https://wodolei.ru/catalog/rakoviny/iz-kamnya/
Нет, не трое -- двое, потому что третий подумал, поглядел на своих страждущих
собратьев и вернулся обратно.
Впрочем, из круга не ушел.
Чэн улыбнулся и поднес к губам чашу.
... Каждый Придаток в нашей семье как и в любой другой семье "пьяного
меча", трижды проходит через испытание предка Хэна. В тринадцать,
восемнадцать и в двадцать один год. Испытание заключается в том, что
Придатка сперва поят вином до состояния "пьяницы с пиалой" в тринадцать,
"пьяницы со жбаном" в восемнадцать и "пьяницы с бочонком" в двадцать
один. А потом опытный Блистающий в руках опытного Придатка -- обычно
это глава рода или семьи -- Беседует с опьяневшим юнцом без снисхождения и
жалости.
Есои испытуемый падает и не встает -- его поднимают, если он роняет
Блистающего -- его заставляют поднять и продолжить Беседу; и так до тех пор,
до того мига, который сами Придатки зовут "прозрением предка Хэна".
То есть до первых трех трезвых движений.
После двадцати одного года все Придатки, прошедшие такую выучку,
способны пить,не пьянея.
Не часто.
Два-три раза в год.
"И после этого у них ужасно болит голова!" -- уловил я отдаленную мысль
Чэна...
... Чэн улыбнулся и поднес к губам чашу.
Но отхлебнуть ему не дали.
-- Да там же пить нечего! -- буркнул Коблан, ловко отбирая чашу у Чэна,
недоуменно опустившего правую руку на мою рукоять.-- Сейчас я долью... ишь,
выхлебали все, шулмусы проклятые! Рады, небось, на дармовщинку...
И долил.
Из бурдюка.
После чего омочил в чаше губы, одобрительно крякнул и вернул чашу Чэну,
под изумленный ропот детей Ориджа.
А Чэн увидел, что чаша практически пуста.
Так, еле-еле, на донышке.
Кузнец незаметно подмигнул Чэну, покрутил в воздухе Шипастым молчуном --
шулмусы дружно шарахнулись назад -- и отошел, неся под мышкой свой
бурдюк.
По пути он дохнул на нойона Джелмэ, и тому стоило большого труда
удержаться на ногах.
А Чэн с облегчением вздохнул -- вспомнив обед у Коблана и внезапно
опустевшую бутыль тахирского муската -- и осушил и без того сухую чашу.
Чаша отлетела в сторону, Чэн покачнулся и захохотал, а я покинул ножны и
указал на груду Диких Лезвий.
И шулмусы бросились к оружию.
4
-- Это дети, Дзю,-- тихо звякнул я о клинок Обломка.-- Смотри, не забывайся...
-- Это дети? -- недобро усмехнулся Обломок.-- Тогда детей полезно наказывать!
-- Нет, Кабирский Палач,-- впервые я назвал Обломка именем, которого не мог
знать; именем, которое случайно услышал в подземном зале истины Батин и
которое произнес в моем сне ятаган Фархад.
Имя, которое я больше не произнесу никогда.
-- Нет, Кабирский Палач. Не так. Детей нужно наказывать, но их не всегда
нужно уничтожать во время наказания.
-- Да, Наставник,-- отозвался Дзю знакомым тоном, и от этой смеси иронии и
уважения меня бросило в дрожь.
И добавил погодя:
-- Добренькие мы... может, оно и к лучшему.
"Может, и к лучшему," -- про себя повторил Я-Чэн, когда Шулма обступила
нас с Обломком со всех сторон.
А Чэн-Я еще успел заметить презрительную усмешку Фальгрима Беловолосого,
глядящего на атакующую толпу.
Знал Беловолосый, и эспадон Гвениль знал одну из простых истин Бесед
"одного со многими". Знал, что "лишь пятеро мастеров могут напасть на
одного, не мешая друг другу; шестой -- плмеха. А неумелые -- не более троих;
четвертый -- помеха".
И еще знали и люди, и Блистающие эмирата, что "Беседа с пятью -- труд
великий; с десятью же -- праздник души; со многими -- отдохновение, ибо
мешают они себе, тебе же помогают."
... Эту Беседу я запомню до конца своих дней.
Запомню, как Дикие Лезвия в руках шулмусов после всего, увиденного ими,
отнюдь не хотели убивать, потому что тогда они убивали бы свою последнюю
и единственную возможность понять и договориться -- а им уже хотелось
понимать, а не только спорить и доказывать; и дети Ориджа удивленно
боролись с собственным оружием, становившемся в последний момент тяжелым
и непослушным.
Нюринга, Дикие Лезвия промахивались чуть ли не сознательно!
Запомню, как толпились ориджиты, потные, взъерошенные, сопящие, забыв
обо всем, стремясь достать, дотянуться, доказать -- и в суетливой погоне за
ускользающим призраком дотягивались до самих себя, стонали, падали,
злились, толкались, кричали от гнева и вскрикивали от боли; а Чэн смеялся, и я
смеялся, и смеялся Дзюттэ, и смех разил наповал, потому что он был быстрее
меня, неумолимей Обломка и хмельнее Чэна.
И смех -- не промахивался.
И еще запомню я, как хлестал плашмя по лицам и рукам, а Дзю вырывал из
влажных пальцев схваченные им сабли и ножи, и вышвыривал их вон из круга,
и Чэн пел звонко и радостно: "Во имя клинков Мунира зову руку аль-
Мутанабби!"
-- Во имя...
... и изумленный топор скрежещет краем по зерцалу доспеха, почти увлекая за
собой споткнувшегося ориджита; а я слышу отдаленный свист Гвениля: "Давай,
Однорогий!"
-- ... клинков...
... и три сабли, брызжа искрами, скрещиваются в том месте, где только что
было, не могло не быть плечо проклятого Мо-о аракчи, и в миг их
соприкосновения они еще успевают увидеть мелькнувшее рядом предплечье
Чэна в кованом наруче работы старых кабирских мастеров, к которому
прижался Дзюттэ Обломок, шут, забывший о шутках -- лязг, визг, и я
подхватываю одну из сабель на лету, как подхватывал Эмрах ит-Башшар
Кунду Вонг, и отправляю за пределы нашей Беседы...
Затопчут ведь, глупая!
-- ... Мунира...
... и вот я на пустом пространстве, и двое -- круглолицый парень-шулмус и
узкий прямой меч с иссеченной крестовиной -- несколько длинных-длинных
мгновений отчаянно рубятся с нами, и я поправляю их удары, давая пройти
вплотную, подсказывая мечу ( "Родня ведь!" ), придерживая Обломка с его
рискованными замечаниями... а глаза горят, и клинки горят, и пауза длится,
пока Шулма не вспоминает, что она -- Шулма, а я не уверен, что ей так уж
хочется это вспоминать...
-- ... зову руку...
... летят ножи, сверкающие клювастые птицы, три ножа и еще одно копье,
короткое, легкое, юное -- и мы встречаем их, кружим в стремительном танце, не
давая упасть на землю, и вот они уже снова летят, летят над головами, падая у
коновязи под издевательский шелест ножей Бао-Гунь, а знахарка Ниру лежа
хлопает в ладоши...
-- ... аль-Мутанабби!
... тишина.
Странная, непривычная, неуместная...
Я уже слышал такую тишину -- молчание судьбы, неожиданно ставшей
серьезной.
Они стояли и смотрели -- но выражение лица кименца Диомеда ничем не
отличалось от выражения лица любого шулмуса, а застывший на плече
Фальгрима Гвениль был подобен замершей на полувзмахе сабле рыжеусого; и
круги Кабира и Шулмы перемешались.
Чэн медленно обвел взглядом изваяния, миг назад бывшие вихрем движения,
потом повернул голову -- и я услышал, как сдавленно охнул Обломок, и увидел
правую руку Чэна.
Увидел ЕГО глазами. Глазами Чэна Анкора.
Чэна-в-Перчатке.
Шальной удар случайно рассек ремень, которым наруч доспеха крепился у
запястья, и теперь сам наруч болтался на оставшемся ремешке, а рукав кабы,
которую Чэн надевал под доспех, вообще оказался напрочь оторванным,-- и
рука аль-Мутанабби была обнажена.
Те ремешки и застежки -- особая гордость Коблана -- с помощью которых рука
аль-Мутанабби когда-то, в ставшем чуть ли не нереальным прошлом,
пристегивалась к культе, куда-то исчезли, как не бывало...
Рука не держалась ни на чем. Она просто -- была.
Ее теперь нельзя было снять.
Разве что отрубить заново.
И кожа Чэна от края бывшей латной перчатки до локтя была серо-чешуйчатой,
словно металлические кольца вросли в живую плоть, превращая ее в себя,
плавно переходя от смерти к жизни, от невозможного к возможному, от правды
к неправде, от прошлого к настоящему...
От Блистающего к человеку?
-- Асмохат-та! -- выдохнула Шулма.
-- Клянусь Нюрингой...-- пробормотали Кабир и Мэйлань.
"Да что ж это такое?!" -- в смятении подумал Чэн-Я; а Обломок молча вернулся
за пояс, ничего не сказав.
И одинокий гневный голос:
-- Мангус! Кара-мангус!.. хурр, вас-са Оридж!..
Все-таки он был храбрым Придатком -- нет, он был храбрым человеком,
упрямый нойон Джелмэ, пылинка в подоле гурхана Джамухи.
Моего с Чэном любимого внука, надо полагать?!
5
Шулмусы не двигались с места.
-- Хурр, вас-са Оридж!
Медленно, один за другим, они опускались на колени, клали перед собой
оружие -- Дикие Лезвия ложились беззвучно и покорно -- потом ориджиты
садились на пятки и утыкались лбом в свои клинки, склонившись перед чудом,
превращаясь в недвижные маленькие холмики.
-- Хурр!..
Нет.
Казалось, эти холмы ничто не могло заставить шевельнуться.
Даже землетрясение.
И Мне-Чэну почудилось, что некоторые из моего отряда еле сдерживаются,
чтобы не присоединиться к шулмусам. Что их удерживало? Восемь веков,
отделяющих Кабир от Шулмы? Время, притворяющееся рекой?..
-- Хурр!..
Нет.
Нойон Джелмэ покачнулся и с ненавистью глянул на Чэна-Меня.
-- Мангус! -- прошипел он, кривя рот в гримасе не то ярости, не то плача.-- Уй-
юй, мангус-сы!.. ылджаз уруй...
Он шагнул к нам, обреченно поднимая саблю -- и ему наперерез кинулся тот
самый круглолицый ориджит, который первым сказал: "Асмохат-та!"
Меч круглолицего так и остался лежать на земле, а сам ориджит что-то
выкрикивал, захлебываясь словами и слезами... они упали, покатились в пыли,
тела их переплелись, превратившись в орущий и дергающийся клубок, и лишь я
видел, как рвущийся к ненавистному мангусу Джелмэ перехватывает саблю
лезвием к себе и коротким рывком полосует руку круглолицего, вцепившуюся
ему в ворот, и красный браслет проступает чуть повыше запястья...
Руку.
Правую.
Руку.
Руку!..
И огонь ударил мне в клинок.
Никто не заметил, как умер гордый нойон Джелмэ. Да он и сам не успел ничего
понять, почувствовать или хотя бы испугаться. Просто я вдруг стал длинным,
очень длинным, на всю длину полного выпада, и вот я уже короткий, такой, как
прежде, вот я уже вынырнул из случайного просвета между двумя сплетенными
телами, а круглолицый не знает, что борется с мертвецом, и кровь из
рассеченной яремной жилы Джелмэ заливает ему лицо, одежду...
Чэн, не вытирая, бросил меня в ножны, левой рукой подобрал саблю нойона,
долго смотрел на нее -- что видел он в тот миг? -- и наконец выхватил из-за
пояса Дзюттэ.
Шут обнял саблю, и та умерла легко и быстро.
Дикие Лезвия отозвались протяжным стоном.
Чэн держал Дзю в руке аль-Мутанабби, в страшной руке, в нашей общей руке,
в сросшемся воедино умении дарить жизнь и отнимать жизнь, и я не ревновал
Обломка к руке Чэна-в-Перчатке.
Я думал о дне, когда Чэна не станет, когда его правая рука умрет во второй
раз, и о том, что в тот день я...
... я...
Что будет со мной в тот Судный день?!
Круглолицый ориджит поднял голову -- Я-Чэн вздрогнул, увидев его лицо -- и
заговорил хриплым срывающимся голосом
Взяв Дзюттэ в левую руку, Чэн опустил руку адь-Мутанабби на мою рукоять.
-- Он говорит,-- сказал подошедший к нам Асахиро, единственный, кто смотрел
на живую латную перчатку без содрогания; нет, не единственный -- еще
Коблан.
-- Он говорит, что Асмохат-та добр. Асмохат-та не хотел убивать глупых детей
Ориджа. Он, младший брат Джелмэ-багатура, Кулай-мэрген, видел это.
Джелмэ-багатур не хотел прозреть. Джелмэ-багатур уплатил цену слепоты. Он,
Кулай-мэрген, говорит: Асмохат-та добр. Добр и справедлив. Он, Кулай-
мэрген, вкладывает поводья своей судьбы в правую руку Асмохат-та и просит
его больше не указывать стальным пальцем на оставшихся детей Ориджа. Это
слово Кулай-мэргена.
Ближний ко Мне-Чэну шулмус поднял голову. Седые космы падали ему на
глаза, и весь он напоминал побитого пса.
Встать он не осмелился.
Выкрикнул что-то и вновь ткнулся лбом в древко своего копья.
-- Он сказал,-- перевел Асахиро,-- что слово Кулай-нойона -- это слово всех
детей Ориджа. И что не надо больше указывать пальцем. Ни на кого.
Но-дачи на плече Асахиро шевельнулся.
-- Ты знаешь, Единорог,-- негромко сказал Но,-- по-моему, если мне и есть чем
гордиться в этой жизни, так это тем, что я случайно отрубил руку твоему
Придатку. Не знаю, было ли у меня еще что-нибудь, чем стоило бы гордиться,
кроме этого... и не знаю, будет ли.
Я не ответил.
Я смотрел на окровавленного Кулая, баюкавшего на коленях тело убитого
брата; и обломки погибшей сабли подле них были подобны обломкам Детского
Учителя на кабирской мостовой.
И день был подобен ночи.
ПОСТСКРИПТУМ
... Небо. Оно, словно отсыревшее полотнище, провисало над огромным
валуном, у которого сидел одинокий человек в старинном доспехе; небо
грозило прорваться яростным, кортким и совершенно бесполезным ливнем,
столь обычным дл середины осени на окраине Мэйланя, северной границы
эмирата, черте песков Кулхан.
Беззвучно полыхнула синяя ветвистая молния.
Грома не было.
Совсем.
И воздух ощутимо давил на плечи.
Судьба лениво лежала поверх валуна, свернувшись в скользкое чешуйчатое
кольцо вокруг прямого и узкого меча с кистями на рукояти; рядом с мечом,
похожим на рог сказочного зверя Цилинь, лежал тяжелый кинжал-дзюттэ с
тупым граненым клинком и односторонней гардой.
Человек сидел, привалившись спиной к нагревшемуся за день камню, и
бездумно поглаживал пальцами левой руки предплечье правой. Кожа под
пальцами была твердой и чешуйчатой, подобно судьбе на валуне, но теплой.
Живой.
Или просто это металл отдавал накопленное тепло?
Кто знает...
Потом послышались шаги, и к валуну неспешно приблизились двое.
-- Я понимаю -- так было надо...
Это сказал первый -- стройный сухощавый мужчина лет сорока пяти,
державшийся подчеркнуто прямо; лицо мужчины было строгим и спокойным.
Замолчав, он плотно сжал тонкие губы, отчего те побелели и стали похожи на
давний шрам, вынул из ножен длинный меч-эсток с витой гардой из четырех
полос черной стали, и положил оружие на валун.
-- Это было необходимо. Ты не мог иначе...
Последние слова произнес второй -- невысокий крепыш, чьи глаза, казалось,
были старше их владельца лет на двадцать.
Он снял с плеча двуручный, слабо изогнутый меч с крохотным блюдцем,
отделяющим клинок от рукояти, и воткнул его в землю рядом с валуном.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69