https://wodolei.ru/catalog/kuhonnie_moyki/iz-kamnya/
Его лицо окаменело.
– Посещал ли я Германию? Нет. – Он отпрянул от меня при этих словах. Голос его прервался. Секунду назад его рука лежала на столе очень близко к моей. Нас разделяло всего несколько дюймов. Он резко отдернул руку. Он начал озираться в поисках официанта. Видно было, что я его как-то оскорбила. Как ни глупо, я попыталась получить прощение.
– Я просто подумала… может, вы проезжали. После войны. С Розой или с вашим отцом. Я знаю, Роза однажды говорила…
– Трудно представить. Вы же знаете, что мой отец был евреем. И если вы задумаетесь над этим, не сомневаюсь, сможете понять: увеселительная прогулка по послевоенной Германии не была в списке его предпочтений.
Я густо покраснела. Френк Джерард встал и уплатил по счету. В нем не было ни следа, что он сожалеет об этом выговоре или о тоне, с каким он был сделан. Более того, казалось, что он старается как можно быстрее избавиться от моего общества. Выйдя из ресторанчика, мы двинулись быстрым шагом. Я поспешила сказать, что должна присоединиться к компании Констанцы; он же ответил, что ему необходимо вернуться в свою гостиницу.
Рядом с баром «Гарри» был причал для речных такси. Френк взялся меня проводить. Униженная и смущенная, я не нашла в себе сил возразить. Мы шли в молчании. В конце улицы, которая вела к бару, он остановился.
На расстоянии я видела фигуры Констанцы и ее спутников, стоявших спиной к нам. Конрад Виккерс о чем-то разглагольствовал и жестикулировал; Констанца смеялась; близнецы Дайнем с ленивой живописностью прислонились к стене. Розы с ними не было. Пока мы стояли здесь, до нас донеслись обрывки слов Конрада Виккерса.
Меня сразу же охватило ужасное ощущение, что он обсуждал Розу.
– Тринадцатый дом, – услышали мы. – Скажи мне, дорогая, как ты можешь все это выносить? А это платье! Словно большой красный почтовый ящик. Передвижной. Ходячий. Ужасно! Похоже, ты сказала, что она вдова? Она не может быть вдовой. Она веселая вдова – вот кто она такая.
Я попыталась отойти, чтобы мы оба оказались вне пределов его голоса, но не подлежало сомнению, что Френк Джерард услышал оценку своей матери. Он сделал несколько шагов и резко повернулся с жестким, напряженным лицом.
– Сказать вам, почему она носит такое платье? Это красное платье? – У него был сдавленный от гнева голос. – Сегодня годовщина ее свадьбы. Красный был любимым цветом Макса. Поэтому сегодня она и надела красное платье…
– Я понимаю. Прошу вас…
– Понимаете?
– Конечно.
– Вы уверены? – сарказм был безошибочен. – Кроме того, этот человек ведь ваш приятель, не так ли? Конрад Виккерс. И близнецы Ван Дайнем. Ваши обычные спутники в поездках. Ваши близкие друзья…
– Порой я в самом деле путешествую с ними, но на деле они друзья Констанцы. То есть…
– Бобси Ван Дайнем – приятель вашей крестной матери? – Слово «приятель» звучало оскорбительно. Я не знаю, имел ли он в виду отношения Бобси с моей крестной матерью или со мной?
– Нет, не совсем. Он и мой приятель. И я знаю Конрада с детских лет. Он порой позволяет себе преувеличения, но…
– Преувеличения? Ах, да. И к тому же злобные.
– Он прекрасный фотограф, Френк…
Я остановилась. Я призналась себе – в первый раз! – что Виккерс, мастерство которого Констанца постоянно воспевала, был человеком, который мне решительно не нравился. Я могла это сказать, но сдержалась. Я испытывала искушение отделить себя от Виккерса, но это было бы дешевкой. Кроме того, я понимала, что это бессмысленно, ибо по выражению лица Френка Джерарда было видно, что, по его мнению, мы с Виккерсом одним миром мазаны.
Он смотрел в пространство улицы, сжав руки в кулаки, и скулы его были покрыты гневным густым румянцем. На мгновение я испугалась, что он сейчас двинется по улице, столкнется с Виккерсом и даже, возможно, ударит его. Но с выражением омерзения он лишь гневно пожал плечами.
Теперь-то я знала, что его реакция была гораздо более сложной, чем мне тогда показалось, что тут было место и ревности и что его гнев был направлен не только против Виккерса. Тогда я этого не понимала. Смущенная и растерянная, чувствуя, как я теряю что-то важное, чего я еще не могла определить, я сделала шаг вперед. Я назвала его по имени. Кажется, я отдернула руку. Речное такси приближалось. Френк Джерард повернулся ко мне.
– Сколько вам лет? – спросил он.
Когда я ответила, что двадцать пять, он промолчал. Я и так знала, что он подумал. В двадцать пять лет я должна быть достаточно взрослой, чтобы самой выносить суждения.
«Вырастайте», – он мог сказать это слово. Вместо того он вежливо, но холодно проронил: «Прощайте». Я могла бы сказать ему тогда и через несколько лет решилась: я стараюсь. Но трудно становиться взрослой, тяжело высвобождаться. Констанца любила меня как ребенка, Констанце хотелось, чтобы я оставалась ребенком.
* * *
– Перестань расти, – могла она сказать мне, когда я вытянулась до пяти футов и десяти дюймов, после чего, слава Богу, расти перестала.
– Не расти так быстро, – полунасмешливо, полусерьезно могла она кричать мне, а я, отчаянно стараясь ублажить ее, была готова это сделать, если бы могла.
– Ох, ты делаешь меня прямо лилипуткой, – могла пожаловаться она. – Это ужасно!
– Ты довольно высока для своих лет. – Это было едва ли не первое, что она сказала мне в тот день, когда я впервые оказалась в Нью-Йорке.
Мы стояли в том зеркальном холле, глядя на наши отражения, пока Дженна молча ждала рядом. Несколько дней я провела на океанском лайнере. В первый раз в жизни я оказалась в лифте. Я все еще чувствовала, как все вокруг меня движется, ковер под ногами ходил волнами.
– Сколько Викторий ты видишь? – сказала моя новообретенная крестная мать. Она улыбнулась. – И сколько Констанций?
Я сосчитала шесть. Пересчитала и обнаружила уже восемь. Констанца покачала головой. Она сказала, что их количество бесконечно. «Ты довольно высока для своих лет», – сказала она. Я посмотрела на наши отражения. В свои восемь лет я уже достигала до плеча своей крестной матери. Она была тоненькая и превосходно сложена. Я еще подумала, почему рост может быть причиной для огорчения. Но в ее голосе были нотки сожаления. Она взяла меня за руку и из холла провела в огромную гостиную. Из ее окон я видела верхушки крон. Я подумала: мы как в гнезде на верхушке дерева. Гнездо покачивалось под ногами.
– Ты должна познакомиться с Мэтти, – сказала Констанца, и Мэтти в белом платье и белых туфлях вышла вперед. Она была первой черной женщиной, которую я увидела. Я не могла оторвать глаз от кожи Мэтти. В ее черноте был красноватый оттенок, как на кожице винограда из теплицы. У нее были такие круглые и блестящие щеки, что казались отполированными; она была ужасно толстой. Когда она улыбалась, зубы у нее были белее белого. Комната поплыла у меня перед глазами.
– Как две горошины из одного стручка, – произнесла Мэтти загадочную фразу. – Точно, как вы и говорили.
Она размахивала руками, когда говорила. На столике рядом с ней стояла фотография моего отца. Я знала ее: точно такая же стояла на ночном столике моей матери. На ней был изображен мой отец в давние времена, беззаботно взмахнувший крокетным молотком. Я уставилась на снимок. Я подумала о моем отце и моей матери, которых оставила далеко в Винтеркомбе. Они были мертвы.
В комнату вошел огромный черный медведь, он лизнул мне руку. Он оказался последним псом Констанцы, удивительно добрым ньюфаундлендом: его звали Берти.
Три тысячи миль. Я по-прежнему была в дороге. Я чувствовала, как воздух поднимает меня и кидает куда-то вперед, но я должна пересечь океан, и там все будет ясно. Вот так я и очутилась тут, высокая и тощая девочка, с выпирающими косточками ключиц. У меня была высокая переносица и тонкий нос. Глаза мои были мутновато-зеленого цвета, и один из них был более зеленый, чем другой. Три тысячи миль – и вот я видела перед собой новую Викторию, девочку, которая пугается обманчивой неизвестности, девочку, как две капли воды похожую на своего отца.
Я не могла удержаться от слез. Я обещала себе, что этого не будет, но, начав, не могла остановиться. Я хотела, чтобы вернулся мой отец, хотела увидеть маму, хотела, чтобы стояло лето в Винтеркомбе и рядом был мой друг Франц Якоб. Я так и сказала. Едва начав говорить, я не могла остановиться. Так долго сдерживаемая волна грусти вырвалась наружу: смерть моих родителей, моя ужасная вина в том; хвастовство Шарлотте, утренние и вечерние молитвы, обилие дешевых, за пенни, свечек, что я зажигала каждое воскресенье при своих гнусных обращениях к небесам. Все были добры ко мне, но моя странная крестная мать была добрее всех. Она уложила меня в кровать в комнате, такой роскошной, что я опять стала плакать, вспоминая простоту Винтеркомба. Констанца села рядом. Она взяла меня за руку и стала утешать меня, ее стараниями слезы скоро прекратились.
– Я тоже сирота, – сказала она. – Как и ты, Виктория. Мне было десять лет, когда умер мой отец. В результате несчастного случая, очень неожиданного – и я проклинала себя, как и ты сейчас. Люди всегда так делают, когда кто-нибудь умирает – ты это поймешь, когда станешь старше. Мы всегда думаем: ведь я мог что-то сделать, что-то сказать. И ты всегда будешь это чувствовать, пусть даже все забудешь и никогда больше не станешь молиться. – Она помолчала. – Ты веришь в Бога, Виктория? Я – нет, а ты?
Я замялась. Никто раньше не задавал мне таких вопросов.
– Думаю, что да, – наконец осторожно сказала я.
– Ну и хорошо. – У Констанцы опечалилось лицо, и я подумала, что она несчастлива в своем атеизме. – Если ты веришь в Бога, и Он – добрый Бог, ты же не можешь считать, что Он делает с тобой такие фокусы, не так ли?
– Даже если Он хотел наказать меня… за то, что я врала Шарлотте? – Я обеспокоенно посмотрела на нее.
– Естественно, нет. Он же наказал бы только тебя…
– Наверно, так.
– Я знаю, что Он мог бы. – Она опустила глаза, разминая пальцами простыню, и снова подняла на меня взгляд. – Это было очень маленькое преступление, Виктория, заверяю тебя. Ну такое крохотное – даже не разглядеть! Ему приходится беспокоиться о гораздо более крупных. Представь себе: ему приходится думать об убийствах, о кражах, о войнах и ненависти. Это действительно большие проступки. Чудовищные! Ты же из-за большой любви позволила себе маленькую ложь. Он никогда не стал бы тебя наказывать за нее.
– Вы уверены?
– Даю слово. – Она улыбнулась. Наклонившись, она поцеловала меня. Она погладила меня по лбу маленькой ручкой с красивыми кольцами на пальцах.
Я поверила ей. Я ощутила внезапную уверенность, что она знает, о чем думает Бог – эта моя странная крестная мать. Если она так считает, если она дала мне слово, значит, так и есть. Облегчение было огромным: чувство потери не покинуло меня, но вина стала сходить на нет.
Констанца, похоже, понимала это – может, она могла читать мои мысли, – потому что снова улыбнулась и протянула мне руку ладонью кверху.
– Вот так. Ушла вина? Разве остался хоть кусочек? Ну, так дай его мне. Вот так, положи его мне на ладонь – все сразу, вот так! Хорошо. Видишь, как она тут устроилось – я чувствую. Щекочет ладошку. Ползет вверх по руке. Сливается с другими винами – их там целая куча, понимаешь? Вот так. – Она дернулась. – Теперь она в моем сердце. Там вина любит жить. Она там прекрасно устраивается. И тебе больше не стоит переживать. Она больше никогда не придет к тебе.
– Вина живет в сердце?
– Именно там. Порой она там шевелится, и люди думают: «О, как у меня бьется сердце!» Но на самом деле, конечно, не так. Это просто вины копошатся.
– А их у вас уже много?
– Кучи и кучи. Я же большая.
– У меня они тоже будут… когда я вырасту?
– Может, кое-какие. И еще угрызения совести – эти точно появятся. Мы с тобой заключим соглашение, ладно? Если ты чувствуешь, что они хотят вылезти наружу, неси их ко мне. В самом деле. Я с ними справлюсь. Я к ним привыкла.
– Теперь я могу заснуть… Могу ли я звать вас «тетя»? Мне бы хотелось.
– Тетя? – Констанца скорчила забавную физиономию. Она наморщила нос. – Нет, не думаю, что мне это понравится. «Тетя» звучит, как будто я старенькая. Пахнет нафталином. Кроме того, я же не твоя тетя, а крестная мать. Уж очень неуклюже. А что, если ты будешь меня звать Констанцей?
– Просто так?
– Просто так. Попробуй. Скажи: «Спокойной ночи, Констанца», и посмотри, как получится. На самом деле уже утро, но мы не будем обращать на это внимания.
– Спокойной ночи… Констанца, – сказала я.
Констанца еще раз поцеловала меня. Я закрыла глаза и почувствовала, как ее губы скользнули по моему лбу. Она встала. Казалось, ей неохота оставлять меня. Я снова открыла глаза. Она выглядела одновременно и грустной, и счастливой.
– Я так рада, что ты здесь. – Она помолчала. – Прости, если мы расстроили тебя. Эта фотография… я совершенно не подумала. Ты не замечала, как ты похожа на своего отца?
– Нет. Никогда.
– Знаешь, когда я впервые встретила его, ему было двенадцать лет, почти тринадцать. И он выглядел точно, как ты сейчас. Точно так же.
– Правда?
– Ну, конечно, у него не было косичек… – Она улыбнулась.
– Ненавижу косички. И никогда не любила их.
– Тогда мы избавимся от них, – к несказанному моему удивлению, сказала она, – расплетай их. Обрежем и сделаем как тебе нравится.
– А можно?
– Конечно. Завтра и займемся, если хочешь. Тебе решать. Это же твои косички. А теперь ты должна спать. Когда ты проснешься, Мэтти сделает тебе блинчики. Ты любишь оладьи?
– Очень.
– Отлично. Я скажу, чтобы она напекла целую кучу. И смотри: пока ты спишь, Берти будет охранять тебя. Видишь, вот он. Он будет лежать, как большой ковер, у ног твоей кровати и будет храпеть. Ты не против?
– Нет. Думаю, мне это понравится.
– Он спит, понимаешь. Когда он похрапывает и скребет лапами, значит, ему снится любимый сон. Ему снится Ньюфаундленд и как он там плавает в море. Он любит плавать. У него лапы с перепонками. Во сне он плавает и думает – о, как чудесно. Ледяные горы с пещерами, белые медведи, котики и еще кашалоты. А айсберги зеленые и огромные, как Эверест.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111
– Посещал ли я Германию? Нет. – Он отпрянул от меня при этих словах. Голос его прервался. Секунду назад его рука лежала на столе очень близко к моей. Нас разделяло всего несколько дюймов. Он резко отдернул руку. Он начал озираться в поисках официанта. Видно было, что я его как-то оскорбила. Как ни глупо, я попыталась получить прощение.
– Я просто подумала… может, вы проезжали. После войны. С Розой или с вашим отцом. Я знаю, Роза однажды говорила…
– Трудно представить. Вы же знаете, что мой отец был евреем. И если вы задумаетесь над этим, не сомневаюсь, сможете понять: увеселительная прогулка по послевоенной Германии не была в списке его предпочтений.
Я густо покраснела. Френк Джерард встал и уплатил по счету. В нем не было ни следа, что он сожалеет об этом выговоре или о тоне, с каким он был сделан. Более того, казалось, что он старается как можно быстрее избавиться от моего общества. Выйдя из ресторанчика, мы двинулись быстрым шагом. Я поспешила сказать, что должна присоединиться к компании Констанцы; он же ответил, что ему необходимо вернуться в свою гостиницу.
Рядом с баром «Гарри» был причал для речных такси. Френк взялся меня проводить. Униженная и смущенная, я не нашла в себе сил возразить. Мы шли в молчании. В конце улицы, которая вела к бару, он остановился.
На расстоянии я видела фигуры Констанцы и ее спутников, стоявших спиной к нам. Конрад Виккерс о чем-то разглагольствовал и жестикулировал; Констанца смеялась; близнецы Дайнем с ленивой живописностью прислонились к стене. Розы с ними не было. Пока мы стояли здесь, до нас донеслись обрывки слов Конрада Виккерса.
Меня сразу же охватило ужасное ощущение, что он обсуждал Розу.
– Тринадцатый дом, – услышали мы. – Скажи мне, дорогая, как ты можешь все это выносить? А это платье! Словно большой красный почтовый ящик. Передвижной. Ходячий. Ужасно! Похоже, ты сказала, что она вдова? Она не может быть вдовой. Она веселая вдова – вот кто она такая.
Я попыталась отойти, чтобы мы оба оказались вне пределов его голоса, но не подлежало сомнению, что Френк Джерард услышал оценку своей матери. Он сделал несколько шагов и резко повернулся с жестким, напряженным лицом.
– Сказать вам, почему она носит такое платье? Это красное платье? – У него был сдавленный от гнева голос. – Сегодня годовщина ее свадьбы. Красный был любимым цветом Макса. Поэтому сегодня она и надела красное платье…
– Я понимаю. Прошу вас…
– Понимаете?
– Конечно.
– Вы уверены? – сарказм был безошибочен. – Кроме того, этот человек ведь ваш приятель, не так ли? Конрад Виккерс. И близнецы Ван Дайнем. Ваши обычные спутники в поездках. Ваши близкие друзья…
– Порой я в самом деле путешествую с ними, но на деле они друзья Констанцы. То есть…
– Бобси Ван Дайнем – приятель вашей крестной матери? – Слово «приятель» звучало оскорбительно. Я не знаю, имел ли он в виду отношения Бобси с моей крестной матерью или со мной?
– Нет, не совсем. Он и мой приятель. И я знаю Конрада с детских лет. Он порой позволяет себе преувеличения, но…
– Преувеличения? Ах, да. И к тому же злобные.
– Он прекрасный фотограф, Френк…
Я остановилась. Я призналась себе – в первый раз! – что Виккерс, мастерство которого Констанца постоянно воспевала, был человеком, который мне решительно не нравился. Я могла это сказать, но сдержалась. Я испытывала искушение отделить себя от Виккерса, но это было бы дешевкой. Кроме того, я понимала, что это бессмысленно, ибо по выражению лица Френка Джерарда было видно, что, по его мнению, мы с Виккерсом одним миром мазаны.
Он смотрел в пространство улицы, сжав руки в кулаки, и скулы его были покрыты гневным густым румянцем. На мгновение я испугалась, что он сейчас двинется по улице, столкнется с Виккерсом и даже, возможно, ударит его. Но с выражением омерзения он лишь гневно пожал плечами.
Теперь-то я знала, что его реакция была гораздо более сложной, чем мне тогда показалось, что тут было место и ревности и что его гнев был направлен не только против Виккерса. Тогда я этого не понимала. Смущенная и растерянная, чувствуя, как я теряю что-то важное, чего я еще не могла определить, я сделала шаг вперед. Я назвала его по имени. Кажется, я отдернула руку. Речное такси приближалось. Френк Джерард повернулся ко мне.
– Сколько вам лет? – спросил он.
Когда я ответила, что двадцать пять, он промолчал. Я и так знала, что он подумал. В двадцать пять лет я должна быть достаточно взрослой, чтобы самой выносить суждения.
«Вырастайте», – он мог сказать это слово. Вместо того он вежливо, но холодно проронил: «Прощайте». Я могла бы сказать ему тогда и через несколько лет решилась: я стараюсь. Но трудно становиться взрослой, тяжело высвобождаться. Констанца любила меня как ребенка, Констанце хотелось, чтобы я оставалась ребенком.
* * *
– Перестань расти, – могла она сказать мне, когда я вытянулась до пяти футов и десяти дюймов, после чего, слава Богу, расти перестала.
– Не расти так быстро, – полунасмешливо, полусерьезно могла она кричать мне, а я, отчаянно стараясь ублажить ее, была готова это сделать, если бы могла.
– Ох, ты делаешь меня прямо лилипуткой, – могла пожаловаться она. – Это ужасно!
– Ты довольно высока для своих лет. – Это было едва ли не первое, что она сказала мне в тот день, когда я впервые оказалась в Нью-Йорке.
Мы стояли в том зеркальном холле, глядя на наши отражения, пока Дженна молча ждала рядом. Несколько дней я провела на океанском лайнере. В первый раз в жизни я оказалась в лифте. Я все еще чувствовала, как все вокруг меня движется, ковер под ногами ходил волнами.
– Сколько Викторий ты видишь? – сказала моя новообретенная крестная мать. Она улыбнулась. – И сколько Констанций?
Я сосчитала шесть. Пересчитала и обнаружила уже восемь. Констанца покачала головой. Она сказала, что их количество бесконечно. «Ты довольно высока для своих лет», – сказала она. Я посмотрела на наши отражения. В свои восемь лет я уже достигала до плеча своей крестной матери. Она была тоненькая и превосходно сложена. Я еще подумала, почему рост может быть причиной для огорчения. Но в ее голосе были нотки сожаления. Она взяла меня за руку и из холла провела в огромную гостиную. Из ее окон я видела верхушки крон. Я подумала: мы как в гнезде на верхушке дерева. Гнездо покачивалось под ногами.
– Ты должна познакомиться с Мэтти, – сказала Констанца, и Мэтти в белом платье и белых туфлях вышла вперед. Она была первой черной женщиной, которую я увидела. Я не могла оторвать глаз от кожи Мэтти. В ее черноте был красноватый оттенок, как на кожице винограда из теплицы. У нее были такие круглые и блестящие щеки, что казались отполированными; она была ужасно толстой. Когда она улыбалась, зубы у нее были белее белого. Комната поплыла у меня перед глазами.
– Как две горошины из одного стручка, – произнесла Мэтти загадочную фразу. – Точно, как вы и говорили.
Она размахивала руками, когда говорила. На столике рядом с ней стояла фотография моего отца. Я знала ее: точно такая же стояла на ночном столике моей матери. На ней был изображен мой отец в давние времена, беззаботно взмахнувший крокетным молотком. Я уставилась на снимок. Я подумала о моем отце и моей матери, которых оставила далеко в Винтеркомбе. Они были мертвы.
В комнату вошел огромный черный медведь, он лизнул мне руку. Он оказался последним псом Констанцы, удивительно добрым ньюфаундлендом: его звали Берти.
Три тысячи миль. Я по-прежнему была в дороге. Я чувствовала, как воздух поднимает меня и кидает куда-то вперед, но я должна пересечь океан, и там все будет ясно. Вот так я и очутилась тут, высокая и тощая девочка, с выпирающими косточками ключиц. У меня была высокая переносица и тонкий нос. Глаза мои были мутновато-зеленого цвета, и один из них был более зеленый, чем другой. Три тысячи миль – и вот я видела перед собой новую Викторию, девочку, которая пугается обманчивой неизвестности, девочку, как две капли воды похожую на своего отца.
Я не могла удержаться от слез. Я обещала себе, что этого не будет, но, начав, не могла остановиться. Я хотела, чтобы вернулся мой отец, хотела увидеть маму, хотела, чтобы стояло лето в Винтеркомбе и рядом был мой друг Франц Якоб. Я так и сказала. Едва начав говорить, я не могла остановиться. Так долго сдерживаемая волна грусти вырвалась наружу: смерть моих родителей, моя ужасная вина в том; хвастовство Шарлотте, утренние и вечерние молитвы, обилие дешевых, за пенни, свечек, что я зажигала каждое воскресенье при своих гнусных обращениях к небесам. Все были добры ко мне, но моя странная крестная мать была добрее всех. Она уложила меня в кровать в комнате, такой роскошной, что я опять стала плакать, вспоминая простоту Винтеркомба. Констанца села рядом. Она взяла меня за руку и стала утешать меня, ее стараниями слезы скоро прекратились.
– Я тоже сирота, – сказала она. – Как и ты, Виктория. Мне было десять лет, когда умер мой отец. В результате несчастного случая, очень неожиданного – и я проклинала себя, как и ты сейчас. Люди всегда так делают, когда кто-нибудь умирает – ты это поймешь, когда станешь старше. Мы всегда думаем: ведь я мог что-то сделать, что-то сказать. И ты всегда будешь это чувствовать, пусть даже все забудешь и никогда больше не станешь молиться. – Она помолчала. – Ты веришь в Бога, Виктория? Я – нет, а ты?
Я замялась. Никто раньше не задавал мне таких вопросов.
– Думаю, что да, – наконец осторожно сказала я.
– Ну и хорошо. – У Констанцы опечалилось лицо, и я подумала, что она несчастлива в своем атеизме. – Если ты веришь в Бога, и Он – добрый Бог, ты же не можешь считать, что Он делает с тобой такие фокусы, не так ли?
– Даже если Он хотел наказать меня… за то, что я врала Шарлотте? – Я обеспокоенно посмотрела на нее.
– Естественно, нет. Он же наказал бы только тебя…
– Наверно, так.
– Я знаю, что Он мог бы. – Она опустила глаза, разминая пальцами простыню, и снова подняла на меня взгляд. – Это было очень маленькое преступление, Виктория, заверяю тебя. Ну такое крохотное – даже не разглядеть! Ему приходится беспокоиться о гораздо более крупных. Представь себе: ему приходится думать об убийствах, о кражах, о войнах и ненависти. Это действительно большие проступки. Чудовищные! Ты же из-за большой любви позволила себе маленькую ложь. Он никогда не стал бы тебя наказывать за нее.
– Вы уверены?
– Даю слово. – Она улыбнулась. Наклонившись, она поцеловала меня. Она погладила меня по лбу маленькой ручкой с красивыми кольцами на пальцах.
Я поверила ей. Я ощутила внезапную уверенность, что она знает, о чем думает Бог – эта моя странная крестная мать. Если она так считает, если она дала мне слово, значит, так и есть. Облегчение было огромным: чувство потери не покинуло меня, но вина стала сходить на нет.
Констанца, похоже, понимала это – может, она могла читать мои мысли, – потому что снова улыбнулась и протянула мне руку ладонью кверху.
– Вот так. Ушла вина? Разве остался хоть кусочек? Ну, так дай его мне. Вот так, положи его мне на ладонь – все сразу, вот так! Хорошо. Видишь, как она тут устроилось – я чувствую. Щекочет ладошку. Ползет вверх по руке. Сливается с другими винами – их там целая куча, понимаешь? Вот так. – Она дернулась. – Теперь она в моем сердце. Там вина любит жить. Она там прекрасно устраивается. И тебе больше не стоит переживать. Она больше никогда не придет к тебе.
– Вина живет в сердце?
– Именно там. Порой она там шевелится, и люди думают: «О, как у меня бьется сердце!» Но на самом деле, конечно, не так. Это просто вины копошатся.
– А их у вас уже много?
– Кучи и кучи. Я же большая.
– У меня они тоже будут… когда я вырасту?
– Может, кое-какие. И еще угрызения совести – эти точно появятся. Мы с тобой заключим соглашение, ладно? Если ты чувствуешь, что они хотят вылезти наружу, неси их ко мне. В самом деле. Я с ними справлюсь. Я к ним привыкла.
– Теперь я могу заснуть… Могу ли я звать вас «тетя»? Мне бы хотелось.
– Тетя? – Констанца скорчила забавную физиономию. Она наморщила нос. – Нет, не думаю, что мне это понравится. «Тетя» звучит, как будто я старенькая. Пахнет нафталином. Кроме того, я же не твоя тетя, а крестная мать. Уж очень неуклюже. А что, если ты будешь меня звать Констанцей?
– Просто так?
– Просто так. Попробуй. Скажи: «Спокойной ночи, Констанца», и посмотри, как получится. На самом деле уже утро, но мы не будем обращать на это внимания.
– Спокойной ночи… Констанца, – сказала я.
Констанца еще раз поцеловала меня. Я закрыла глаза и почувствовала, как ее губы скользнули по моему лбу. Она встала. Казалось, ей неохота оставлять меня. Я снова открыла глаза. Она выглядела одновременно и грустной, и счастливой.
– Я так рада, что ты здесь. – Она помолчала. – Прости, если мы расстроили тебя. Эта фотография… я совершенно не подумала. Ты не замечала, как ты похожа на своего отца?
– Нет. Никогда.
– Знаешь, когда я впервые встретила его, ему было двенадцать лет, почти тринадцать. И он выглядел точно, как ты сейчас. Точно так же.
– Правда?
– Ну, конечно, у него не было косичек… – Она улыбнулась.
– Ненавижу косички. И никогда не любила их.
– Тогда мы избавимся от них, – к несказанному моему удивлению, сказала она, – расплетай их. Обрежем и сделаем как тебе нравится.
– А можно?
– Конечно. Завтра и займемся, если хочешь. Тебе решать. Это же твои косички. А теперь ты должна спать. Когда ты проснешься, Мэтти сделает тебе блинчики. Ты любишь оладьи?
– Очень.
– Отлично. Я скажу, чтобы она напекла целую кучу. И смотри: пока ты спишь, Берти будет охранять тебя. Видишь, вот он. Он будет лежать, как большой ковер, у ног твоей кровати и будет храпеть. Ты не против?
– Нет. Думаю, мне это понравится.
– Он спит, понимаешь. Когда он похрапывает и скребет лапами, значит, ему снится любимый сон. Ему снится Ньюфаундленд и как он там плавает в море. Он любит плавать. У него лапы с перепонками. Во сне он плавает и думает – о, как чудесно. Ледяные горы с пещерами, белые медведи, котики и еще кашалоты. А айсберги зеленые и огромные, как Эверест.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111