https://wodolei.ru/catalog/mebel/navesnye_shkafy/
В сияющем свете газового фонаря отчетливо была видна его высокая фигура: непокрытая голова, черное пальто – он стоял один, его неподвижный взгляд обращен куда-то через улицу. Мимо проехали уже несколько такси с включенным «свободен», но Штерн ни одного не остановил. Один раз он даже как-то сердито обернулся. И у Мод учащенно забилось сердце: он передумал и решил вернуться, мелькнуло у нее в мыслях. Но нет – Штерн сделал несколько шагов, остановился под следующим фонарем и снова, задрав голову, посмотрел в небо. Какое-то время она различала бледный овал его лица. Но тут он, втянув голову в плечи, обернулся и пошел назад. Уверенным шагом в этот раз, как будто придя к какому-то решению, он пешком отправился в сторону Олбани. Мод все глядела, пока он не скрылся из виду.
Мод была заинтригована. Увидев своего любовника на отдалении, из окна, словно незнакомца, она была потрясена его открывшейся уязвимостью. «Этот мужчина влюблен», – определенно отметила бы Мод, будь это кто-либо другой, действительно незнакомый, озадаченный словом, жестом или взглядом своей любимой. От этой мысли – Мод была романтической натурой – радостная дрожь прошла по ее телу. Но, спохватившись, она только улыбнулась такой легкомысленности.
Штерн был не тем человеком, который позволит эмоциям взять верх над самообладанием. Опытный любовник, он не выказывал своих чувств даже в спальне, не говоря уже об улице. Мод, конечно же, хотелось бы верить, что Штерн сейчас думает о ней, но она отдавала себе отчет, что подобное совершенно исключено. Не она занимала сейчас его мысли, впрочем, как и любая другая женщина. Мод должна была признать, что, случись Штерну на мгновение заподозрить ее в неверности, он просто отбросил бы эту мысль не задумываясь. Он обычно повторял, что когда они не вместе, то он, как правило, думает только о делах.
Еще раз назвав себя юной мечтательницей, Мод отошла от окна. Но в таком случае что все же послужило причиной необычного поведения Штерна? Проблемы на его заводах боеприпасов? Или появилась морщинка на хорошо отутюженных делах его банка? А может быть – и Мод стало тревожно на душе, – он размышляет о выданных ссудах, и об одной из них в особенности…
Эта ссуда, полученная членом ее собственной семьи, была для Мод источником постоянного беспокойства. Она мысленно видела тот день, когда придется или списать, или востребовать долг – и когда это произойдет, какой будет реакция ее любовника. Давать деньги под проценты, всегда говорил Штерн, это вопрос бизнеса, и на личность должника нельзя делать никаких скидок. Таковым было его кредо, и в этом он оказывался на редкость последовательным. В такие минуты Мод ощущала в нем прилив сил, даже хищническую ненасытность. Она это не одобряла, но находила эротичным.
Теперь же она пребывала в замешательстве. Ее собственные убеждения столкнулись в противоречии. Мод была воспитана на том, что вернуть любой долг является делом чести. С другой стороны, и заимодавец должен проявить снисхождение. Доводить должника до полного разорения она считала вульгарным. Это отдавало делячеством – так обычно поступают торгаши, а не джентльмены.
Что же касается именно этого долга, то у Мод была убежденность, что он, в конце концов, будет выплачен надлежащим образом. Если же должник начнет испытывать серьезные затруднения, что маловероятно, тогда она вмешается сама. Она будет умолять в пользу должника, и тогда Монтегю простит этот долг. Конечно же, простит, а как же иначе?!
Теперь, неожиданно выяснив причину странной озабоченности Штерна, Мод не терпелось расспросить его. Если Штерн беспокоится, значит, тому есть веские основания, а следовательно, надо все обсудить незамедлительно.
Мод не откладывала задуманное в долгий ящик и сразу же набрала телефонный номер комнат Штерна в Олбани. Ответа не последовало. Она обождала пятнадцать минут и позвонила снова. И опять безуспешно. Это уже просто непостижимо! Она была вне себя. Воображение рисовало ей ужасающие картины: вот ее любимый попал под машину, вот на него напали бандиты. Она звонила снова и снова. В два часа утра Штерн ответил.
Разговор вышел короткий и резкий. Монтегю был раздражен тем, что Мод вызвонила его, еще более раздражен, когда она начала торопливо выкладывать причины своего беспокойства. Штерн сказал, что вопрос займа ее брату не является спешным, что он вообще занят другими, более неотложными, делами.
– Но где же ты был, Монти?! – начала Мод.
– Бродил по улицам.
– В такой час, Монти?! Почему?
– Хотел подумать над решением одного вопроса.
– Какого вопроса, Монти? Ты чем-то обеспокоен?
– Ни в малейшей степени. Вопрос решен.
– Все утряслось?
– Да.
– Монти…
– Уже поздно. Спокойной ночи, Мод.
* * *
Следующим утром Окленд возвращался во Францию. Со своей семьей ему попрощаться толком не удалось. Фредди и Стини оба проспали. Все время Окленд пробыл с отцом и матерью, вставшими спозаранок, чтобы проводить его. Остальные попрощались как бы на бегу.
Фредди появился, с виноватым видом протирая глаза, когда до отъезда оставалось полчаса. Спустя пять минут явился и Стини, как всегда, выряженный франтом. Он проглотил свой завтрак стоя, при этом напевая «Сердце красавицы». Констанца не вышла, пока все не собрались в холле. Она скатилась с лестницы, ее волосы были распущены, манжеты на рукавах платья не застегнуты. «Дженна стала такой забывчивой, – пожаловалась она, – и не пришила оторванную пуговицу».
Окленду пора было отправляться. Он в нерешительности остановился у дверей – в форме, дорожные сумки у ног, фуражка зажата под мышкой. На улице его ждал отцовский «Роллс».
Крепкое рукопожатие отца, менее крепкое – Фредди, объятия Стини, долгие слезные причитания матери у него на груди. Констанца держалась позади всех. Только в последний момент она поцеловала его: два торопливых поцелуя, по одному в каждую щеку. В этот раз она не напомнила о его обещании. Окленд сначала почувствовал себя уязвленным, а затем вознегодовал.
Констанца проводила его до выхода.
– Жаль, что ты пропустишь мой бал, – прокричала она, когда Окленд усаживался на заднее сиденье машины. Она помахала рукой: быстрый, небрежный жест. – О, я ненавижу прощания! – вдруг с неожиданным чувством произнесла она и убежала в дом.
«Роллс» покатил прочь от дома. Его мощный двигатель работал едва слышно, серебристый, стремительный капот прокладывал путь – на вокзал, к транспортному кораблю, в окопы.
Вот так, злясь на Констанцу и подозревая, что она раздразнила его нарочно, Окленд вернулся во Францию.
Часть четвертая
ОБРУЧЕНИЕ
1
Констанца готовится сойти по ступеням, чтобы танцевать на своем первом балу. Начинает звучать музыка, которая постепенно заполняет все пространство дома. На Констанце бальное платье, белое, украшенное блестками. Ее пальцы унизаны дешевыми колечками. Она впервые сделала себе высокую прическу, глаза подведены. Вокруг шеи – жемчужное ожерелье, которое одолжила ей Мод. «На пять саженей твой отец зарыт», – думает Констанца.
Она стоит не шелохнувшись. Она собирается с духом. На ее пальце осталось чернильное пятно. Вот-вот должно появиться чувство свободы. Констанца ждет, когда пробьет час исцеления.
Сажень – это не так уж много, всего шесть футов. Так что пять саженей, которые могут показаться порядочной глубиной, всего лишь тридцать футов. Констанца хотела бы зарыть тело своего отца на гораздо большую глубину – на тридцать саженей, на сорок, не имеет значения. Шоукросс все равно не мог утонуть, по крайней мере, в подсознании своей дочери. Рано или поздно, а скорее всего – рано, он все равно должен был воскреснуть.
Констанце, которая никогда не слышала о подсознании, казалось, что она может заключить своего отца в книгу: опутать его словами, утопить в абзацах, заколотить в строчки, закрыть книгу и похоронить эту жизнь. Подобные усилия были, конечно же, тщетными: таким образом с памятью не совладать. Никто из нас не в силах управлять памятью – это она управляет нами.
Мы ничего не можем забыть, в нашей памяти сложены все образы, все детали, случаи, эпизоды, которые мы именуем прошлым, но это и есть мы сами. Мы можем пытаться управлять этим, как пыталась Констанца, пыталась и я сама, выбирая образ – там, случай – тут, превращая прошлое в упорядоченное, последовательное и вразумительное повествование. Все мы становимся романистами, когда дело доходит до нашей собственной жизни.
Однако прошлое сопротивляется подобным уловкам. Я в этом убеждена. Оно живет само по себе, внутри нас. Это прошлое как опухоль: временами доброкачественное, а временами смертоносное. Оно упорно, как микроб, способно приспосабливаться, как вирус. И когда нам уже начинает казаться, что все утрясено, забыто, оно перестраивается, преобразовывается и является в совершенно другом свете. И когда мы пытаемся игнорировать его, делать вид, что не замечаем его посланий, или же пытаемся подавить его – и что же получаем в ответ? Прошлое прорывается наружу тем образом или событием, которое мы, как нам казалось, благополучно забыли. «Эй, – кричит нам наша память, отказываясь угомониться, – как насчет этого? А об этом ты, случаем, не забыл?»
Такое мне знакомо не понаслышке. Восемь лет я пыталась забыть о счастье. Это было нелегко, и как раз в Винтеркомбе я обнаружила, что ничего у меня не вышло. Насколько сложнее было Констанце, которая пыталась стереть из памяти оскорбление?..
* * *
«Винтеркомб, 12 июля 1916 г.
Во мне была война – не великая война, как в Европе, а маленькая – и она закончилась. Мне лучше.
Потому, что мне лучше, я напишу одну тайну. Сделаю это сейчас, прежде чем спуститься на свой бал. Я хочу, чтобы она осталась на бумаге. Я больше не хочу помнить ее. Слушай, бумага. Ты будешь помнить, а я забуду.
Однажды, когда мне было пять лет, я очень разозлила отца. Была ночь, и он вошел в мою комнату. Нянька ушла. «Нечем платить», – сказал он.
Он принес с собой вино, пил и рассказывал о своей новой книге. Раньше он так не делал! Я слушала очень внимательно. Я чувствовала себя такой гордой и взрослой. Герой был положительный – это был точно папа! Я думала, ему будет приятно, если я скажу это, но он очень разозлился. Он схватил свой стакан с вином и швырнул его в стену. Стекло разлетелось по комнате. Все в комнате стало красным. Он сказал, что я дура и он накажет меня. Он сказал, что я злая и он собирается выбить из меня всю злость.
Он перегнул меня через колено. Задрал ночную сорочку и ударил меня. Не помню, сколько раз. Может быть, пять. Может быть, двадцать. Затем что-то случилось, когда он бил меня. Он остановился. Он потрепал меня. Затем он сделал плохую вещь. Я знала, что это плохо. Няня говорила мне. Не трогай ничего у себя внизу и не смотри туда. Но папа сказал: гляди, я могу открыть тебя, как маленький кошелек. Видишь, какая ты маленькая? Там есть такое маленькое место. Он вытянул свой белый палец и сказал: «Смотри. Сейчас он войдет внутрь».
Было больно. Я плакала. Папа держал меня очень близко к себе. Он сказал, что мы очень близки, что он меня любит очень сильно и поэтому должен открыть один секрет.
Он расстегнул штаны. Он сказал: «Смотри». Там, свернувшись между бедрами, была странная штука, словно потная белая змея. Я боялась трогать ее, но папа засмеялся. Он сказал, что покажет мне одно колдовство. Он положил мою руку на нее – змея пульсировала. Она была живая. «Потрепи ее, – сказал папа, – потрепи, и ты сможешь заставить ее расти».
«Представь себе, что это котенок, – сказал он. – Нежно погладь его мех». Я так и сделала, и она начала расти. Она развернулась. Она уперлась в меня. Я сказала: «Папа, ты отрастил себе новую кость». Когда я сказала это, он снова засмеялся и поцеловал меня. Обычно папа не любил поцелуев в губы из-за микробов, но в эту ночь все было по-другому. Он поцеловал меня и сказал, что хочет чего-то. Я могу это ему дать. Он держал свою новую кость в руке. Он сплюнул на нее. Он сказал, что может… всунуть ее в меня. Воткнуть в меня. Эту большую штуку. Я знала, что она не войдет – и она не вошла. У меня пошла кровь – но папа не сердился. Он обмыл меня. Я снова стала чистой. Тогда он посадил меня к себе на колени. Он дал мне стакан, в котором было немного вина. Стакан был как наперсток. Вино было как моя кровь. «Не плачь, – сказал папа. – Не бойся. Это наш секрет. Попробуем еще раз».
В первый раз он сделал это в воскресенье. Я знаю, это было в воскресенье, я слышала колокольный звон. В конце нашей улицы была церковь святого Михаила и всех ангелов. Если высунуться из окна, то можно было увидеть ее. Всех этих ангелов.
В этот раз он пользовался мазью. Я должна была втирать ее, пока кость не стала скользкой. Тогда она вошла в меня полностью, и папа громко закричал. Мне было больно, и я думала, что папе тоже больно, потому что он вздрогнул, и я видела, что его глаза ненавидят меня. Он закрыл глаза и, когда все кончилось, не смотрел на меня.
После этого всегда по воскресеньям он говорил: «Потрогай мою змею». Иногда он говорил: «Погладь котенка». Иногда он говорил плохие слова, разные. Однажды он сказал, что я его девочка. Однажды он сделал другое. Я не хочу писать об этом, меня потом тошнило. Когда меня тошнило, его глаза ненавидели меня. Он всегда говорил, что любит меня, но его глаза ненавидели меня.
После того как он на следующий год встретился с Гвен, все прекратилось. Я радовалась и грустила. После того как все прекратилось, он больше никогда не говорил, что любит меня. Он говорил, что я его птичка, а потом смеялся надо мной. Я говорила: «Пожалуйста, папа, не называй меня так, когда могут услышать другие люди». Он обещал не называть, но на следующий день снова все повторялось.
Моя птичка. От этого мне было очень одиноко.
Вот. Это было так. Вот она, самая большая тайна из всех. Я передала ее бумаге, а она сама решит, любил ли он меня или обманывал.
Сейчас я закрою эту книгу и начну новую.
Я закрою эту Констанцу.
Я закрою эту жизнь.
Я пойду и буду танцевать. Я готова танцевать. На мне новое платье.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111
Мод была заинтригована. Увидев своего любовника на отдалении, из окна, словно незнакомца, она была потрясена его открывшейся уязвимостью. «Этот мужчина влюблен», – определенно отметила бы Мод, будь это кто-либо другой, действительно незнакомый, озадаченный словом, жестом или взглядом своей любимой. От этой мысли – Мод была романтической натурой – радостная дрожь прошла по ее телу. Но, спохватившись, она только улыбнулась такой легкомысленности.
Штерн был не тем человеком, который позволит эмоциям взять верх над самообладанием. Опытный любовник, он не выказывал своих чувств даже в спальне, не говоря уже об улице. Мод, конечно же, хотелось бы верить, что Штерн сейчас думает о ней, но она отдавала себе отчет, что подобное совершенно исключено. Не она занимала сейчас его мысли, впрочем, как и любая другая женщина. Мод должна была признать, что, случись Штерну на мгновение заподозрить ее в неверности, он просто отбросил бы эту мысль не задумываясь. Он обычно повторял, что когда они не вместе, то он, как правило, думает только о делах.
Еще раз назвав себя юной мечтательницей, Мод отошла от окна. Но в таком случае что все же послужило причиной необычного поведения Штерна? Проблемы на его заводах боеприпасов? Или появилась морщинка на хорошо отутюженных делах его банка? А может быть – и Мод стало тревожно на душе, – он размышляет о выданных ссудах, и об одной из них в особенности…
Эта ссуда, полученная членом ее собственной семьи, была для Мод источником постоянного беспокойства. Она мысленно видела тот день, когда придется или списать, или востребовать долг – и когда это произойдет, какой будет реакция ее любовника. Давать деньги под проценты, всегда говорил Штерн, это вопрос бизнеса, и на личность должника нельзя делать никаких скидок. Таковым было его кредо, и в этом он оказывался на редкость последовательным. В такие минуты Мод ощущала в нем прилив сил, даже хищническую ненасытность. Она это не одобряла, но находила эротичным.
Теперь же она пребывала в замешательстве. Ее собственные убеждения столкнулись в противоречии. Мод была воспитана на том, что вернуть любой долг является делом чести. С другой стороны, и заимодавец должен проявить снисхождение. Доводить должника до полного разорения она считала вульгарным. Это отдавало делячеством – так обычно поступают торгаши, а не джентльмены.
Что же касается именно этого долга, то у Мод была убежденность, что он, в конце концов, будет выплачен надлежащим образом. Если же должник начнет испытывать серьезные затруднения, что маловероятно, тогда она вмешается сама. Она будет умолять в пользу должника, и тогда Монтегю простит этот долг. Конечно же, простит, а как же иначе?!
Теперь, неожиданно выяснив причину странной озабоченности Штерна, Мод не терпелось расспросить его. Если Штерн беспокоится, значит, тому есть веские основания, а следовательно, надо все обсудить незамедлительно.
Мод не откладывала задуманное в долгий ящик и сразу же набрала телефонный номер комнат Штерна в Олбани. Ответа не последовало. Она обождала пятнадцать минут и позвонила снова. И опять безуспешно. Это уже просто непостижимо! Она была вне себя. Воображение рисовало ей ужасающие картины: вот ее любимый попал под машину, вот на него напали бандиты. Она звонила снова и снова. В два часа утра Штерн ответил.
Разговор вышел короткий и резкий. Монтегю был раздражен тем, что Мод вызвонила его, еще более раздражен, когда она начала торопливо выкладывать причины своего беспокойства. Штерн сказал, что вопрос займа ее брату не является спешным, что он вообще занят другими, более неотложными, делами.
– Но где же ты был, Монти?! – начала Мод.
– Бродил по улицам.
– В такой час, Монти?! Почему?
– Хотел подумать над решением одного вопроса.
– Какого вопроса, Монти? Ты чем-то обеспокоен?
– Ни в малейшей степени. Вопрос решен.
– Все утряслось?
– Да.
– Монти…
– Уже поздно. Спокойной ночи, Мод.
* * *
Следующим утром Окленд возвращался во Францию. Со своей семьей ему попрощаться толком не удалось. Фредди и Стини оба проспали. Все время Окленд пробыл с отцом и матерью, вставшими спозаранок, чтобы проводить его. Остальные попрощались как бы на бегу.
Фредди появился, с виноватым видом протирая глаза, когда до отъезда оставалось полчаса. Спустя пять минут явился и Стини, как всегда, выряженный франтом. Он проглотил свой завтрак стоя, при этом напевая «Сердце красавицы». Констанца не вышла, пока все не собрались в холле. Она скатилась с лестницы, ее волосы были распущены, манжеты на рукавах платья не застегнуты. «Дженна стала такой забывчивой, – пожаловалась она, – и не пришила оторванную пуговицу».
Окленду пора было отправляться. Он в нерешительности остановился у дверей – в форме, дорожные сумки у ног, фуражка зажата под мышкой. На улице его ждал отцовский «Роллс».
Крепкое рукопожатие отца, менее крепкое – Фредди, объятия Стини, долгие слезные причитания матери у него на груди. Констанца держалась позади всех. Только в последний момент она поцеловала его: два торопливых поцелуя, по одному в каждую щеку. В этот раз она не напомнила о его обещании. Окленд сначала почувствовал себя уязвленным, а затем вознегодовал.
Констанца проводила его до выхода.
– Жаль, что ты пропустишь мой бал, – прокричала она, когда Окленд усаживался на заднее сиденье машины. Она помахала рукой: быстрый, небрежный жест. – О, я ненавижу прощания! – вдруг с неожиданным чувством произнесла она и убежала в дом.
«Роллс» покатил прочь от дома. Его мощный двигатель работал едва слышно, серебристый, стремительный капот прокладывал путь – на вокзал, к транспортному кораблю, в окопы.
Вот так, злясь на Констанцу и подозревая, что она раздразнила его нарочно, Окленд вернулся во Францию.
Часть четвертая
ОБРУЧЕНИЕ
1
Констанца готовится сойти по ступеням, чтобы танцевать на своем первом балу. Начинает звучать музыка, которая постепенно заполняет все пространство дома. На Констанце бальное платье, белое, украшенное блестками. Ее пальцы унизаны дешевыми колечками. Она впервые сделала себе высокую прическу, глаза подведены. Вокруг шеи – жемчужное ожерелье, которое одолжила ей Мод. «На пять саженей твой отец зарыт», – думает Констанца.
Она стоит не шелохнувшись. Она собирается с духом. На ее пальце осталось чернильное пятно. Вот-вот должно появиться чувство свободы. Констанца ждет, когда пробьет час исцеления.
Сажень – это не так уж много, всего шесть футов. Так что пять саженей, которые могут показаться порядочной глубиной, всего лишь тридцать футов. Констанца хотела бы зарыть тело своего отца на гораздо большую глубину – на тридцать саженей, на сорок, не имеет значения. Шоукросс все равно не мог утонуть, по крайней мере, в подсознании своей дочери. Рано или поздно, а скорее всего – рано, он все равно должен был воскреснуть.
Констанце, которая никогда не слышала о подсознании, казалось, что она может заключить своего отца в книгу: опутать его словами, утопить в абзацах, заколотить в строчки, закрыть книгу и похоронить эту жизнь. Подобные усилия были, конечно же, тщетными: таким образом с памятью не совладать. Никто из нас не в силах управлять памятью – это она управляет нами.
Мы ничего не можем забыть, в нашей памяти сложены все образы, все детали, случаи, эпизоды, которые мы именуем прошлым, но это и есть мы сами. Мы можем пытаться управлять этим, как пыталась Констанца, пыталась и я сама, выбирая образ – там, случай – тут, превращая прошлое в упорядоченное, последовательное и вразумительное повествование. Все мы становимся романистами, когда дело доходит до нашей собственной жизни.
Однако прошлое сопротивляется подобным уловкам. Я в этом убеждена. Оно живет само по себе, внутри нас. Это прошлое как опухоль: временами доброкачественное, а временами смертоносное. Оно упорно, как микроб, способно приспосабливаться, как вирус. И когда нам уже начинает казаться, что все утрясено, забыто, оно перестраивается, преобразовывается и является в совершенно другом свете. И когда мы пытаемся игнорировать его, делать вид, что не замечаем его посланий, или же пытаемся подавить его – и что же получаем в ответ? Прошлое прорывается наружу тем образом или событием, которое мы, как нам казалось, благополучно забыли. «Эй, – кричит нам наша память, отказываясь угомониться, – как насчет этого? А об этом ты, случаем, не забыл?»
Такое мне знакомо не понаслышке. Восемь лет я пыталась забыть о счастье. Это было нелегко, и как раз в Винтеркомбе я обнаружила, что ничего у меня не вышло. Насколько сложнее было Констанце, которая пыталась стереть из памяти оскорбление?..
* * *
«Винтеркомб, 12 июля 1916 г.
Во мне была война – не великая война, как в Европе, а маленькая – и она закончилась. Мне лучше.
Потому, что мне лучше, я напишу одну тайну. Сделаю это сейчас, прежде чем спуститься на свой бал. Я хочу, чтобы она осталась на бумаге. Я больше не хочу помнить ее. Слушай, бумага. Ты будешь помнить, а я забуду.
Однажды, когда мне было пять лет, я очень разозлила отца. Была ночь, и он вошел в мою комнату. Нянька ушла. «Нечем платить», – сказал он.
Он принес с собой вино, пил и рассказывал о своей новой книге. Раньше он так не делал! Я слушала очень внимательно. Я чувствовала себя такой гордой и взрослой. Герой был положительный – это был точно папа! Я думала, ему будет приятно, если я скажу это, но он очень разозлился. Он схватил свой стакан с вином и швырнул его в стену. Стекло разлетелось по комнате. Все в комнате стало красным. Он сказал, что я дура и он накажет меня. Он сказал, что я злая и он собирается выбить из меня всю злость.
Он перегнул меня через колено. Задрал ночную сорочку и ударил меня. Не помню, сколько раз. Может быть, пять. Может быть, двадцать. Затем что-то случилось, когда он бил меня. Он остановился. Он потрепал меня. Затем он сделал плохую вещь. Я знала, что это плохо. Няня говорила мне. Не трогай ничего у себя внизу и не смотри туда. Но папа сказал: гляди, я могу открыть тебя, как маленький кошелек. Видишь, какая ты маленькая? Там есть такое маленькое место. Он вытянул свой белый палец и сказал: «Смотри. Сейчас он войдет внутрь».
Было больно. Я плакала. Папа держал меня очень близко к себе. Он сказал, что мы очень близки, что он меня любит очень сильно и поэтому должен открыть один секрет.
Он расстегнул штаны. Он сказал: «Смотри». Там, свернувшись между бедрами, была странная штука, словно потная белая змея. Я боялась трогать ее, но папа засмеялся. Он сказал, что покажет мне одно колдовство. Он положил мою руку на нее – змея пульсировала. Она была живая. «Потрепи ее, – сказал папа, – потрепи, и ты сможешь заставить ее расти».
«Представь себе, что это котенок, – сказал он. – Нежно погладь его мех». Я так и сделала, и она начала расти. Она развернулась. Она уперлась в меня. Я сказала: «Папа, ты отрастил себе новую кость». Когда я сказала это, он снова засмеялся и поцеловал меня. Обычно папа не любил поцелуев в губы из-за микробов, но в эту ночь все было по-другому. Он поцеловал меня и сказал, что хочет чего-то. Я могу это ему дать. Он держал свою новую кость в руке. Он сплюнул на нее. Он сказал, что может… всунуть ее в меня. Воткнуть в меня. Эту большую штуку. Я знала, что она не войдет – и она не вошла. У меня пошла кровь – но папа не сердился. Он обмыл меня. Я снова стала чистой. Тогда он посадил меня к себе на колени. Он дал мне стакан, в котором было немного вина. Стакан был как наперсток. Вино было как моя кровь. «Не плачь, – сказал папа. – Не бойся. Это наш секрет. Попробуем еще раз».
В первый раз он сделал это в воскресенье. Я знаю, это было в воскресенье, я слышала колокольный звон. В конце нашей улицы была церковь святого Михаила и всех ангелов. Если высунуться из окна, то можно было увидеть ее. Всех этих ангелов.
В этот раз он пользовался мазью. Я должна была втирать ее, пока кость не стала скользкой. Тогда она вошла в меня полностью, и папа громко закричал. Мне было больно, и я думала, что папе тоже больно, потому что он вздрогнул, и я видела, что его глаза ненавидят меня. Он закрыл глаза и, когда все кончилось, не смотрел на меня.
После этого всегда по воскресеньям он говорил: «Потрогай мою змею». Иногда он говорил: «Погладь котенка». Иногда он говорил плохие слова, разные. Однажды он сказал, что я его девочка. Однажды он сделал другое. Я не хочу писать об этом, меня потом тошнило. Когда меня тошнило, его глаза ненавидели меня. Он всегда говорил, что любит меня, но его глаза ненавидели меня.
После того как он на следующий год встретился с Гвен, все прекратилось. Я радовалась и грустила. После того как все прекратилось, он больше никогда не говорил, что любит меня. Он говорил, что я его птичка, а потом смеялся надо мной. Я говорила: «Пожалуйста, папа, не называй меня так, когда могут услышать другие люди». Он обещал не называть, но на следующий день снова все повторялось.
Моя птичка. От этого мне было очень одиноко.
Вот. Это было так. Вот она, самая большая тайна из всех. Я передала ее бумаге, а она сама решит, любил ли он меня или обманывал.
Сейчас я закрою эту книгу и начну новую.
Я закрою эту Констанцу.
Я закрою эту жизнь.
Я пойду и буду танцевать. Я готова танцевать. На мне новое платье.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111