https://wodolei.ru/catalog/vanny/rossiyskiye/
– На Пятой, до'огая? Нет, на Парк-авеню. Туда же, как и на прошлой неделе. Вот, прямо передо мной: Парк-авеню, 756, квартира 501. И только не говорите, что речь идет о Пятой, ибо в таком случае я распну своего помощника…
– Нет-нет, все правильно, на Парк-авеню, – торопливо сказала я, записывая адрес. – У меня гора с плеч. И они прибудут… когда?
– К десяти, дорогая, можете положиться на мое слово…
– Доминик, вы просто волшебник. Большое спасибо.
– Пустяки, дорогая, совершенные пустяки. Кстати…
– Да?
– Понравился ли мисс Шоукросс тот особый букет, который я для нее сделал? Он нужен был ей к воскресенью, чтобы положить на могилу ее малышки, вы же знаете, не так ли? Она лично звонила мне. Я слышал слезы в ее голосе. Они меня просто потрясли. Никогда не представлял ее в образе матери. Я даже никогда не знал, что у нее был ребенок…
Наступило молчание.
– Нет, – сказала я. – Нет, Доминик. Я тоже не представляла.
Констанца никогда не рожала девочку или мальчика, если уж быть точным. Она не в состоянии иметь своих детей. Ее дочкой была я, говаривала она; она всегда настаивала на этом.
Стеснялась ли она объяснить, что цветы предназначались на могилу пса, которого она когда-то так любила? Врял ли. Зачем сочинять историю, в которой абсолютно не было необходимости? Я подумала, что знаю ответ: вранье было частью натуры Констанцы. Как-то она выдала мне потрясающее вранье, и тогда я поняла: Констанца врет в силу простой причины – вранье доставляет ей наслаждение, она ликует, позволяя себе сочинять. «Что есть ложь? – было одно из ее любимых изречений. – Таковой не существует. Это всего лишь зеркальное отражение правды».
Раздумывая над этим, я стояла у дома на Парк-авеню. Было половина десятого, под мышкой я держала заблаговременно купленную коробку с цветами: пустив в ход американский акцент, я должна буду представиться посыльной от Доминика. Яркая коробка, на которой крупными зелеными буквами было выведено его имя. Сработает, думала я, ибо пусть даже и таким образом, но мне нужно найти Констанцу.
Наконец я ее выследила. Вот, значит, где она скрывается. Я осмотрела здание. Скорее всего Констанца сняла квартиру у приятелей, но в любом случае выбор выглядел более чем странно.
Констанца была предельно придирчива: одно место ее полностью устраивало, а другое, в силу непонятных причин, нет, и, когда заходила речь о Парк-авеню, она решительно отвергала даже мысль о ней. Мрачное, унылое, размеренное обиталище буржуазии. «Парк-авеню, – случалось, говорила она, – даже непредставимо». Это не означало, что Констанца представляла свое существование только на Пятой авеню, но я понимала, что она имела в виду. Как бы там ни было, если Парк-авеню был респектабельным унылым районом, то здание, которое она выбрала, оказалось самым унылым во всем квартале. Двенадцать этажей красноватого известняка; помпезные двери, напоминающие клуб «Никер-бокер».
Я нервничала. Еще несколько минут – и я буду говорить лично с Констанцей. Как она встретит меня? Выставит с порога? Я подошла к стойке портье:
– Я от Доминика с цветами для мисс Шоукросс. Кажется, я пришла чуть раньше. Будьте любезны осведомиться, могу ли я подняться?
Я никуда не гожусь, когда приходится притворяться. Я была готова к тому, что меня вот-вот уличат в обмане. Я искренне удивилась, когда швейцар, положив трубку, сказал: «Пятьсот первая. Поднимайтесь прямо наверх».
Стоя у дверей квартиры, я сосчитала до пятидесяти. Мои руки дрожали.
Дверь открыла не Констанца, я увидела перед собой горничную. И что хуже всего, ею оказалась та сварливая лилипутка, которая встретила меня день назад. Я ждала, что это миниатюрное создание взорвется вспышкой ярости и захлопнет передо мной дверь. После стольких стараний потерпеть неудачу этого я уже не могла вынести. Я переступила порог.
Чтобы не ошибиться, я посмотрела вниз. И увидела нечто удивительное. Меня встречали без тени враждебности, горничная улыбалась.
– Виктория, да? – Она тоненько хихикнула. – Время, да – очень хорошо. Вы входить. Вот сюда – быстро.
Взяв коробку с цветами, она на мгновение исчезла с ними, семеня по узкому коридору. Широким жестом открыв дверь, она отступила в сторону, чтобы пропустить меня.
Комната была пуста. Никакой Констанцы в ней не было. Я удивленно повернулась к горничной, но тут в холле зазвонил телефон.
– Вы подождать. Минутка. Пожалуйста, извинить.
Горничная исчезла. В смущении я направилась в другую комнату. И тут никого не было. Обе комнаты удивили меня. Я не могла представить, что Констанца, даже вынужденно, может поселиться здесь. Констанца была декоратором – все ее таланты были отданы созданию соответствующей обстановки в помещении. Все в ее комнате, пусть это был даже гостиничный номер, полностью соответствовало ее вкусам. Констанца не могла долго оставаться в комнате, которую считала неприятной по обстановке, подобно тому, как концертирующий пианист не может слышать, как любитель терзает Моцарта.
Констанце нравились броско обставленные комнаты, она любила смелые сочетания цветов: попугаячий желтый, подчеркнутый зеленый, берлинская лазурь или гранатовый, цвет сырого мяса, который она называла, хотя и неточно, этрусским. Она любила яркие краски, потому что они расширяли замкнутое пространство. Она заполняла комнаты редкими и удивительными предметами: сплетением цветов, созданиями рук человеческих, подбором мебели, место и время изготовления которой невозможно было определить. Констанца создавала гармонию: японские ширмы – она действительно любила их; изящные ширмы всех видов и размеров; всегда обилие цветов; китайский фарфор, очаровательные безделушки – скажем, птичья клетка в виде пагоды, чаша, заполненная раковинами, старая деревянная игрушка, мебель с росписью; и повсюду зеркала, вплоть до старых, в пятнах, с поблекшей амальгамой.
Могла ли Констанца существовать здесь? Нет, ни в коем случае.
Комната была выкрашена в бледноватые цвета – симфония кремового и бежевого, словно гимн временам коктейлей, 1925–1930 годы, период, к которому Констанца всегда относилась с презрением. Стиль тех лет был прямолинеен, строг и сух. Констанцы не могло быть здесь, решила я. Я явилась не туда. Когда я двинулась к дверям, в них снова появилась горничная, и я поняла свою ошибку.
Констанца присутствовала в этой комнате. И я должна была предвидеть, что она собирается отколоть очередной номер.
– Прошу. – Горничная показала через комнату, где стоял стол мореного дуба. И снова тихонько хихикнула. – Мисс Шоукросс… по телефону. Рейс на самолет. Очень спешно. Оставила подарок для вас. Вы взять его с собой, да? – Она снова показала в сторону стола.
Я пересекла комнату. И бросила взгляд. Похоже, это был довольно любопытный подарок. На столе лежала пачка блокнотов – примерно штук двадцать или двадцать пять, как я прикинула; все были в одинаковых черных обложках. Они походили на старые школьные тетради. На обложке верхнего не было никаких обозначений или надписей; остальные, как я позже выяснила, были столь же загадочными. Аккуратно и заботливо сложенные, они были перевязаны шнурком.
На тот случай, если бы возникли какие-то сомнения в предназначении «подарка», к нему была пришпилена записка с моим именем. Плотная белая бумага, знакомый почерк, четкие строки, черные чернила, послание краткое.
«Свистни, себя не заставлю я ждать, – написала Констанца. – Ты искала меня, самая моя дорогая Виктория. Ну вот и я».
* * *
Я вернулась в Англию, в Винтеркомб. Я взяла «подарок» Констанцы с собой, но блокнотов так и не открывала. Я поняла, что нет смысла дальше преследовать Констанцу, нет смысла обзванивать ее друзей, отели и авиакомпании. Вместо этого у меня были блокноты: «Вот и я».
И все же я не испытывала желания иметь с ними дело. Мне было как-то не по себе от манеры и обстоятельств, при которых они попали мне в руки. Меня также раздражала приложенная записка: «Свистни, себя не заставлю я ждать». Это цитата, подумала я, и очень знакомая, но не могла вспомнить откуда. Я просто отнесла стопку в библиотеку. Я избегала заходить туда; я опасалась черных блокнотов. На первых порах это было нетрудно – Винтеркомб требовал внимания.
«Винтеркомб нуждается в срочном ремонте, его нельзя оставлять в столь запущенном состоянии на очередную зиму», – к такому выводу я пришла. В нем заключалась не вся правда: истина таилась в том, что после стольких лет отсутствия меня тянуло в свой дом.
С воспоминаниями нельзя шутить – это я почувствовала. Я хотела, чтобы Винтеркомб оставался домом моего детства, домом, который я так любила в промежутке между двумя войнами. Даже когда в нем поселился Стини, я неохотно посещала его. В те годы, что я жила в Америке, избегать встреч с Винтеркомбом было несложно. И я продолжала не бывать в нем даже по возвращении, что тоже оказалось довольно просто – я купила квартиру в Лондоне, хотя и проводила в ней времени меньше, чем в гостиницах. Если Стини продолжал настойчиво приглашать меня – а на первых порах так он и делал, – я всегда могла отговориться обилием работы. До тех месяцев, когда он серьезно заболел, я бывала в доме не больше трех или четырех раз. И никогда не оставалась под его крышей на ночь. Он пугал меня, и я боялась увидеть изменения, которые накладывало на него время. А вот сейчас он звал меня к себе.
Все дело в том, убеждала я себя, что Винтеркомб необходимо продать. Но до того, как он будет продан, до того, как я позвоню «Сотби» или «Кристи», чтобы выставить на аукцион его содержимое, я должна привести его в порядок и сама во всем разобраться. Я не хотела, чтобы бесстрастные руки аукционера или оценщика рылись в сундуках и коробках, рассматривая старые одежды, игрушки, бумаги, фотографии, письма. Эта печальная обязанность, с которой знаком каждый человек, достигший середины жизни, теперь предстояла мне. Здесь было прошлое и мое, и моей семьи: только я могла решить, что выбрасывать, а что сохранить.
Я дала себе на это месяц. Но, едва явившись, сразу же поняла, что месяца явно не хватит: после Стини в Винтеркомбе воцарился сущий хаос.
В течение тех лет, когда удача покинула его и он жил здесь, многие комнаты оставались закрытыми. В те месяцы, что он болел, у меня не хватало духа заглядывать в них. Теперь, когда в дом вернулась владелица, когда комнаты были открыты, окна распахнуты, ящики комодов выдвинуты, я во всей красе увидела оставшийся хаос.
Сначала я было подумала, что тут сказалась просто безалаберность Стини. Затем, по мере того как шло время, я изменила точку зрения. Я поняла, чем занимался Стини: он что-то искал. Искал с растущим нетерпением, переходя из комнаты в комнату, открывая стол здесь, ящик – тут, вываливая их содержимое и двигаясь дальше. Стини повсюду оставлял следы, но понять, к чему они вели, было невозможно.
В старом заброшенном бальном зале, где когда-то я танцевала с Францем Якобом, я нашла коробку с платьями моей бабушки. Еще одно, наполовину вынутое из упаковки, лежало в той комнате, которая всегда носила название «Королевской спальни», и еще одно, с корсетом из китового уса, висело в гардеробе.
В ванной оказался набор для крикета, собрание точенных молью мягких игрушек и лошадка. Часть некогда пышного обеденного сервиза стояла в буфете, а остальное было сложено под бильярдным столом. И бумаги… Они были повсюду, говоря о прошлом семьи, которого я никогда не знала. Любовные письма моего дедушки к бабушке, письма, которые слали домой из окопов ее сыновья, старые счета, театральные программки, детские рисунки, альбомы с фотографиями, конвертики с детскими локонами, моментальные снимки охотничьих выездов за фазанами. Чертежи сиротского приюта, который так и не был построен, наброски выступлений в палате лордов. Газетные вырезки, фотографии давно умерших собак, любимых пони, неизвестных женщин в огромных шляпах или неизвестных молодых людей с усами, играющих в теннис или позирующих на ступеньках портика в военной форме времен первой мировой войны.
В этом бумажном сумбуре я нашла сокровища и для себя: дневник своей матери, о существовании которого никогда не подозревала, письма, которые задолго до моего рождения слал ей отец. Я рассматривала их с радостью и смущением, терзаясь между желанием прочесть их и сомнением, имею ли я на это право. Я чувствовала, что словно вторгаюсь в чужой мир, и – что только усиливало мое смущение – я, конечно же, была не первой, кто вторгался сюда. Стини уже рылся там, где я сейчас проводила поиски. Письма были свалены в кучу, конверты порваны, дневники открыты и отброшены, словно бы Стини настойчиво искал что-то, терпел неудачу и приходил в крайнее раздражение. На ум мне пришло грязное подозрение. Не те ли блокноты искал мой дядя, что сейчас стопкой лежат внизу в библиотеке?
В течение дня в окружении массы забот, когда сияло солнце и всегда находилось чем заняться, нетрудно было отбросить эти подозрения. Куда тяжелее становилось с приходом сумерек. Я была дома одна, и присутствие блокнотов угнетало меня. Я заходила в библиотеку, смотрела на них и… уходила.
На третий вечер, по-прежнему испытывая искушение и не в силах справиться с ним, я позвонила в Лондон Векстону.
– Векстон, – обратилась я, когда мы кончили обмен привычными любезностями. – Могу я спросить вас об одной цитате? Она мучит меня вот уже несколько недель. Я слышала, но никак не могу вспомнить, откуда она…
– Конечно, – Векстон, похоже, развеселился. – Считай, что я самый лучший словарь. Можешь испытать.
– «И я на свист к тебе приду». Чьи это стихи, Векстон?
Векстон хмыкнул.
– Это не стихи, и фраза к тому же не точна. «О, свистни, и я явлюсь к тебе, друг мой». Это название рассказа М.-Р. Джеймса – прошу не путать с Генри Джеймсом. Этот Джеймс – лингвист и ученый. Это название одного из самых неприятных его сочинений.
– Неприятных?
– Истории с призраками, вот он о чем писал. Мороз драл по коже. Если ты наткнешься на него, не вздумай читать. Во всяком случае, если ты одна ночью.
– Понимаю.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111