https://wodolei.ru/catalog/stalnye_vanny/180na80/
Двор Августа был слишком многочисленным, чтобы его отлучки, долгие недели, проводимые им на охоте, и встречи с Барбарой в охотничьих замках оставались тайной. Скорбя по умершей, почти безызвестной им королеве, литовские дамы не скрывали своей зависти и ненависти к красавице вдове, которую все они хорошо, даже слишком хорошо знали. Весть об отравлении дошла уже и до них, и молодой король вполне мог подумать, что сплетня эта облетела весь Вавель не без участия Фердинандовых послов, что Вена пожелала сделать из Боны злодейку. Он не придавал этой истории значения, считая ее обычным наговором. Но Радзивиллы охотно подхватили сплетню, столь ненавистное для вельмож имя королевы Боны оказалось у всех на устах. К давней ненависти добавилось еще и опасение, что теперь, когда Елизаветы нет в живых, Бона заберет назад свои поместья под Вильной вместе с окрестными лесами. Бесило их также и то, что Бона перестает быть старой королевой и вернет себе прежний титул — королева Польши, как единственная коронованная правительница и супруга того, кто не позволил своему сыну именоваться великим князем Литовским. Опасность была так велика, что стоило поддержать и раздуть даже самую нелепую и ничтожную сплетню. И хотя все видели, как Катрин Хёльцелин вся в слезах шла за гробом своей госпожи и клялась, что никогда не оставляла ее ни на минуту и видела, как она с часу на час, день ото дня медленно угасала, дворяне Радзивилла шептались повсюду, что и Катрин дивилась этой внезапной, непонятной смерти. И в кругу людей близких говорила о ядовитом италийском драконе. Кто были эти близкие? Этого никто не знал, потому что Катрин покинула Вильну вместе с венскими послами императора, прибывшими в августе на похороны. С двадцать четвертого августа, когда Елизавета была положена в усыпальнице собора рядом с королем Александром, братом Сигизмунда Старого, сплетня разрослась, набирая силы, и жало ее было направлено против загребущей, обижавшей вельмож и русских бояр королевы Боны. И уже по весне всюду, где прежде люди хвалили справедливое правление государыни, называя замки на восточной границе ее именем и холм над Кременцом — горой королевы Боны, появились старые лирники и молодые бродяги, распевавшие песни о злой королеве-отравительнице, которой послушны даже ядовитые змеи. И то, что на западе Европы передавалось потихоньку приверженцам Габсбургов, по всей Литве, Волыни и Полесью разнесла стоустая молва. Отравили... Королева-злодейка отравила молоденькую невестку. Нет, сын не был с ней в сговоре, она одна, до тонкостей познавшая это страшное ремесло, чужеземка, итальянка, все та же государыня Бона свершила неслыханное злодейство...
То, что дочь Габсбургов не успела принять во владение польские земли и вообще была беспомощной, не имело для сочинителей никакого значения. Куда заманчивей было слушать сказки о жадной свекрови и злой матери, потому что разве мог великий князь Литовский не любить такую красивую, добрую и молодую жену?
Он тем временем, еще ничего не подозревая, проводил вторую половину 1545 года в переговорах с новыми послами короля Фердинанда, которого потеря дочери огорчала куда меньше потери части приданого, и теперь он требовал вернуть часть слишком поспешно выплаченных сумм, а также драгоценностей.
Август советовался даже с матерью, спрашивал, как бы она поступила на его месте и что говорят знатоки законов из королевской канцелярии, но Бона в то время была огорчена болезнью, а потом и смертью архиепископа Гамрата и поручила дело о наследстве канцлеру. И так, почти одновременно, и Краков и Вильна оказались погруженными в траур. Смерть примаса, самого близкого союзника Боны, покровителя гуманистов и знаменитого библиофила, была для королевы тяжелым ударом по многим причинам. После смерти Гамрата осталось не только прозвище, присвоенное женщинам, состоявшим при его дворе и насмешливо называемым гамратками, но на Вавеле осталось еще и ощущение пустоты, которую ничем не удавалось заполнить. Бона вместе с Кмитой и примасом Гамратом составляла могучий триумвират, боровшийся за усиление королевской власти. Вместе с ними Бона горевала, наблюдая, как дряхлеет, становится немощным король, осуждала сейм, который снова отказался провести реформу казны и войска. Королева была полностью поглощена всеми этими делами, к тому же теперь, когда в ее руки перешли земли Мазовии, она успокоилась, и ее не занимало, вернет или нет Август драгоценности, принадлежавшие умершей Елизавете, или оставит себе. Должно быть, у него самого их было немало, коль скоро Бонер рассказывал о многочисленных дорогих доспехах, о коллекциях старых монет и драгоценных камней, из-за которых Август немало задолжал королевскому банкиру.
Но если сама Бона на какое-то время перестала следить за каждым шагом сына, то этого нельзя было сказать о ее верных слугах в Вильне. Вскоре Боне донесли, что агент герцога Альбрехта Габриэль Тарло, делавший вид, что весьма сочувствует овдовевшему королю, предложил ему вступить в новый брак. В супруги предназначалась дочь герцога Альбрехта, молоденькая Анна Софья. Тарло не сомневался в согласии Вавеля, и герцог с супругой ожидали, что из Виль-ны вот-вот прибудут официальные послы, но Август все тянул, отвечал уклончиво, пока наконец Тарло не спросил его напрямик: уж не думает ли он, как поговаривают многие, жениться на Барбаре Радзивилл? К радости Боны, гонец привез ей письмо, из которого следовало, что молодой король будто бы ответил Тарло: "Господь бог, о чем я каждый день прошу его в своих молитвах, не допустит, чтобы я пал так низко и столь скверно воспользовался своим разумом". Дословно ли было приведено высказывание сына, Бона не знала, но оно свидетельствовало о здравомыслии Августа и о его уважении к короне. После отъезда Остои никто, кроме Глебовича, не мог знать, что еще замышляют Радзивиллы, что внушают королю во время долгих пиров и долгих месяцев охоты.
Целый год после смерти Елизаветы всеми делами короля занимался Радзивилл Черный, и король теперь мог чаще встречаться с Барбарой, да еще — о чем Бона
и ведать не ведала — с Фричем Моджевским, который прибыл к Августу в Вильну, привезя с собой множество рукописей и часть библиотеки Эразма из Роттердама. Фрич знал, что Август собирает ценные издания и что в его собрании не меньше тысячи книг, переплетенных в дорогой пергамент. С той поры в виленской библиотеке молодого короля они частенько сиживали над страницами этих редких изданий, и наконец Моджевский, набравшись смелости, сказал, что не успокоится, пока не напишет трактат не только о несправедливости, царящей в Речи Посполитой, но и о том, как искоренить это зло.
— Тебе, наверное, известно, — сказал король, — великий Эразм как-то писал моему отцу, что народ наш так преуспел в науках, в праве и в искусствах, что может смело соперничать с самыми просвещенными народами.
— Я знаю эти слова. Но прошли годы, и теперь все в нашем королевстве изменилось к худшему.
— Неужто? — иронически спросил Август. — Строится Краков, Академия достигла расцвета, отпрыски шляхетские толпами поспешают в Болонью и Падую "италийского разума" набираться, а среди поэтов славным стал пан Рей из Нагло-виц...
— Государь, — отвечал Фрич, — когда столь пышно процветают искусства и науки, тем горше становится оттого, что столь несправедливо обижены корни.
— Злость и досада говорят устами твоими, — прервал его Август.
— Это вам, государь, должно быть досадно. На вас вся надежда. Потому как не может того быть, чтобы дурные законы изменены не были. Всем ведомо: ныне по реке нашей Висле ходят суда, господским хлебом гружены, а мелкому люду судоходство затруднено. Господа увеличивают именья за счет крестьянских наделов. Для простолюдинов одна кара, а для родовитых шляхтичей — другая, я уж об этом и не говорю. А ведь Речь Посполитая не на одних только шляхтичах держится. Отечество должно быть матерью для всех. Матерью, а не мачехой!
— Аминь, — шепнул Август.
— Означает ли это... что вы, государь, готовы поддержать меня в моем стремлении? Желаете, чтобы я об этом писал, опубликовал свой труд о совершенствовании Речи Посполитой?
— Борись как угодно - словом, трудами своими. Но помни: на последнем сейме закон о наказании за мужеубийство, о котором ты писал, не обсуждался.
Моджевский кивнул.
— Знаю. Но впереди новый сейм в Петрокове, потом будут и другие. Государь, важно, что никто не сказал "нет".
Сигизмунд Август смотрел на Фрича ласково и снисходительно, как когда-то Анджей Кшицкий. И сказал примерно то же, что и он:
— Мне препятствует король, а еще чаще королева. Ты всегда вредишь себе сам. Пойдем лучше, покажи мне еретические книги, запрещенные костелом...
Барбара не принимала в этих разговорах никакого участия, но на невнимание Августа пожаловаться не могла. Их союз окреп и так много значил для обоих, что король с неприязнью думал теперь о новом браке, в который должен был вступить ради интересов династии, а Барбаре мысль о том, что Август будет принадлежать еще кому-то, казалась невыносимой. Впервые она почувствовала, как изменилась, куда делось ее легкомыслие, кокетство. И когда Миколай Черный стал пугать ее тем, что она потеряет короля, если будет такой уступчивой, покорной, она спросила, как ей быть, что делать, чтобы удержать его?
— Заставить жениться, — услышала она совет брата. Замысел этот показался ей невыполнимым, слишком
дерзким, чересчур трудным для нее, не привыкшей к интригам и хитростям, и она не решалась поговорить об этом с Августом. Но Черный сказал, что уже столковался с Рыжим и что они еще до праздника Купалы заставят короля сделать выбор, кто ему дороже: чужая герцогиня или вдова литовского воеводы.
— Пусть выбирает. Хватит ему с Тарло рассуждать о красоте Альбрехтовой доченьки и зачитываться письмами королевы, которая француженок до небес превозносит. Вы покрасивей их будете, а мужа все нет, потому что такой знатный кавалер всех женихов отпугивает. Скоро уже четыре года, как вдовеете.
— Так что же мне делать?
— Во всем братьев слушаться. А мы запрем вас во дворце и до конца июня не будем спускать глаз. Пусть Август даст слово, что перестанет со вдовой воеводы встречаться, людей смущать, Радзивиллов позорить. Слава всевышнему, в его жилах кровь, а не водица. Быстро соскучится, жить не сможет без красоты вашей, без вашего перед ним преклонения. А не соскучится — значит, ваша вина и ваша слабость. Мы с братом даем вам время до июня дня двадцать четвертого. Ночь на Купалу еще ваша. И ваша забота — так приворожить своего милого, чтобы сделался он ненасытным и без вас время тянулось бы для него бесконечно долго, чтобы не
занимали его ни охота, ни книги, чтобы он губы себе кусал, с тоской на ваш замок поглядывая.
— А потайной ход? — спросила она шепотом.
— Между вашим дворцом и его? О нем только ему да нам ведомо. Посмотрим, выдержит ли он искушение. Может без вас жить или не сумеет — пусть сам решит. А для вас, наверное, не новость — чужое сердце испытывать...
Она испугалась, побледнела.
— Чужое, но не его! —крикнула она. — Оно мое, я больше всего на свете хочу, чтобы оно моим осталось.
— Тогда положитесь на нас. Что хотите делайте — влейте ему приворотного зелья в питье, но только не позже той июньской ночи. А потом будете только тосковать да вздыхать... Ничего другого вам не останется...
В тот же самый день, когда гонец привез на Вавель столь давно ожидаемый королевой отчет пана Глебовича, король Сигизмунд сидел в глубоком кресле, вытянув прикрытые меховыми шкурами ноги, и рассеянно слушал рапорт великого канцлера коронного. Наконец — видно, ему это все наскучило — он отодвинул в сторону поданные Мацеёвским бумаги и сказал:
— Нет. На сегодня хватит. Это я читать должен, а у меня и без того глаза болят. Завтра... А сейчас... может, перекинемся в карты?
— Если такова воля вашего величества...
— Не воля... Желанье. Станьчик! Столик для карт. Живо!
— Кого позвать еще? — спросил шут.
— Никого! Никого! Я рад, что здесь только ты да доспехи предков. Их кольчуга, их латы, правда, пустые. Для встречи с духами время еще придет.
— Но вы, ваше величество, слава богу, выглядите отменно... — запротестовал Мацеёвский.
— Ныне уже год сорок седьмой. Завтра мне стукнет восемьдесят годков. Восемьдесят! Если бы скостить так лет двадцать. Или хотя бы десять... Станьчик! Бери табурет, садись. Сыграешь с нами.
Наконец оба уселись, и Мацеёвский раздал карты. Через минуту монарх глянул на Станьчика и предупредил:
— Чур, не плутовать. Играй честно!
— Я? — оскорбился шут. — В карты я играю всегда честно. Гм...
— Гм... — задумался над очередным ходом и канцлер.
— Хватит вам думать да выбирать карты, — сказал вдруг король. — Я уже выиграл.
— Как же это, ваше величество? Так быстро?
— Три короля у меня. Гляди.
— То ли в глазах у меня темно, то ли ослеп я, — сказал Станьчик, наклоняясь ближе. — Я вижу только двух. Где же третий?
— Третий — я сам. Что, не видишь? — рассмеялся Сигиз-мунд.
Но шут решил, что не все потеряно.
— А? Коли так, то выиграл я. У меня дамы. Королевы. И все четыре.
— Все? Быть того не может! — не поверил Сигизмунд. — А ну покажи?!
Станьчик выложил на стол карты, трех дам, и заявил торжествующе:
— Вот они!
— Три. А где же четвертая? — возмутился король. Станьчик радостно хихикнул.
— Я всегда ношу ее на сердце.
Он вынул из-под епанчи и положил рядом с картами картонку с накленным на ней гербом Боны. Канцлер возмутился.
— Нужно играть честно! А это фокус, и притом глупый. Дракон — не королева.
Сигизмунд молчал, но и ему было любопытно, что же ответит шут.
— А младенец у дракона в зубах? — спросил шут. — Это не принц, а принцесса в женских одеждах. Значит, как пить дать, будущая королева.
Он взглянул на отворившиеся двери и добавил:
— А впрочем, кто знает, может, это правящая нами ныне государыня?
Вошедшая королева недовольно взглянула на Станьчика.
— Невероятно! Куда бы я ни вошла, всегда говорят обо мне.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75
То, что дочь Габсбургов не успела принять во владение польские земли и вообще была беспомощной, не имело для сочинителей никакого значения. Куда заманчивей было слушать сказки о жадной свекрови и злой матери, потому что разве мог великий князь Литовский не любить такую красивую, добрую и молодую жену?
Он тем временем, еще ничего не подозревая, проводил вторую половину 1545 года в переговорах с новыми послами короля Фердинанда, которого потеря дочери огорчала куда меньше потери части приданого, и теперь он требовал вернуть часть слишком поспешно выплаченных сумм, а также драгоценностей.
Август советовался даже с матерью, спрашивал, как бы она поступила на его месте и что говорят знатоки законов из королевской канцелярии, но Бона в то время была огорчена болезнью, а потом и смертью архиепископа Гамрата и поручила дело о наследстве канцлеру. И так, почти одновременно, и Краков и Вильна оказались погруженными в траур. Смерть примаса, самого близкого союзника Боны, покровителя гуманистов и знаменитого библиофила, была для королевы тяжелым ударом по многим причинам. После смерти Гамрата осталось не только прозвище, присвоенное женщинам, состоявшим при его дворе и насмешливо называемым гамратками, но на Вавеле осталось еще и ощущение пустоты, которую ничем не удавалось заполнить. Бона вместе с Кмитой и примасом Гамратом составляла могучий триумвират, боровшийся за усиление королевской власти. Вместе с ними Бона горевала, наблюдая, как дряхлеет, становится немощным король, осуждала сейм, который снова отказался провести реформу казны и войска. Королева была полностью поглощена всеми этими делами, к тому же теперь, когда в ее руки перешли земли Мазовии, она успокоилась, и ее не занимало, вернет или нет Август драгоценности, принадлежавшие умершей Елизавете, или оставит себе. Должно быть, у него самого их было немало, коль скоро Бонер рассказывал о многочисленных дорогих доспехах, о коллекциях старых монет и драгоценных камней, из-за которых Август немало задолжал королевскому банкиру.
Но если сама Бона на какое-то время перестала следить за каждым шагом сына, то этого нельзя было сказать о ее верных слугах в Вильне. Вскоре Боне донесли, что агент герцога Альбрехта Габриэль Тарло, делавший вид, что весьма сочувствует овдовевшему королю, предложил ему вступить в новый брак. В супруги предназначалась дочь герцога Альбрехта, молоденькая Анна Софья. Тарло не сомневался в согласии Вавеля, и герцог с супругой ожидали, что из Виль-ны вот-вот прибудут официальные послы, но Август все тянул, отвечал уклончиво, пока наконец Тарло не спросил его напрямик: уж не думает ли он, как поговаривают многие, жениться на Барбаре Радзивилл? К радости Боны, гонец привез ей письмо, из которого следовало, что молодой король будто бы ответил Тарло: "Господь бог, о чем я каждый день прошу его в своих молитвах, не допустит, чтобы я пал так низко и столь скверно воспользовался своим разумом". Дословно ли было приведено высказывание сына, Бона не знала, но оно свидетельствовало о здравомыслии Августа и о его уважении к короне. После отъезда Остои никто, кроме Глебовича, не мог знать, что еще замышляют Радзивиллы, что внушают королю во время долгих пиров и долгих месяцев охоты.
Целый год после смерти Елизаветы всеми делами короля занимался Радзивилл Черный, и король теперь мог чаще встречаться с Барбарой, да еще — о чем Бона
и ведать не ведала — с Фричем Моджевским, который прибыл к Августу в Вильну, привезя с собой множество рукописей и часть библиотеки Эразма из Роттердама. Фрич знал, что Август собирает ценные издания и что в его собрании не меньше тысячи книг, переплетенных в дорогой пергамент. С той поры в виленской библиотеке молодого короля они частенько сиживали над страницами этих редких изданий, и наконец Моджевский, набравшись смелости, сказал, что не успокоится, пока не напишет трактат не только о несправедливости, царящей в Речи Посполитой, но и о том, как искоренить это зло.
— Тебе, наверное, известно, — сказал король, — великий Эразм как-то писал моему отцу, что народ наш так преуспел в науках, в праве и в искусствах, что может смело соперничать с самыми просвещенными народами.
— Я знаю эти слова. Но прошли годы, и теперь все в нашем королевстве изменилось к худшему.
— Неужто? — иронически спросил Август. — Строится Краков, Академия достигла расцвета, отпрыски шляхетские толпами поспешают в Болонью и Падую "италийского разума" набираться, а среди поэтов славным стал пан Рей из Нагло-виц...
— Государь, — отвечал Фрич, — когда столь пышно процветают искусства и науки, тем горше становится оттого, что столь несправедливо обижены корни.
— Злость и досада говорят устами твоими, — прервал его Август.
— Это вам, государь, должно быть досадно. На вас вся надежда. Потому как не может того быть, чтобы дурные законы изменены не были. Всем ведомо: ныне по реке нашей Висле ходят суда, господским хлебом гружены, а мелкому люду судоходство затруднено. Господа увеличивают именья за счет крестьянских наделов. Для простолюдинов одна кара, а для родовитых шляхтичей — другая, я уж об этом и не говорю. А ведь Речь Посполитая не на одних только шляхтичах держится. Отечество должно быть матерью для всех. Матерью, а не мачехой!
— Аминь, — шепнул Август.
— Означает ли это... что вы, государь, готовы поддержать меня в моем стремлении? Желаете, чтобы я об этом писал, опубликовал свой труд о совершенствовании Речи Посполитой?
— Борись как угодно - словом, трудами своими. Но помни: на последнем сейме закон о наказании за мужеубийство, о котором ты писал, не обсуждался.
Моджевский кивнул.
— Знаю. Но впереди новый сейм в Петрокове, потом будут и другие. Государь, важно, что никто не сказал "нет".
Сигизмунд Август смотрел на Фрича ласково и снисходительно, как когда-то Анджей Кшицкий. И сказал примерно то же, что и он:
— Мне препятствует король, а еще чаще королева. Ты всегда вредишь себе сам. Пойдем лучше, покажи мне еретические книги, запрещенные костелом...
Барбара не принимала в этих разговорах никакого участия, но на невнимание Августа пожаловаться не могла. Их союз окреп и так много значил для обоих, что король с неприязнью думал теперь о новом браке, в который должен был вступить ради интересов династии, а Барбаре мысль о том, что Август будет принадлежать еще кому-то, казалась невыносимой. Впервые она почувствовала, как изменилась, куда делось ее легкомыслие, кокетство. И когда Миколай Черный стал пугать ее тем, что она потеряет короля, если будет такой уступчивой, покорной, она спросила, как ей быть, что делать, чтобы удержать его?
— Заставить жениться, — услышала она совет брата. Замысел этот показался ей невыполнимым, слишком
дерзким, чересчур трудным для нее, не привыкшей к интригам и хитростям, и она не решалась поговорить об этом с Августом. Но Черный сказал, что уже столковался с Рыжим и что они еще до праздника Купалы заставят короля сделать выбор, кто ему дороже: чужая герцогиня или вдова литовского воеводы.
— Пусть выбирает. Хватит ему с Тарло рассуждать о красоте Альбрехтовой доченьки и зачитываться письмами королевы, которая француженок до небес превозносит. Вы покрасивей их будете, а мужа все нет, потому что такой знатный кавалер всех женихов отпугивает. Скоро уже четыре года, как вдовеете.
— Так что же мне делать?
— Во всем братьев слушаться. А мы запрем вас во дворце и до конца июня не будем спускать глаз. Пусть Август даст слово, что перестанет со вдовой воеводы встречаться, людей смущать, Радзивиллов позорить. Слава всевышнему, в его жилах кровь, а не водица. Быстро соскучится, жить не сможет без красоты вашей, без вашего перед ним преклонения. А не соскучится — значит, ваша вина и ваша слабость. Мы с братом даем вам время до июня дня двадцать четвертого. Ночь на Купалу еще ваша. И ваша забота — так приворожить своего милого, чтобы сделался он ненасытным и без вас время тянулось бы для него бесконечно долго, чтобы не
занимали его ни охота, ни книги, чтобы он губы себе кусал, с тоской на ваш замок поглядывая.
— А потайной ход? — спросила она шепотом.
— Между вашим дворцом и его? О нем только ему да нам ведомо. Посмотрим, выдержит ли он искушение. Может без вас жить или не сумеет — пусть сам решит. А для вас, наверное, не новость — чужое сердце испытывать...
Она испугалась, побледнела.
— Чужое, но не его! —крикнула она. — Оно мое, я больше всего на свете хочу, чтобы оно моим осталось.
— Тогда положитесь на нас. Что хотите делайте — влейте ему приворотного зелья в питье, но только не позже той июньской ночи. А потом будете только тосковать да вздыхать... Ничего другого вам не останется...
В тот же самый день, когда гонец привез на Вавель столь давно ожидаемый королевой отчет пана Глебовича, король Сигизмунд сидел в глубоком кресле, вытянув прикрытые меховыми шкурами ноги, и рассеянно слушал рапорт великого канцлера коронного. Наконец — видно, ему это все наскучило — он отодвинул в сторону поданные Мацеёвским бумаги и сказал:
— Нет. На сегодня хватит. Это я читать должен, а у меня и без того глаза болят. Завтра... А сейчас... может, перекинемся в карты?
— Если такова воля вашего величества...
— Не воля... Желанье. Станьчик! Столик для карт. Живо!
— Кого позвать еще? — спросил шут.
— Никого! Никого! Я рад, что здесь только ты да доспехи предков. Их кольчуга, их латы, правда, пустые. Для встречи с духами время еще придет.
— Но вы, ваше величество, слава богу, выглядите отменно... — запротестовал Мацеёвский.
— Ныне уже год сорок седьмой. Завтра мне стукнет восемьдесят годков. Восемьдесят! Если бы скостить так лет двадцать. Или хотя бы десять... Станьчик! Бери табурет, садись. Сыграешь с нами.
Наконец оба уселись, и Мацеёвский раздал карты. Через минуту монарх глянул на Станьчика и предупредил:
— Чур, не плутовать. Играй честно!
— Я? — оскорбился шут. — В карты я играю всегда честно. Гм...
— Гм... — задумался над очередным ходом и канцлер.
— Хватит вам думать да выбирать карты, — сказал вдруг король. — Я уже выиграл.
— Как же это, ваше величество? Так быстро?
— Три короля у меня. Гляди.
— То ли в глазах у меня темно, то ли ослеп я, — сказал Станьчик, наклоняясь ближе. — Я вижу только двух. Где же третий?
— Третий — я сам. Что, не видишь? — рассмеялся Сигиз-мунд.
Но шут решил, что не все потеряно.
— А? Коли так, то выиграл я. У меня дамы. Королевы. И все четыре.
— Все? Быть того не может! — не поверил Сигизмунд. — А ну покажи?!
Станьчик выложил на стол карты, трех дам, и заявил торжествующе:
— Вот они!
— Три. А где же четвертая? — возмутился король. Станьчик радостно хихикнул.
— Я всегда ношу ее на сердце.
Он вынул из-под епанчи и положил рядом с картами картонку с накленным на ней гербом Боны. Канцлер возмутился.
— Нужно играть честно! А это фокус, и притом глупый. Дракон — не королева.
Сигизмунд молчал, но и ему было любопытно, что же ответит шут.
— А младенец у дракона в зубах? — спросил шут. — Это не принц, а принцесса в женских одеждах. Значит, как пить дать, будущая королева.
Он взглянул на отворившиеся двери и добавил:
— А впрочем, кто знает, может, это правящая нами ныне государыня?
Вошедшая королева недовольно взглянула на Станьчика.
— Невероятно! Куда бы я ни вошла, всегда говорят обо мне.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75