https://wodolei.ru/catalog/dushevie_kabini/80x80/kvadratnye/
— Нет.
— И не офицер, а то бы тебя посадили в камеру на верхнем этаже. Значит, ты гражданский?
— Гражданский.
— Я слышал, твой отец был пашой?
— Да. Это верно.
— Почему же ты не стал офицером, раз отец был паша?
— Не отдал он меня в офицерскую школу.
— Ну и зря. Лучше офицерского дела не сыщешь. Во-первых, у них нет никаких занятий. На марше они едут на коне. На привале им ставят палатку. Ординарец есть, конюх тоже... Разозлился — лупи солдат. А во время боя сиди себе в тылу.
— Во время боя офицеры в тылу не сидят. У меня было много друзей офицеров. Все погибли на войне.
— Это уж как аллах захочет. Смерть — воля аллаха. Значит, пришло их время умирать.
— Не пошли бы на войну, так, может быть, и не умерли.
— Не грешите, эфендим, не грешите! Не может этого быть. Наступает его время, и человек умирает. Вот, пожалуйста, Якуб Джемиль, какой был здоровенный, а разве на войне умер? Да упокоит его аллах! Я не видел еще такого храброго человека. Тогда нас только что пригнали сюда. Говорят, Энвер-паша за что-то разозлился на него, Арестовали, да и посадили к нам. Его солдаты засели в лавке медника. Ну и орлы же эти солдаты Якуба Джеми-ля! У него был целый батальон головорезов, из арестантов набрал. Он мог отвоевать Багдад у англичан — стоило только захотеть. Вот он какой был! В этой же камере си-
дел, что и ты. Клянусь, подай он только знак своим солдатам, о которых я тебе говорил, они бы разорили весь Стамбул. Они были вооружены с головы до ног.
— Так зачем же они ждали сигнала? Почему не освободили его?
— Говорил же я тебе, что пришло его время. Хоть и посадили его сюда, но обезоружить не смогли. Так два пистолета и торчали у него из сапог. А мы были еще неопытны, левой руки от правой отличить не умели. Шла молва, что характер у него крутой. Захочет пить, а ты поздно принес воду—получай пулю в лоб. В уборную захочет, а ты не сразу отпер дверь — плохи твои дела... На дежурство шли, как на смерть. Закричит он, мы так и трясемся, только и думаем, как бы убежать.
— Разве вы не могли отнять у него пистолеты?
— А кто посмел бы? Он сказал: не дам! Попробуй отними. Вместе с ним сидели два его ординарца. Он и по нужде с ними ходил. Боялся, что нападут и отнимут у него оружие. Начальство тоже боялось его и даже на допрос не вызывало... Нам, эфендим, все это надоело... Смерть, так смерть, решили мы. В конце концов подкупили одного из ординарцев. «Сделаем тебя ефрейтором, сержантом, только согласись». Он и согласился. Однажды, когда Якуб Джемиль собирался пойти по надобности, ординарец вышел, немного постоял за дверью, затем вернулся и сказал: «Никого нет, полковник». Джемиль поверил ему, взял кувшин и пошел. А за колоннами уже спряталось шесть или семь сержантов морского патруля. Я как раз дежурил в тот день. Схватили мы Якуба Джемиля, а он как закричит: «Ах, вы, сволочи!» Но уже поздно было. Отняли мы у него пистолеты и вздохнули свободно. Разве мы не имели на это права?
— Имели.
— И все-таки мне до сих пор жаль его, эфендим. Раза два я возил его в трибунал. Он даже самому председателю рта не давал раскрыть. Откуда он знал столько слов? Ну, скажем, выучил, но как же он все их в голове держал? А если и запомнил, то почему не путал, а строчил ими, как из пулемета? Горе мне! Ведь это не что-нибудь, а трибунал. У меня никакой вины нет, и то коленки дрожат, когда я туда попадаю. Стоит кому-нибудь кашлянуть, сердце разрывается. Если бы меня стали допрашивать, я бы имени своего не смог выговорить, даже слюну не посмел бы про-
глотить. А он кричал на судей и ругал их на чем свет стоит. Говорят, что при вскрытии у него обнаружили двойное сердце, как у Хазрета Али. Один врач-немец предлагал за это сердце тысячи, но ему отказали... В трибунале говорил только Джемиль, все остальные слушали. «Разве этого не было?» — спрашивал он. «Разве было не так?» Даже камень и тот ответил бы, а судьи молчали. Сам председатель не смел поднять головы, только мотал ею, словно бык. Мне один знакомый писарь рассказывал, что сколько ни рылись в законах, так и не могли подобрать для него статьи. В то время в Стамбуле проживал один ученый немец. Решили обратиться к нему. «Ты должен знать», — сказали ему. Вот он-то и нашел. «В такой-то книге на такой-то странице есть для него статья», — говорит. Взяли книгу, открыли страницу, нашли статью, ну и осудили. Приговорили к казни. Никогда не забуду того жаркого дня. Нам приказали быть «в полной боевой готовности». Ну мы и приготовились. Собрали ранцы, ломы, лопаты. Получили по сто патронов на душу—и с аллахом! Было раннее утро. Впереди в фаэтоне ехал Якуб Джемиль. Его везли на расстрел, но, глядя на него, трудно было этому поверить... Даже на свадьбу не всегда так едут, эфен-дим. У всего взвода сердце кровью обливалось. На что старший сержант черствый человек, но и тот пожалел. «Ах ты, проклятый немец! — выругался он. — Какого героя погубил!» Мы направлялись в Кяатхане.
— А где же были его головорезы?
— Да разве их оставили, эфендим? Как только у него отняли пистолеты, солдат сразу же разбросали, как пшенку. По разным частям пораспихали.
— Вы направились в Кяатхане, ну, а дальше?
— Доехали до Эюбсултана. Солнце уже поднялось. Если солдат на марше не поет и не играет музыка, он быстро устает. Это хорошо знал и Якуб Джемиль. Он приказал нам: «Солдаты, сыны мои, запевай!» И мы запели:
Пусть саван окрасится кровью моей! Он знаменем будет для верных друзей!
Казалось, что все покойники на кладбище Эюб встали из могил. Солнце светит ярко, а душу тоска гложет. Эх,
И вспотели же мы. Якуб Джемиль-бей хорошо понимал солдат. Ведь его и расстреливали только за то, что он был на стороне солдат. «Я, — говорит он, — не признаю такую войну. Потом у нас за каждого меметчика ' ответ требовать будут. Нужно заключить мир!» Но разве правду слушают? Энвер-паша приказал: «Расстрелять, чтоб глаза мои больше его не видели!» Дальше буду короче рассказывать, устал. Везем мы Якуба Джемиля на расстрел, а навстречу нам арба с арбузами и дынями. Он словно только этого и ждал. Как закричит возчику: «Стой!» Ох, и умел же он кричать! Крикнет здесь, а на Бейоглу у человека уши лопнут. Возчик сразу остановился. «Эй, ты, албанец, сколько стоит весь твой товар?»—спросил он. Албанец ответил: «Два золотых». Откуда ему было знать в чем дело? Знал бы, так запросил бы пять золотых. Но он не знал, что человек идет на смерть. «Вот тебе три золотых,— говорит Джемиль-бей, — следуй за солдатами».
Прибыли в Кяатхане. На полянке приказал нам поставить ружья в козлы.
— Он приказал? Что ж, у вас командира не было?
— Как не быть? Много их было, но разве они посмели ему перечить? Якуб Джемиль-бей накормил нас досыта арбузами и дынями, а потом и говорит: «Дети мои, простите меня, ведь из-за меня вы устали». «Во благо»,—крикнули мы хором. Потом поставили столб и хотели привязать к нему Якуба Джемиля, но он не дался. Достал из кармана золотые часы. «Это, — говорит, — я взял на войне у одного английского генерала. Отнесите их Энвер-паше на память. Он меня расстреливает, а я не обижаюсь на него. Целую его в глаза». Помолился. Отделение прицелилось, раздался залп. И его не стало. Вот как поступили с героем. А ведь такие рождаются раз в сто лет. Эх, эфенди-ага, чего мы только не повидали за свою службу!
— Значит, пришло время смерти Якуба Джемиля?
— Конечно... А ты что, сомневаешься? Видно, такая смерть у него на роду была написана. Как в песне поется: «Не обойти того герою, что уготовила судьба...»
— Раз так, Ибрагим, значит, и наше нынешнее положение написано у нас на роду?
— Конечно.
— Тогда все хорошо, Ибрагим...
Кямиль-бей засмеялся, что очень удивило солдата.
— Ты сказал, что в нижнем этаже сидят пять-шесть человек, не так ли? — спросил Кямиль-бей немного успокоившись от этого разговора.
— Да. Двое из них старшие сержанты.
— Что они сделали?
— Один продал ротный инвентарь и потратил деньги на женщин. А другой застрелил английского офицера.
— Там еще Ахмет сидит. Ты знаешь его?
— Ахмет-бей? Офицер?
— Нет, гражданский. Он здесь уже три-четыре дня. Недавно еще в обморок упал.
— Ах, этот... Ну его. Очень уж малодушный. Малодушный, говорю, но не приведи господь даже гяуру попасться в лапы нашего сержанта Вахаба. Как начнет бить, аллаха забудешь.
— Ахмета много били?
— Да. Не знаю почему, но его много били.
— Чем же он их разозлил?
— Не по злости бьют. Больше бьют тех, кто говорит.
— Зачем же таких бить? Они ведь признаются.
— Некоторые думают так: «Дай схитрю! Немного расскажу, остальное утаю». Но не тут-то было. Если хоть что-нибудь сказал, пропал человек. До тех пор будут обрабатывать, пока все не расскажет. Тогда «не знаю» уже не поможет. По-моему, лучше или во всем признаться, или все отрицать, даже имя отца. Отрицание — крепость героя. Вот и все.
— А тогда что, не бьют?
— Будут бить, потерпи. Немного поколотят, упадешь в обморок. Подумают: «Еще умрет этот негодяй. Если что-нибудь знает, сказал бы». И перестанут бить.
— Правильно... Теперь я понял.
— Как же иначе? Надо молчать. Какой же это мужчина, если он все выбалтывает? Тебя за что посадили? Тоже англичанина убил?
— Нет. Меня Ахмет выдал.
— Вот гадина! Он мне сразу не понравился. Не волнуйся, эфенди-ага, его здесь так отделали, что он уже на человека не похож. У нас в таких случаях говорят: «То, что коза сдирает с дуба, выходит золой из ее кожи». Сержант Абдульвахаб переломал ему кости и отомстил за
тебя. Иначе и быть не может. — Ибрагим засмеялся. — Он просил меня купить ему завтра лекарства. Не буду я покупать лекарства этому подлецу.
— Нет, так нельзя. Если не купишь, меня обидишь. Я же не сержусь на него. Передай ему привет. Можно?
Ибрагим насторожился. Прищурив глаза, он подозрительно посмотрел на Кямиль-бея.
— Этого нельзя, — сказал он, — здесь ничего передавать не полагается. Запрещено. Ты что ж, за дурака меня считаешь?
— Да ведь всего-навсего привет.
— Мало ли что! Мы еще и не то видели. Каждое слово имеет много значений. Прошу прощения, я пойду...
— Посидел бы...
— Уже поздно. В нужник пойдешь? А то потом дверь не откроют.
— Хорошо, схожу.
Кямиль-бей жалел, что допустил неосторожность, вызвавшую, как ему показалось, подозрение у Ибрагима. Но Ибрагим ничего не подозревал и не боялся никаких запретов. Он просто любил рассказывать арестованным про Якуба Джемиля, хотя на самом деле не присутствовал при его казни, а лишь слышал о ней от других. Когда же ему больше не о чем было рассказывать, он под разными предлогами уходил.
Вернувшись из уборной, Ибрагим больше не вошел в камеру, а запер дверь на замок и ушел. В камере, тускло освещенной корабельным фонарем с закопченным стеклом, снова воцарилась гнетущая тишина.
Первое время после ухода Ибрагима Кямиль-бей еще находился под впечатлением только что услышанного рассказа. Значит, в этой камере сидел Якуб Джемиль. С двумя пистолетами за голенищами сапог... Когда Кямиль-бей ходил в уборную, ему показалось, что за колоннами он видит солдат морского патруля. Неужели Джемиль перед лицом смерти был таким героем? Он где-то читал, что это своего рода помешательство. «Помешательство, — подумал Кямиль-бей,—но какое великолепное помешательство».
Вдруг ему показалось, что он слышит крик. Волосы у него стали дыбом. Одиночество, тишина, какие-то зловещие звуки... невыносимо! «Пытают Ахмета из-за моего показания»,— подумал он.
Кямиль-бей еле держался на ногах. В таком состоянии невозможно вынести пытку. Он застонал: «Нермин, жена моя!» Великий гуманист Марат, зарезанный у себя дома с такой холодной жестокостью, перед смертью тоже звал свою жену. Видно, страдая от подлости — своей собственной или чужой, человек всегда зовет возлюбленную, цепляясь за близкое, любимое существо.
Кямиль-бей подошел к двери и прислушался. Могильная тишина. Притаившийся за дверью ужас с роковой неизбежностью надвигался на него.
Он снова прошептал: «Нермин, жена моя!» Ему хотелось колотить своими огромными кулаками в дверь и звать на помощь. С момента ареста Кямиль-бей впервые так тосковал по жене. Сейчас Нермин была для него самым близким и дорогим существом, не только матерью его ребенка, но единственной нитью, связывающей его с жизнью.
Кямиль-бей опомнился и отошел от двери. Полная беспомощность, бессилие, нестерпимая тоска. Он казался себе трусом, бежавшим от честного боя, побежденным незримым врагом. Ему вспоминался Жан Вальжан, подставивший свои плечи под повозку папаши Фошлевана. Бывший каторжник, который замел следы своего преступления и даже стал председателем муниципалитета, выдал себя в порыве самопожертвования, спасая старика из-под колес тяжело нагруженной повозки. Разве он когда-нибудь раскаивался в этом? Жан Вальжан был великим человеком, сильным, как все великие люди. Он никогда не жалел о своем поступке. Таков был и сам Виктор Гюго.
Раздумывая о случившемся, Кямиль-бей спрашивал себя, жалеет ли он, что вступил на путь борьбы. Нет, он не сделал ничего плохого, ему не в чем упрекать себя, значит, и не о чем жалеть. Разве мог он, Кямиль-бей, находиться в одном лагере с Ибрагим-беем — поставщиком английской армии? Разве мог он не помочь Недиме-ханым? Ведь она работала одна в пустой, холодной комнате редакции, постоянно подвергая себя опасности. Мог ли он, зная об этом, вести прежнюю неосмысленную жизнь? Не быть же ему заодно со следователем, которому надоело жить честно, но не надоело предавать, или с этим невеждой надзирателем Ибрагимом? Разве его место не рядом с Ихсаном, Рамизом, Ниязи и няней-черкешенкой?
«Клянусь аллахом, дорогая жена, у меня не было Другого выхода», — вслух произнес Кямиль-бей и смутился.
Он почувствовал боль в спине и лег на койку. Знает ли Нермин о его аресте? Если не знает, вероятно, беспокоится, что его так долго нет. Ей будет страшно. Ведь она совершенно одна. Да может ли женщина не бояться, оставаясь одна в пустом доме? Он пожалел, что раньше никогда не задумывался над этим. Молодая женщина, привыкшая жить в большой семье.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43