
– Они отличались?
– И очень сильно. В них было много… много отчаяния. Мне уже исполнилось четырнадцать, а потом пятнадцать. Все мое сердце было переполнено тобой. Никогда раньше со мной такого не случалось. Да и потом я не испытывал ничего подобного. Я говорил… впрочем, теперь не важно, что я тогда говорил.
– Это важно для меня. И всегда будет важно.
– Это было очень давно. Я был тогда мальчишкой…
– Я хочу знать, Френк.
– Ну, хорошо. – Встав, он отошел от меня. – Я говорил, что люблю тебя. Как друг – но и не только как друг. Так я говорил.
Это признание, которое было сделано с заметным напряжением, принесло ему огромное облегчение.
– Похоже, ты стесняешься, – мягко сказала я. – Почему этого надо стыдиться? Разве ты сказал что-то ужасное?
– Я не стесняюсь, – с силой ответил он. – Я бы не хотел, чтобы ты так думала. Это просто…
– Знаешь, ведь и я бы сказала те же слова. Я предполагаю, если бы я сейчас прочитала то, что я тогда писала, я была бы смущена. Но важно ли это? Я говорила, что хотела.
– Ты так говорила? – Он уставился на меня.
– Конечно. И ужасным языком. Слишком много прилагательных. Повсюду наречия.
Френк начал расплываться в улыбке. Он подошел ко мне. И сказал:
– Приведи мне какие-нибудь из этих прилагательных. И еще эти наречия…
Кое-какие я припомнила. Как и предыдущий список, их перечень тоже оказался краток. Я смогла выложить «дорогой» или, может быть, «страстно», или, может быть, – я опасалась – «вечно», прежде чем замолчала.
Френк взял меня за руку. У меня так кружилась голова от счастья, что я мало что соображала, но тем не менее видела, что он чем-то обеспокоен.
– Я все же не понимаю. Все эти письма – твои, мои. Куда они могли подеваться?
Я думала об этом, и с самого начала мне бы хотелось избежать этого вопроса. Я сказала, что письма пропадали; я сказала, что теперь это несущественно.
– Но это так важно. Ты писала всю войну. Сколько было писем?
– Не знаю.
– А я знаю. Раз в неделю, каждую неделю в течение трех лет. Сосчитай! Сто пятьдесят шесть писем. По правильному адресу. В ходе войны письмо может быть потеряно – ну, пять, ну, десять – но сто пятьдесят шесть? Это против всех законов вероятности.
– Теперь мы знаем то, что было в них сказано…
– Да не в этом дело! Разве ты не видишь последствий? Ты могла считать, что твои письма пропадают, но что относительно моих? Что ты могла думать обо мне, когда я обещал писать тебе и ни разу не написал.
– Я думала, что ты погиб.
– О, моя дорогая, прошу тебя, не плачь. Пожалуйста, послушай меня. Посмотри на меня. Попробуй представить. Ты считала, что я мертв. А что я думал, зная, что ты жива и здорова? Я-то знал, что ты жива. Я знал, где ты живешь. Послушай… – Голос его обрел мягкость. – Ты не задала мне один-единственный вопрос. Ты не спросила меня, почему я перестал писать.
– Я боялась.
– Не бойся. Опасаться тут нечего. – Он помолчал, осматривая комнату. – Это было во время войны, в самом конце 1941 года. Я уже оказался в Нью-Йорке. Уже несколько недель я жил у Розы и Макса. И как-то днем я пересек весь город. Я знал, где ты жила – такой известный адрес! Я стоял здесь, на другой стороне улицы, а ты вышла вместе со своей крестной. Вы шли рука об руку. Твои прекрасные волосы были подрезаны. С вами была собака – огромный пес, как черный медведь…
– Берти, – сказала я. – Так его звали. Теперь он умер. Ты был там? Ты не мог там быть…
– Я смотрел, как вы шли по Пятой авеню. Вы смеялись и разговаривали. Я видел, как вы зашли в парк. Я проследовал за вами до самого зоосада. Стоял прекрасный день, и вокруг было много народу. Вы ни разу не оглянулись. Мне было нетрудно идти за вами.
– И потом?
– Ничего. Это был конец. Я постоял в парке и принял решение. И больше никогда не писал тебе.
– Значит, ты принял решение, что-то вроде этого? А я бы вот так не могла. Будь я на твоем месте, я бы кинулась к тебе, схватила бы за руку и…
– Так ли? – Повернувшись, Френк поглядел на меня. – Ты уверена? А я подумал… ты можешь себе представить, что я думал?
– Расскажи мне.
– Я подумал, что, по всей видимости, ты забыла меня. – Лицо его напряглось. – Я подумал, что ты и не вспоминаешь больше нашу дружбу. Что наши обещания больше ничего не значат для тебя. Что они спокойно умерли в твоем сердце. – Он пожал плечами. – Тогда я не лучшим образом думал о тебе. Сто пятьдесят шесть писем – более чем достаточно. Я вернулся домой. Закрылся в своей комнате. И стал работать. Когда я в печали, то всегда так себя веду.
– Ты работал? Ох, Френк…
– Вроде я стал заниматься математикой. Цифра за цифрой. Это очень помогает. Даже сейчас это для меня эффективное средство.
Я отвела глаза. Я представила себе мальчика, который потерял всю семью, а теперь и друга. Теперь я могла понять, как этот мальчик вырос в того мужчину, который сейчас сидит рядом со мной, в мужчину, которому трудно доверять кому бы то ни было и который не мог самому себе признаться в силе чувств, причинявших ему такую боль. Все эти походы из нашего недавнего прошлого наконец обрели свое место, одно печальное событие за другим. Я взяла его за руку.
– Френк, если бы я увидела тебя и в первый же день прибежала к твоему дому, все было бы по-другому?
– Да, у меня все сложилось бы по-другому. Надеюсь, куда лучше – и тогда, и потом.
– И тогда, в Венеции, ты был готов мне все сказать? И ты остановился?
– Я хотел это сделать… очень сильно.
– Ты ревновал?
– О, да. – Веселая искорка мелькнула у него в глазах. – Я могу быть жутко ревнивым. Это еще один мой порок.
– Я не об этом. Совсем не об этом.
– Не так легко сидеть напротив женщины, которую ты любишь, и видеть, что она тебя не узнает, и думать, что теперь уж все равно. Особенно нелегко, если ты знаешь о себе, каким ты можешь быть высокомерным, замкнутым и жутко упрямым…
– Ты мог бы…
– О, я отлично понимаю, что бы я мог. Учитывая все возможности и варианты, делал я совсем противоположное. Словом, я уехал. Я поступил в Оксфорд. Я думал, что смогу заставить забыть…
– И ты не смог?
– Нет. Этого урока я не смог усвоить. – Он привычно пожал плечами. – К лучшему или к худшему, но таким человеком я оказался.
Я промолчала. Я смотрела в окно, видя, как за ним начинается утро. Я сказала:
– Но ты уже умеешь менять свою точку зрения. И ты изменил ее. Почему? Когда?
– Когда я уехал. Когда я попросил тебя прибыть сюда. Думаю, сегодня вечером. Да, когда я играл в шахматы с твоим крестным отцом.
– Почему
– Я всегда предпочитаю играть открытый гамбит. Я увидел, какой должен быть следующий ход. Может, он был и рискован…
– Ты считал, что тут есть риск?
– О, да. И очень большой. Пока я не взял тебя за руку.
– И тогда?
– Я понял, – ответил он. – Это был не просто правильный ход – это был единственный ход. И тогда я его увидел.
* * *
Векстон, Стини и я возвращались из Нью-Хейвена на поезде. В пути я не переставала болтать. Я приставала к Векстону, который, пытаясь читать, только время от времени улыбался. Я что-то бормотала, обращаясь к поездным окнам, к воздуху, к бумажным стаканчикам с водянистым кофе. Я болтала со Стини, который мучился похмельем. Он морщился. Он стонал.
– Любовь? Викки, дорогая, молю тебя. У меня голова раскалывается. У меня какие-то мохнатые чертенята пляшут перед глазами. У меня вроде левую ногу парализовало. Сомневаюсь, что могу что-то слушать о любви. Кроме того, ты явно повторяешься. Влюбленные не только эгоистичны, они ужасно надоедливы.
– Неважно. Я не собираюсь останавливаться. И тебе придется слушать. Я люблю его. Кстати, я всегда любила его. Стини, ну, пожалуйста, послушай. Он не Френк Джерард, то есть это он, но и в то же время Франц Якоб. Ты должен помнить Франца Якоба.
– Я ничего не помню. Я сомневаюсь, помню ли я собственное имя. Что мы пили прошлым вечером? Портвейн? Или бренди?
– Не думай об этом. Он тебе нравится? – Я дернула Стини за руку. – Стини, он тебе нравится? Что ты о нем думаешь?
– Я воспринимаю его как очень взвинченного молодого человека. – Стини издал вздох. – У него диковатый взгляд. Кроме того, он очень быстро ходит. За ним просто не угнаться.
– Но он тебе понравился?
– Не припоминаю, чтобы он мне успел понравиться. Я пошел спать. На стуле у него стоял микроскоп, это я помню.
– Не будь ты так пьян, ты бы обратил внимание, какой он чудесный человек. Векстон, вы обратили внимание?
Векстон признал, что я права.
– Он великолепно играет в шахматы.
– И? И?
– Он мог держать тебя за руку и поставить мне мат в три хода – я думаю, это достаточно впечатляюще.
– Векстон, вы издеваетесь надо мной.
– Отнюдь. И не собирался.
– Вот и да. Вы оба. Вы и Стини. Вы забыли, как это бывает…
– Отрицаю, – с силой сказал Стини. – Решительно отрицаю. Я-то точно помню, как это бывает. А ты, Векстон?
Они обменялись выразительными, слегка настороженными взглядами.
– Конечно, – ответил Векстон. – Как всегда.
– Хотя в целом… – Стини порылся в карманах. Он извлек очередную серебряную фляжку, как две капли походившую на ту, что я конфисковала у него день назад, и с облегчением сделал глоток. – А в целом я предпочитаю не помнить. Это слишком утомительно. Быть в состоянии влюбленности великолепно в твоем возрасте, Викки, радость моя, но это требует такого расхода энергии. Стоит посмотреть на тебя, в каком ты возбуждении. Это просто очаровательно, моя дорогая. Это так подходит тебе, но меня ввергает в уныние. И я бы посоветовал тебе, Викки, спустить пары, когда ты будешь рассказывать Констанце.
– Констанце? А почему бы и нет?
– Не знаю. Просто есть такое ощущение. – Стини сделал еще один глоток.
Векстон закрыл книгу, снова открыл ее и затем отложил в сторону.
– Констанца будет только рада, – сказала я в наступившем молчании. Я наклонилась. – Стини… что будет думать Констанца? Почему Констанца должна быть против?
– Я не сказал, что она будет против, – промолвил Стини. – Я просто посоветовал не быть такой возбужденной. Попытайся сделать вид, что счастье из тебя не бьет ключом. В присутствии других счастливых людей Констанца выходит из себя, ее это раздражает. У нее просто аллергия. У нее возникает зуд, ей захочется чесаться.
Я подумала, что это неблагородно, учитывая недавнюю доброту, проявленную Констанцей по отношению к Стини, и решила, что это недостойно, о чем и сообщила. Стини только вздохнул.
– Викки, дорогая, ты прямо вспыхнула. Успокойся. Это всего лишь ремарка. Может, ты права. Я думаю о Констанце, какой она была много лет назад, и принимаю ее, когда она была еще ребенком.
– Стини, в любом случае это нечестно. Констанце столько же лет, сколько и тебе. Прошлым вечером ты сказал, что изменился. Ну, так и Констанца могла измениться тоже.
– Не сомневаюсь, что так и есть. Не сомневаюсь. – Стини издал умиротворенный звук. Он закурил сигарету, вставив ее в длинный мундштук. И с задумчивым видом выпустил клуб дыма.
– Сто пятьдесят шесть писем, – наконец сказал он, когда мы стали втягиваться в убогие пригороды Нью-Йорка.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111