https://wodolei.ru/catalog/mebel/rakoviny_s_tumboy/napolnye/
Все видели купцы, все слышали лазутчики, да не все понимали и те, и другие --
потому что именно тогда, в последние годы жизни аль-Мутанабби, все чаще в
эмирате стали заговаривать об Этике Оружия, создавая по сути новый культ...
("Очень любопытно! -- оживился я, повторяя недавнее восклицание Матушки
Ци.-- Ведь, согласно нашим преданиям, примерно с этого времени пришла к
завершению эпоха Диких Лезвий, и наши предки впервые осознали свою суть,
назвавшись Блистающими. Кстати, история самых знатных родов -- если
отбросить недостоверный вымысел -- реально прослеживается тоже с третьего-
четвертого десятилетия после взятия Кабира. Вот, значит, как... а она говорит -
- Этика Оружия! Ладно, слушаем дальше...")
... Традиция давать оружию личные имена вошла в полную силу. Всякая семья
непременно имела фамильное оружие нескольких видов, передавая его по
наследству. Лучшие клинки торжественно вручались первородным детям в день
их совершеннолетия -- но в случае превосходства младших братьев или сестер
родовое оружие получали более умелые, не взирая на старшинство.
Оружие становилось символом семьи, знаком рода, и заслужить право ношения
фамильной святыни считалось делом чести...
("Ну да, это же с ИХ точки зрения! А мы говорили, что Блистающие стали
заниматься воспитанием и подготовкой Придатков. Опять же церемония
Посвящения...")
Поскольку оружие начали в какой-то степени отождествлять с его носителем,
чуть ли не приписывая мечу или трезубцу человеческие качества, то в домах
появились специальные оружейные углы и даже залы -- с отдельными
подставками для каждого меча, стойками для копий, алебард или трезубцев;
коврами, где развешивались сабли и кинжалы.
Изготовление оружия становится таинством, уход за ним -- ритуалом,
обращение с ним -- искусством. Фамильный меч клали у колыбели и смертного
одра, клинком клялись и воспевали его в песнях; оружие можно было хранить
только в специально отведенных для этого местах, и помещали его туда с
почетом; сломать клинок, пусть даже и чужой, считалось святотатством,
лишающим человека права на уважение в обществе.
Оружие не швыряли, где попало, передавали из рук в руки с почтительным
поклоном; при демонстрации его касались лишь шелковым платком или
рисовой бумагой...
Символ действительно становился святыней.
Поединки, связанные с решением каких-то споров и могущие завершиться
смертельным исходом, начинают считаться противоречащими канону Этики
Оружия. Аристократы брезгливо морщат нос -- много ли чести выпустить
кишки сопернику?! Тем более, что все в мире двойственно -- а ну как не ты ему,
а он тебе?..
Богатые люди начинают нанимать себе так называемых Честехранителей --
чтоб те сражались за них в случае решения вопросов чести, когда это уже
поединок, а не привычная Беседа. Но поскольку Честехранителями становились
в основном крупные мастера, то у них вскоре формируется собственный канон
отношений, согласно которому считается несмываемым позором убить или
ранить собрата по ремеслу (точнее -- по искусству!) -- куда большей доблестью,
куда более весомым добавлением к чести своей и чести нанимателя объявляется
умение лишь наметить точный удар, срезать пуговицу с одежды или прядь
волос с головы, распороть пояс и тому подобное.
(Ага, а вот это уже весьма и весьма знакомо!..)
Искусство Честехранителей почти мгновенно входит в моду и вызывает зависть
знати и простолюдинов, помешанных на владении оружием; и, как результат --
воинские искусства становятся неотъемлемой частью воспитания любого
человека.
Не воинское ремесло, а ВОИНСКОЕ ИСКУССТВО.
И так проходят годы, десятилетия...
Так проходят века.
А для сохранения поражающей силы удара, для соблюдения традиций
прошлого, отдельно продумываются и тщательно разрабатываются состязания
в рубке предметов: свернутых циновок, кожаных кукол, лозы, жердей и тому
подобного...
("И правильно! Нечего зря Придатков портить -- как сказал бы тот же
Гвениль... Во-первых, Придаток тоже человек -- чего Гвениль никогда не сказал
бы -- а во-вторых, учишь его, учишь, душу вкладываешь, лет десять-пятнадцать
тратишь (а живут Придатки до прискорбного мало, даже самые лучшие) -- а
тут какой-то неумелый герой рубанул сплеча, и весь труд насмарку! И обидно,
и жалко -- труда жалко, себя жалко... ну, и Придатка тоже жалко. Правда,
Гвениль?")
Культ Этики Оружия процветает, оружие сопровождает человека от рождения
до самой смерти, о нем слагают песни и стихи, им клянутся, за ним ухаживают,
как ни за каким другим имуществом...
("Слышал бы это Дзю! Уж он бы ей выдал... Имущество! Берегут и ухаживают -
- это хорошо, клянутся и воспевают -- еще лучше, а вот в остальном... сама она -
- имущество! Впрочем, если бы Придатки услышали мнение Блистающих о
себе... Ох, стоим мы друг друга!..")
Формируется как бы новый способ общения при помощи оружия -- например,
язык меча. Поднятый меч в одном случае означает приветствие, в другом --
вызов (именно вызов, а не приглашение!) на Беседу; опущенный или
вкладываемый в ножны особым образом меч -- признание поражения; в чужом
доме не принято держать меч при себе, потому что это иногда трактуется как
неуважение к хозяевам (исключение делается лишь для родственников и
близких друзей, да и то не для всех); меч при разговоре полагается класть с
правой стороны от себя и рукоятью к себе, а не вперед; резкое задвигание меча
в ножны, когда он звякает о устье ножен, может оскорбить собеседника...
Ну и, конечно же, обряд изготовления нового оружия! Кузнец три дня перед
этим соблюдает пост и воздержание, возносит молитвы и облачается в чистые
одежды; он возжигает благовония, в кузнице обязательно присутствует
"родственное" оружие... все это прекрасно известно сейчас, но складывались
эти обычаи именно тогда, в первые полтора-два века после взятия Кабира.
Именно тогда...
6.
"... именно тогда, когда наши предки окончательно и бесповоротно осознали
себя Блистающими,-- думал я.-- Все верно. Только мы воспринимаем эти
обычаи несколько по-иному: считаем, что это мы приучили Придатков... а они
считают наоборот. И, наверное, все мы по-своему правы!.."
-- А сколько интереснейших песен посвящено мечу! -- возбужденно продолжала
Матушка Ци.-- И до чего же обидно, что многие из них -- в особенности
творения великого аль-Мутанабби -- занесло песком времени. Вот к примеру...
Она прикрыла глаза, надвинув на них морщинистые черепашьи веки, и начала
читать -- распевно и в то же время жестко:
-- Подобен сверканью моей души блеск моего клинка:
Разящий, он в битве незаменим, он -- радость для смельчака.
Как струи воды в полыханье огня, отливы его ярки,
И как талисманов старинных резьба, прожилки его тонки.
А если захочешь ты распознать его настоящий цвет,
Волна переливов обманет глаза, будто смеясь в ответ.
Он -- тонок и длинен, изящен и строг; он -- гордость моих очей,
Он светится радугой, он блестит, струящийся, как ручей.
В воде закалялись его края и стали алмазно-тверды,
Но стойкой была середина меча -- воздерживалась от воды.
Ремень, что его с той поры носил -- истерся, пора чинить,
Но древний клинок сумел и в боях молодость сохранить.
Так быстро он рубит, что не запятнать его закаленную гладь,
Как не запятнать и чести того, кто станет его обнажать.
Мой яростный блеск, когда ты блестишь, это -- мои дела,
Мой радостный звон, когда ты звенишь, это -- моя хвала.
Живой, я живые...
-- ... а дальше?! -- нетерпеливо спросил Кос.
-- Концовка утеряна,-- закончила старуха, открывая глаза.
Грустные-грустные.
-- Утеряна, говорите? -- хитро усмехнулся Чэн-Я.-- Плохо искали, наверное!
-- Хорошо искали! -- отрезала Матушка Ци.-- Лучше некуда... Друдл, правда,
писал года два назад про какого-то кабирского кузнеца, только при чем тут
кузнец?!.
-- А в старых сундуках смотрели? -- участливо поинтересовался Чэн-Я.
Старуха, похоже, решила, что над ней издеваются.
-- Не смотрели, значит,-- подытожил Чэн-Я.-- Ну что ж... зря. Кос, сбегай в
комнату, принеси Кобланово наследство... все не тащи, только панцирь!
Кос выскользнул из трапезной и в скором времени вернулся с панцирем. Ан-
Танья остановился перед Матушкой Ци, та с недоумением глянула на Коса, на
Чэна, на панцирь... и вдруг сощурилась и перегнулась вперед, вглядываясь в
бейт, вычеканенный на зерцале.
-- Вы, Высший Чэн, непременно будете правителем,-- после долгого молчания
бросила она.
-- Вы уверены?
-- Да. Это воистину царский подарок.
И вполголоса, словно пробуя на вкус каждый звук:
-- Живой, я живые тела крушу; стальной, ты крушишь металл,
И, значит, против своей родни каждый из нас восстал!
Мы молчали.
-- А... переписать можно? -- спросила Матушка Ци с несвойственной для нее
робостью.
Чэн-Я кивнул.
Кос отнес панцирь в угол -- и через мгновение на столе, как по волшебству,
возникли медная чернильница, костяной калам и лист тонкой бумаги.
Ан-Танья, как всегда, был готов к любому повороту судьбы.
Матушка Ци переписала недостающие строки -- писала она по памяти, не
глядя на панцирь, так что Чэн-Я не очень-то понял, зачем ей понадобилось
именно сейчас скрипеть каламом, да еще спрашивать разрешения. Потом она
попросила Чэна повторить наш сон -- и тоже все старательно записала. Теперь,
похоже, она готова была продать нам могилу собственного деда -- так иногда
говаривали в Кабире в подобных случаях, и этот образ всплыл из глубин
сознания Чэна непроизвольно -- и Чэн-Я решился.
-- Кстати, о мечах,-- небрежно начал Чэн-Я.-- У вас там в свитке, Матушка Ци,
была любопытная пометка на полях. Насчет правителя Ю Шикуаня и его меча
Цзюваньдао...
Калам старухи заскрипел как-то не так, и я с сожалением понял, что могиле
деда суждено остаться непроданной.
-- Приятно, когда молодые господа интересуются прошлым,-- зачастила
Матушка Ци в своей обычной манере,-- и не то что бы совсем прошлым, а
почти что и не прошлым вовсе, потому что разве ж это прошлое -- правитель Ю
и его меч?.. нет, это совсем не прошлое, а выжившая из ума бабка записала для
памяти -- забудет ведь, и не вспомнит ничего, и никогда, и ни за что...
Слова старухи вроде бы цеплялись одно за другое, но смысла в них не было ни
на дирхем.
-- А вторая пометка? -- хмуро осведомился Кос.-- Насчет Ляна Анкора и
Скользящего Перста?! И чего-то нехорошего, что должно с ними произойти
через девять лет?! Вы случайно пророчествами не занимаетесь?
Зря это он... опрометчиво. Эту старую ведьму в лоб не возьмешь, и если ан-
Танья не понял это во время ночной Беседы...
-- Через девять лет? -- совершенно искренне изумилась Матушка Ци.-- Быть
этого не может! Видать, напутала что-то, кошелка старая, дырявая...
Она поспешно развернула свиток -- кстати, ни Чэн, ни я так и не заметили,
когда же она успела пододвинуть его к себе -- долго вчитывалась в него, шевеля
губами (чего за ней до сих пор не замечалось, даже во время прочтения бейта-
двустишия на доспехе), потом старуха оторвалась от чтения и посмотрела на
нас наивными и честными глазами.
-- Год перепутала! -- всплеснула руками она.-- Стара стала, путаюсь все время...
хотела одно написать, а написала другое.
Что-то не замечали мы, чтоб она хоть в чем-то путалась!
-- Крючок не туда загнула, вот и вышел семнадцатый год вместо четвертого!
Как раз в четвертом-то году господин Лян прямым мечом завершать Беседы по-
новому стал, двойным взмахом с проворотом, а там уже в ножны опускал -- так
споры пошли, дескать, канону противоречит... Спорили, спорили, а после
находку господина Ляна общим мнением канонизировали -- и перестала она
противоречить, и вздохнули все с облегчением!..
С этой минуты даже упрямый Кос понял -- все, конец.
Больше мы от нее ничего не добьемся.
Даже за полное собрание стихов Абу-т-Тайиба аль-Мутанабби...
7.
Мы с Чэном поднялись в комнату, где сегодня ночевали (не считая Дзю), и Чэн
вскоре куда-то ушел, Обломок валялся на столе и, кажется, дремал; а я лежал на
подоконнике и думал, что со мной случается нечасто.
Я думал про правую руку Чэна.
Я прекрасно помнил, что у основания творение Коблана было снабжено
ремешками и застежками, с помощью которых рука крепилась к культе. Но с
того дня,-- вернее, ночи -- когда стальные пальцы впервые сжались на моей
рукояти, я не мог вспомнить, чтобы Чэн хоть раз отстегивал и снимал руку аль-
Мутанабби.
Более того, сама мысль о том, что Чэн вообще может снять эту руку, вызывала
во мне отвращение и ужас.
Я восстановил в памяти несколько моментов, когда сознание Чэна
объединялось с моим, и понял, что за семью запорами и девятью печатями в
потайном чулане души Чэна Анкора Вэйского таился такой же -- если не
больший -- ужас перед возможностью снова стать одноруким.
И не только. Одноруким -- ладно, но одиноким... ведь никогда, никогда
больше!..
Даже умываясь по утрам -- в дороге из Кабира в Мэйлань я не раз
присутствовал при этом -- Чэн старался при посторонних не снимать нижней
рубахи с широкими рукавами, закрывающими место крепления мертвого
металла к живой плоти.
Нет. Живого металла к живой плоти.
А все-таки раздевшись до пояса, Чэн избегал смотреть на собственное
предплечье. Вскользь, случайно, но никогда -- пристально.
И почти сразу же старался одеться.
Словно ни он, ни я -- а я до сих пор просто не давал себе размышлять об этом --
словно оба мы старались лишний раз не искушать судьбу.
То, что для всех было легендой, пикантным случаем, возможностью лишний раз
поговорить о чудесах -- для нас было свершившейся реальностью, за которую
дорого плачено, и все равно счет и по сей день не закрыт.
И не будет закрыт никогда.
... Чэн вернулся, подошел к окну, и мы стали смотреть во двор. Неподалеку был
пруд, от которого несло сыростью, а за ним, у круглой беседки кто-то из
Блистающих усердно танцевал.
Сперва я решил, что это один из Малых моего дома, но потом, приглядевшись,
обнаружил нечто смутно знакомое в резких, с отмашкой, ударах Блистающего,
полускрытого от меня опорами беседки.
Я мысленно сгустил сумерки -- мэйланьские вечера оказались слишком
светлыми -- после многократно увеличил беседку, превратив ее в мрачную
башню Аль-Кутуна, и улыбнулся, мерцая обнаженным клинком.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69