https://wodolei.ru/catalog/smesiteli/dlya_vanny/Damixa/
По всему видно, приобрести хочет… Ну, да не в нем дело. Не его, так другого на эту должность поставили бы. Давай лучше подумаем, Пантелеевич, что мне теперь делать.
- Оставайся, Митрич, - вздохнул Герасим. - Не будет он доносить на тебя. Побоится.
- Да мы тогда избу его спалим! - крикнула Василиса. - И самого вместе с избой!
- Помолчи, - приказал Герасим. - А идти тебе некуда, Митрич. Какой ты сейчас ходок со своей болезнью? С печки на лавку, и то кряхтишь… Дороги заснежены, до наших далеко. А старосты, надо полагать, теперь в каждой деревне есть. Сиди тут. Подождем, что время покажет.
На диво всей деревне переменился дед Крючок, а по-новому - господин староста Сидор Семенович Антипин. Днем восседал он в колхозном правлении, вершил нехитрые дела. Мешковато болтался на нем порыжевший от времени костюм-тройка, какие носили еще до той войны зажиточные мужики да мелкие уездные торговцы. На улицу выходил в шубе, крытой синим дорогим сукном. Видно, долго пролежала шуба на дне заветного сундука, неистребимо въелся в нее запах нафталина. Только шапка у деда оставалась пока прежняя: клочки шерсти на голой мездре.
Почти каждый вечер захаживал теперь Крючок в избу Светлова. Иной раз приносил бутылку самогона, но пил мало. Сидел подолгу, как паук тянул бесконечную липкую нить разговора. Григорий Дмитриевич не мог понять, что нужно старосте. Может, следил за ним, проверял - не сбежал ли. Может, лестно ему было поговорить на равных правах с бывшим районным работником. Или другую имел он цель - угадать трудно.
- Ищет, куда корни пустить, - туманно объяснял его поведение Герасим Светлов.
А сам Крючок на прямые вопросы отвечал в обычной своей дурашливой манере.
- Болезня у меня такая, люблю с умственным человеком за жизнь побеседовать. У нас тута что, одна серость. Мужичье непроглядное. А я, Григорь Митрич, сызмальства к сахару привержен, это тебе всякий подтвердит. Сахар - он мозги загущает. Это мне лектор так уяснил. Ты, Григорь Митрич, один у нас свет в окошке, вот и тянусь на огонек, как ночница-бабочка.
- Смотри, крылышки не опали.
- Ничего, я закостенелый, не обожгусь.
Деревня отрезана была от мира снежной целиной, по которой в эту зиму и дорог-то почти не торили.
Григорий Дмитриевич мучился без новостей. Неужели немцы в Москве? Неужели везде рассыпалось, растворилось все, что было сделано за эти трудные двадцать лет? Неужели вся Россия лежит так: разъединенная, в неведенье, в глуши? Где же люди советские, преданные своему делу, те, кого он учил и воспитывал в школе? Ведь их было много. Может, и они сидят, забившись в угол, потерявшие связь друг с другом, не знающие, как бороться!
Единственным источником сведений был теперь для Григория Дмитриевича дед Крючок. Староста часто ездил в город, передавал то, что слышал от бургомистра. По его словам получалось так, будто немцы давно взяли Москву, и стоят под Горьким. Но этому не верил даже сам дед. «До Нижнего-то Новгорода далече, - вслух сомневался он. - Как это хвашисты туда попадут, ядрена лапоть, если Красная Армия еще Тулу держит?»
О распоряжениях, которые получал в комендатуре, староста сразу рассказывал Григорию Дмитриевичу. Будто советовался. Слушал внимательно, а сам поступал по-своему. Прислали немцы приказ: переписать в деревне скот и убой этого скота запретить. Григорий Дмитриевич посоветовал не учитывать всю живность. Если окажется скотина в списке - дело пропащее. Увезут в Германию, а народ останется без мяса. Дед Крючок за умные слова поблагодарил, но сделал иначе. Вечером привел к себе на двор колхозного бычка, трех овец и забил их. Засолил целую бочку говядины. Овечьи тушки повесил морозиться на чердак. В ту ночь резали скот в каждом доме. Крючок будто и не слышал рева, поросячьего визга. Но зато через пару дней, вместе с приехавшим из города полицаем, переписал дотошно всю уцелевшую живность, не занеся в тетрадь разве только одних кошек. Каждую хозяйку предупредил: пропадет скотиняка - немцы голову оторвут.
- Никак я, Григорь Митрич, в толк не возьму, почему это хвашисты колхозы распущать не велят? - удивлялся староста. - На кой ляд им эти артели? Это же социализма, ядрена лапоть, а хвашисты ее не отвергают!
- Погоди, время придет - отвергнут. Сейчас им невыгодно хозяйство дробить. Через колхоз им управлять легче. И грабить легче. Они же понимают: если народ растащит весь скот, растащит все семена, весной сеять нечем будет. А им урожай нужен, хлеб нужен.
- Это что же такое получается! И при Советах колхозы, и теперя никакого просвету. Чего же они, хвашисты, по нашему планту живут?
- План у них, разумеется, свой. И артели они со временем ликвидируют. Гитлер писал в своей книге, как он намерен дело поставить.
- Ну-ну! - оживился Крючок. - Землицу-то они что? Про это прописано?
- Лучшие земли отойдут немцам-колонистам. Какие похуже - холуям, вроде тебя. А остатки - крестьянству. По наперстку на брата. Хочешь - помирай, хочешь - в батраки иди.
- А мне, значит, дадут?
- Тебе обязательно кус отвалят, ты выслужишь.
- Выслужу, - сказал Крючок. - Ежели поверю, что эта власть прочно стала, добьюсь своего, хоть жилы лопнут.
- Да на кой шут она тебе, земля эта! - удивился Григорий Дмитриевич. - Ну, проскрипишь ты от силы еще лет десять. А там за глаза трех аршин достаточно.
- Не-е-ет, шалишь, ядрена лапоть, - погрозил пальцем Крючок. - Я хоть пять лет, а поживу, как хочу. Всю жизнь на мне ездили, так я хоть перед смертью в свое удовольствие на других покатаюсь. С детства такая у меня мысля: на своей земле своей жизнью пожить. И пожил бы, ядрена лапоть, если бы не эта твоя советская власть. Очень я, Григорь Митрич, в обиде на большевиков, потому как много раз они мне на хвост наступали.
- Да был ли у тебя, хвост-то? - усмехнулся Булгаков.
- Был, - сердито ответил Крючок, и даже ногой притопнул. - Был, хочь и небольшой, да свой. Еще при царе мы с покойным брательником в город на заработки ходили. Десять лет ходили. Грошики берегли, с хлеба на воду перебивались. Ан, поднакопили деньжат да у дубковских мужиков ха-а-ароший клин прикупили. Землица черненькая, палку воткнешь - дерево вырастет! Где та земля? А? - выкрикнул дед, раззявив рот с подгнившими, черными, но еще острыми зубами. - Отняла земельку революция-то ваша! Сглотнула и не выплюнула.
- Земля всем нужна, все есть хотят.
- Кто жрать хочет, работать должен, а не на печи вшей ловить. Кто работал, тот завсегда кусок хлеба имел. Ну ладно, про старое вспоминать нечего. А вот за что меня в другой раз портфельщики кровно обидели? Сами орали бывало: голод, братцы, в Рассее, жмите дюжей, хлеб давайте! Я и поверил. Жал, хребта не жалел, поправлял хозяйство…
- Для себя старался.
- Это извини-подвинься. Портфельщики твои больше половины урожая отымали. У меня кости трещали, у меня грызь от таких тяжестей из живота вываливалась. Городские рабочие, да бабы, да эти самые бездельные портфельщики мой же хлеб жрали, а надо мной измывались. И налогами притискивали, и елементом обзывали, и в подкулачники меня вывели. Не скумекай я в ту пору хозяйство распотрошить - укатали бы в тайгу пенечки считать. А за что? За то, что государству хлеб и мясу давал?..
- Батраков имел?
- Какие батраки - двое парнишков. Дал им работу, одел, обул.
- В лапти?
- Я и сам в лаптях ходил.
- А парнишек бегом гонял с темна до темна.
- Наше дело не городское. Урожай не родится, пока потом его, не польешь.
- Ты поливал, да только чужим.
- И своего не жалел. Говорю - грызь вывалилась! - крикнул Крючок. - Работали, всю страну досыта кормили. А как угробила ваша власть хозяйственного мужика, так и пошли голодовки. Только и знали - пузо подтягивали.
- А ты не злись, не злись, - успокаивал Григорий Дмитриевич.
В этом разговоре он чувствовал себя сильнее деда, верил в свою правоту. Интересной была для него такая беседа. Сколько уж лет знал он этого человека с жидкими волосиками на висках, с гусиной шеей воспринимал его как чудаковатого шутника… Только теперь вывернулось наружу его ядовитое нутро. А не случись война, так и умер бы, не раскрыв себя…
- Слушай, дед, ведь ты тогда одним из первых в колхоз вступил. Как же это так получилось?
- А я что, адиёт какой? Видел, чай, с какой стороны ветер дует.
- Зачем же ты дурака-то все эти годы валял?
- С дураков спроса меньше.
- Радуйся теперь, дождался ты своего. Народ кровью умывается, а тебе немцы кусок вернут.
- Мне до народа дела нету. И ему до меня тоже. Подохну я, народ и слова не скажет. А радоваться мне еще вроде рано. Устойчивости еще не вижу. Ты-то, Григорь Митрич, как думаешь - возвернутся наши?
- Для кого наши, для кого чужие.
- А откель ты знаешь, кто мне свой, кто чужой? Я вот у немцев числюсь, а тебя покрываю. Это какой фунт, а?
- На всякий случай двойную игру ведешь.
- Как хошь понимай, ядрена лапоть, - посмеивался Крючок. - Рыбка ищет где глубже, а человек - где лучше.
- Если немцы закрепятся, выдашь меня?
- Ни боже мой, Григорь Митрич, земляк! Напраслину возводишь. Зачем мне тебя выдавать, ты сам попадешься… А вот ужо возвернутся красные, мне за тебя почет будет. Верно, Григорь Митрич? Словцо тогда за меня замолвишь?
- И не надейся.
- Все одно зачтут в заслугу. Партейного большевика из района сберег. Крути не крути, а козырь мой!
- Действительно, дед, темная у тебя душа. То мед с языка точишь, то яд пускаешь.
- Не при Советах живем, теперича свобода слова, что хочу, то говорю.
- Ты про немцев плохое скажи.
- И про них можно. Жадные басурманы, навроде турок. За одни валенки с калошами работать наняли. Ни жалования, ни трудодней…
- Ох, не знаю, чья пуля по тебе плачет - наша или немецкая.
- Мне этих пулев задаром не надо, я промеж ними вывернусь. Старый дурак, какой с меня опрос!
…Уходил Крючок домой поздно, оставляя в душе Григория Дмитриевича тревожную неопределенность. Герасим Светлов этих разговоров обычно не слушал, по привычке засыпал рано. Зато Василиса, тихонько сидевшая в дальнем углу горницы, не пропускала ни слова. Как-то после ухода Крючка подвинула к столу свою табуретку, сказала:
- Если что, припугнуть его можно. Есть в деревне двое парней… Наказали мне спросить вас.
- Не надо, - качнул головой Григорий Дмитриевич, глядя на девушку.
Голубоглазая, светловолосая, с белой, будто из мрамора выточенной шеей, она очень похожа была на свою покойную мать, с которой не раз плясал Булгаков в далекой своей молодости.
- Не надо пока, - повторил он. - Посмотрим, что дальше будет. Крючок еще ничего, не было бы хуже… А парней ты как-нибудь вечерком ко мне приведи. Посидим, потолкуем.
- У них и наган есть, - тихо призналась Василиса - Тяжелый, я сама трогала. - Прислушалась к храпу отца.
И добавила шепотом:
- Вот как тепло наступит, мы в лес уйдем…
- Ты тоже?
- Ага, только вы тяте не говорите.
- Ладно, конспиратор, - Григорий Дмитриевич ласково заправил ей за ухо прядь волос. - Тятьке я не скажу. Но уговор - без меня ничего не предпринимайте. Считайте это приказом.
Безлюдная, будто выморочная, лежала деревня, утонувшая в высоких сугробах. Быстро пролетали короткие, тусклые в морозном тумане дни; утомительно долго тянулись ночи. И казалось, что не будет этому конца, что навсегда теперь сковала землю зима, навсегда залегла над миром глухая первозданная тишина.
Григорий Дмитриевич засиделся допоздна возле коптилки. Писал письмо своим, благодарил Ольгу за внука, наставлял Антонину Николаевну, как целесообразней вести хозяйство. Назавтра Василиса собиралась идти в Одуев, сменять на мед какую-нибудь одежонку для ребятишек. С ней отправлял Булгаков письмо и заодно четыре килограмма мяса - в деревне его сейчас было много.
Уже собирался ложиться спать, когда за окном торопко прохрустели шаги, кто-то тихонько заскребся в дверь. Григорий Дмитриевич накинул полушубок, вышел в холодные сени. На всякий случай нащупал ногой топор. За дверью - сдавленный женский голос:
- Отвори. Это я, Алена.
Григорий Дмитриевич поспешно отодвинул засов. Алена в длинной, до пят, шубейке, лицо разрумяненное, глаза блестят под платком. С порога потянула его за рукав, приподнялась на носках, обдала ухо горячим дыханием.
- Ванюша дома, идем скорей!
- Кто? - не понял Григорий Дмитриевич.
- Да Ваня же наш! Ванюша мой! Той ночью еще пришел.
- Откуда он? Целый?
- Сам узнаешь. Скорей только.
Григорий Дмитриевич кое-как натянул полушубок, нахлобучил шапку, сказал Василисе, чтобы закрыла. По деревне шагал крупно, Алена едва поспевала за ним.
- Ой, по задам бы нам надо! Увидит кто, не приведи господи, - причитала она.
Не вошел, а ворвался Григорий Дмитриевич в избу. Иван сидел на лавке возле печи. На загнетке по-стародавнему горела лучина. При ее тусклом неверном свете правил Иван пилу, разводил зубья. Со старшим братом своим поздоровался почтительно. Григорий Дмитриевич притянул его к себе, трижды поцеловал в свежевыбритые щеки, пахнущие земляничным мылом.
Иван, исхудавший, обросший длинным волосом, одет был в постиранную и отглаженную красноармейскую форму, уже изрядно потрепанную. На коленях и на локтях красовались черные заплаты - не нашлось в доме зеленого материала. В углу, вместе с рогачами и ухватами, стояла вычищенная и смазанная винтовка. Пояс с полным подсумком лежал на столе. Возле кружки с молоком - две незаряженные гранаты.
- Ты как? - косясь на оружие, спросил Григорий Дмитриевич. - Совсем или на время?
- По пути завернул, значит, своих проведать. Душа изболелась, - смущенно, будто прося извинения за то, что потревожил всех своим приходом, сказал Иван. - Из окружения выбираюсь. От самого Брянска и еще, значит, дальше… Не утерпел вот, заглянул. Ты не думай, не думай, никто меня не видел, - заторопился он. - Ночью пришел, ночью уйду.
- Не о том речь, - махнул рукой Григорий Дмитриевич. - Наши-то где, знаешь?
- Всякое говорят люди. Одно известно точно: под Тулой фронт стоит. Туда и правлюсь. В крайнем случае на Серпухов крюк сделаю.
- Вот так, прямо в обмундировании? - кивнул Григорий Дмитриевич на шинель с выцветшими петлицами, висевшую возле двери.
- Так и иду, - вздохнул Иван. - Я ведь, Гриша, из армии не отпущенный, красноармейская книжка в кармане.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114
- Оставайся, Митрич, - вздохнул Герасим. - Не будет он доносить на тебя. Побоится.
- Да мы тогда избу его спалим! - крикнула Василиса. - И самого вместе с избой!
- Помолчи, - приказал Герасим. - А идти тебе некуда, Митрич. Какой ты сейчас ходок со своей болезнью? С печки на лавку, и то кряхтишь… Дороги заснежены, до наших далеко. А старосты, надо полагать, теперь в каждой деревне есть. Сиди тут. Подождем, что время покажет.
На диво всей деревне переменился дед Крючок, а по-новому - господин староста Сидор Семенович Антипин. Днем восседал он в колхозном правлении, вершил нехитрые дела. Мешковато болтался на нем порыжевший от времени костюм-тройка, какие носили еще до той войны зажиточные мужики да мелкие уездные торговцы. На улицу выходил в шубе, крытой синим дорогим сукном. Видно, долго пролежала шуба на дне заветного сундука, неистребимо въелся в нее запах нафталина. Только шапка у деда оставалась пока прежняя: клочки шерсти на голой мездре.
Почти каждый вечер захаживал теперь Крючок в избу Светлова. Иной раз приносил бутылку самогона, но пил мало. Сидел подолгу, как паук тянул бесконечную липкую нить разговора. Григорий Дмитриевич не мог понять, что нужно старосте. Может, следил за ним, проверял - не сбежал ли. Может, лестно ему было поговорить на равных правах с бывшим районным работником. Или другую имел он цель - угадать трудно.
- Ищет, куда корни пустить, - туманно объяснял его поведение Герасим Светлов.
А сам Крючок на прямые вопросы отвечал в обычной своей дурашливой манере.
- Болезня у меня такая, люблю с умственным человеком за жизнь побеседовать. У нас тута что, одна серость. Мужичье непроглядное. А я, Григорь Митрич, сызмальства к сахару привержен, это тебе всякий подтвердит. Сахар - он мозги загущает. Это мне лектор так уяснил. Ты, Григорь Митрич, один у нас свет в окошке, вот и тянусь на огонек, как ночница-бабочка.
- Смотри, крылышки не опали.
- Ничего, я закостенелый, не обожгусь.
Деревня отрезана была от мира снежной целиной, по которой в эту зиму и дорог-то почти не торили.
Григорий Дмитриевич мучился без новостей. Неужели немцы в Москве? Неужели везде рассыпалось, растворилось все, что было сделано за эти трудные двадцать лет? Неужели вся Россия лежит так: разъединенная, в неведенье, в глуши? Где же люди советские, преданные своему делу, те, кого он учил и воспитывал в школе? Ведь их было много. Может, и они сидят, забившись в угол, потерявшие связь друг с другом, не знающие, как бороться!
Единственным источником сведений был теперь для Григория Дмитриевича дед Крючок. Староста часто ездил в город, передавал то, что слышал от бургомистра. По его словам получалось так, будто немцы давно взяли Москву, и стоят под Горьким. Но этому не верил даже сам дед. «До Нижнего-то Новгорода далече, - вслух сомневался он. - Как это хвашисты туда попадут, ядрена лапоть, если Красная Армия еще Тулу держит?»
О распоряжениях, которые получал в комендатуре, староста сразу рассказывал Григорию Дмитриевичу. Будто советовался. Слушал внимательно, а сам поступал по-своему. Прислали немцы приказ: переписать в деревне скот и убой этого скота запретить. Григорий Дмитриевич посоветовал не учитывать всю живность. Если окажется скотина в списке - дело пропащее. Увезут в Германию, а народ останется без мяса. Дед Крючок за умные слова поблагодарил, но сделал иначе. Вечером привел к себе на двор колхозного бычка, трех овец и забил их. Засолил целую бочку говядины. Овечьи тушки повесил морозиться на чердак. В ту ночь резали скот в каждом доме. Крючок будто и не слышал рева, поросячьего визга. Но зато через пару дней, вместе с приехавшим из города полицаем, переписал дотошно всю уцелевшую живность, не занеся в тетрадь разве только одних кошек. Каждую хозяйку предупредил: пропадет скотиняка - немцы голову оторвут.
- Никак я, Григорь Митрич, в толк не возьму, почему это хвашисты колхозы распущать не велят? - удивлялся староста. - На кой ляд им эти артели? Это же социализма, ядрена лапоть, а хвашисты ее не отвергают!
- Погоди, время придет - отвергнут. Сейчас им невыгодно хозяйство дробить. Через колхоз им управлять легче. И грабить легче. Они же понимают: если народ растащит весь скот, растащит все семена, весной сеять нечем будет. А им урожай нужен, хлеб нужен.
- Это что же такое получается! И при Советах колхозы, и теперя никакого просвету. Чего же они, хвашисты, по нашему планту живут?
- План у них, разумеется, свой. И артели они со временем ликвидируют. Гитлер писал в своей книге, как он намерен дело поставить.
- Ну-ну! - оживился Крючок. - Землицу-то они что? Про это прописано?
- Лучшие земли отойдут немцам-колонистам. Какие похуже - холуям, вроде тебя. А остатки - крестьянству. По наперстку на брата. Хочешь - помирай, хочешь - в батраки иди.
- А мне, значит, дадут?
- Тебе обязательно кус отвалят, ты выслужишь.
- Выслужу, - сказал Крючок. - Ежели поверю, что эта власть прочно стала, добьюсь своего, хоть жилы лопнут.
- Да на кой шут она тебе, земля эта! - удивился Григорий Дмитриевич. - Ну, проскрипишь ты от силы еще лет десять. А там за глаза трех аршин достаточно.
- Не-е-ет, шалишь, ядрена лапоть, - погрозил пальцем Крючок. - Я хоть пять лет, а поживу, как хочу. Всю жизнь на мне ездили, так я хоть перед смертью в свое удовольствие на других покатаюсь. С детства такая у меня мысля: на своей земле своей жизнью пожить. И пожил бы, ядрена лапоть, если бы не эта твоя советская власть. Очень я, Григорь Митрич, в обиде на большевиков, потому как много раз они мне на хвост наступали.
- Да был ли у тебя, хвост-то? - усмехнулся Булгаков.
- Был, - сердито ответил Крючок, и даже ногой притопнул. - Был, хочь и небольшой, да свой. Еще при царе мы с покойным брательником в город на заработки ходили. Десять лет ходили. Грошики берегли, с хлеба на воду перебивались. Ан, поднакопили деньжат да у дубковских мужиков ха-а-ароший клин прикупили. Землица черненькая, палку воткнешь - дерево вырастет! Где та земля? А? - выкрикнул дед, раззявив рот с подгнившими, черными, но еще острыми зубами. - Отняла земельку революция-то ваша! Сглотнула и не выплюнула.
- Земля всем нужна, все есть хотят.
- Кто жрать хочет, работать должен, а не на печи вшей ловить. Кто работал, тот завсегда кусок хлеба имел. Ну ладно, про старое вспоминать нечего. А вот за что меня в другой раз портфельщики кровно обидели? Сами орали бывало: голод, братцы, в Рассее, жмите дюжей, хлеб давайте! Я и поверил. Жал, хребта не жалел, поправлял хозяйство…
- Для себя старался.
- Это извини-подвинься. Портфельщики твои больше половины урожая отымали. У меня кости трещали, у меня грызь от таких тяжестей из живота вываливалась. Городские рабочие, да бабы, да эти самые бездельные портфельщики мой же хлеб жрали, а надо мной измывались. И налогами притискивали, и елементом обзывали, и в подкулачники меня вывели. Не скумекай я в ту пору хозяйство распотрошить - укатали бы в тайгу пенечки считать. А за что? За то, что государству хлеб и мясу давал?..
- Батраков имел?
- Какие батраки - двое парнишков. Дал им работу, одел, обул.
- В лапти?
- Я и сам в лаптях ходил.
- А парнишек бегом гонял с темна до темна.
- Наше дело не городское. Урожай не родится, пока потом его, не польешь.
- Ты поливал, да только чужим.
- И своего не жалел. Говорю - грызь вывалилась! - крикнул Крючок. - Работали, всю страну досыта кормили. А как угробила ваша власть хозяйственного мужика, так и пошли голодовки. Только и знали - пузо подтягивали.
- А ты не злись, не злись, - успокаивал Григорий Дмитриевич.
В этом разговоре он чувствовал себя сильнее деда, верил в свою правоту. Интересной была для него такая беседа. Сколько уж лет знал он этого человека с жидкими волосиками на висках, с гусиной шеей воспринимал его как чудаковатого шутника… Только теперь вывернулось наружу его ядовитое нутро. А не случись война, так и умер бы, не раскрыв себя…
- Слушай, дед, ведь ты тогда одним из первых в колхоз вступил. Как же это так получилось?
- А я что, адиёт какой? Видел, чай, с какой стороны ветер дует.
- Зачем же ты дурака-то все эти годы валял?
- С дураков спроса меньше.
- Радуйся теперь, дождался ты своего. Народ кровью умывается, а тебе немцы кусок вернут.
- Мне до народа дела нету. И ему до меня тоже. Подохну я, народ и слова не скажет. А радоваться мне еще вроде рано. Устойчивости еще не вижу. Ты-то, Григорь Митрич, как думаешь - возвернутся наши?
- Для кого наши, для кого чужие.
- А откель ты знаешь, кто мне свой, кто чужой? Я вот у немцев числюсь, а тебя покрываю. Это какой фунт, а?
- На всякий случай двойную игру ведешь.
- Как хошь понимай, ядрена лапоть, - посмеивался Крючок. - Рыбка ищет где глубже, а человек - где лучше.
- Если немцы закрепятся, выдашь меня?
- Ни боже мой, Григорь Митрич, земляк! Напраслину возводишь. Зачем мне тебя выдавать, ты сам попадешься… А вот ужо возвернутся красные, мне за тебя почет будет. Верно, Григорь Митрич? Словцо тогда за меня замолвишь?
- И не надейся.
- Все одно зачтут в заслугу. Партейного большевика из района сберег. Крути не крути, а козырь мой!
- Действительно, дед, темная у тебя душа. То мед с языка точишь, то яд пускаешь.
- Не при Советах живем, теперича свобода слова, что хочу, то говорю.
- Ты про немцев плохое скажи.
- И про них можно. Жадные басурманы, навроде турок. За одни валенки с калошами работать наняли. Ни жалования, ни трудодней…
- Ох, не знаю, чья пуля по тебе плачет - наша или немецкая.
- Мне этих пулев задаром не надо, я промеж ними вывернусь. Старый дурак, какой с меня опрос!
…Уходил Крючок домой поздно, оставляя в душе Григория Дмитриевича тревожную неопределенность. Герасим Светлов этих разговоров обычно не слушал, по привычке засыпал рано. Зато Василиса, тихонько сидевшая в дальнем углу горницы, не пропускала ни слова. Как-то после ухода Крючка подвинула к столу свою табуретку, сказала:
- Если что, припугнуть его можно. Есть в деревне двое парней… Наказали мне спросить вас.
- Не надо, - качнул головой Григорий Дмитриевич, глядя на девушку.
Голубоглазая, светловолосая, с белой, будто из мрамора выточенной шеей, она очень похожа была на свою покойную мать, с которой не раз плясал Булгаков в далекой своей молодости.
- Не надо пока, - повторил он. - Посмотрим, что дальше будет. Крючок еще ничего, не было бы хуже… А парней ты как-нибудь вечерком ко мне приведи. Посидим, потолкуем.
- У них и наган есть, - тихо призналась Василиса - Тяжелый, я сама трогала. - Прислушалась к храпу отца.
И добавила шепотом:
- Вот как тепло наступит, мы в лес уйдем…
- Ты тоже?
- Ага, только вы тяте не говорите.
- Ладно, конспиратор, - Григорий Дмитриевич ласково заправил ей за ухо прядь волос. - Тятьке я не скажу. Но уговор - без меня ничего не предпринимайте. Считайте это приказом.
Безлюдная, будто выморочная, лежала деревня, утонувшая в высоких сугробах. Быстро пролетали короткие, тусклые в морозном тумане дни; утомительно долго тянулись ночи. И казалось, что не будет этому конца, что навсегда теперь сковала землю зима, навсегда залегла над миром глухая первозданная тишина.
Григорий Дмитриевич засиделся допоздна возле коптилки. Писал письмо своим, благодарил Ольгу за внука, наставлял Антонину Николаевну, как целесообразней вести хозяйство. Назавтра Василиса собиралась идти в Одуев, сменять на мед какую-нибудь одежонку для ребятишек. С ней отправлял Булгаков письмо и заодно четыре килограмма мяса - в деревне его сейчас было много.
Уже собирался ложиться спать, когда за окном торопко прохрустели шаги, кто-то тихонько заскребся в дверь. Григорий Дмитриевич накинул полушубок, вышел в холодные сени. На всякий случай нащупал ногой топор. За дверью - сдавленный женский голос:
- Отвори. Это я, Алена.
Григорий Дмитриевич поспешно отодвинул засов. Алена в длинной, до пят, шубейке, лицо разрумяненное, глаза блестят под платком. С порога потянула его за рукав, приподнялась на носках, обдала ухо горячим дыханием.
- Ванюша дома, идем скорей!
- Кто? - не понял Григорий Дмитриевич.
- Да Ваня же наш! Ванюша мой! Той ночью еще пришел.
- Откуда он? Целый?
- Сам узнаешь. Скорей только.
Григорий Дмитриевич кое-как натянул полушубок, нахлобучил шапку, сказал Василисе, чтобы закрыла. По деревне шагал крупно, Алена едва поспевала за ним.
- Ой, по задам бы нам надо! Увидит кто, не приведи господи, - причитала она.
Не вошел, а ворвался Григорий Дмитриевич в избу. Иван сидел на лавке возле печи. На загнетке по-стародавнему горела лучина. При ее тусклом неверном свете правил Иван пилу, разводил зубья. Со старшим братом своим поздоровался почтительно. Григорий Дмитриевич притянул его к себе, трижды поцеловал в свежевыбритые щеки, пахнущие земляничным мылом.
Иван, исхудавший, обросший длинным волосом, одет был в постиранную и отглаженную красноармейскую форму, уже изрядно потрепанную. На коленях и на локтях красовались черные заплаты - не нашлось в доме зеленого материала. В углу, вместе с рогачами и ухватами, стояла вычищенная и смазанная винтовка. Пояс с полным подсумком лежал на столе. Возле кружки с молоком - две незаряженные гранаты.
- Ты как? - косясь на оружие, спросил Григорий Дмитриевич. - Совсем или на время?
- По пути завернул, значит, своих проведать. Душа изболелась, - смущенно, будто прося извинения за то, что потревожил всех своим приходом, сказал Иван. - Из окружения выбираюсь. От самого Брянска и еще, значит, дальше… Не утерпел вот, заглянул. Ты не думай, не думай, никто меня не видел, - заторопился он. - Ночью пришел, ночью уйду.
- Не о том речь, - махнул рукой Григорий Дмитриевич. - Наши-то где, знаешь?
- Всякое говорят люди. Одно известно точно: под Тулой фронт стоит. Туда и правлюсь. В крайнем случае на Серпухов крюк сделаю.
- Вот так, прямо в обмундировании? - кивнул Григорий Дмитриевич на шинель с выцветшими петлицами, висевшую возле двери.
- Так и иду, - вздохнул Иван. - Я ведь, Гриша, из армии не отпущенный, красноармейская книжка в кармане.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114