https://wodolei.ru/catalog/mebel/rakoviny_s_tumboy/chernye/
Главное, что лед тронулся. Теперь все изменится, все иначе будет.
— Не верю я, сын мой, не верю. Река в старое русло все равно возвращается, знаешь. То, что народу по душе, не так-то легко уничтожить, и не запретишь...
— В том-то и дело, мамочка, что и народу все это не нравится. Теперь народ совсем другого хочет.
— Может, и другое хочет, да только деньги все всегда хотели и сейчас хотят... Сейчас, когда люди во вкус вошли, узнали, какова она, хорошая жизнь, разве так легко заставить их забыть ее? А ты, сын мой, веди себя потише, не шебуршись, не озлобляй против себя людей. Это главное, а все остальное отец твой устроит. С его помощью ты еще дальше пойдешь.
— Как раз этого я и не хочу! Я хочу сам проторить себе дорогу! А вы мне только помеха! — выпалил Малхаз, теряя над собой контроль.
— Чем мы тебе мешаем, сын мой, чем?
— Состоянием, богатством вашим мешаете! Оно всем в глаза бьет! Ты думаешь, никто не знает, что у вас огромные деньги? Что сотни тысяч рублей в тайниках хранятся, что вы внесли огромную сумму за пятикомнатную кооперативную квартиру в Тбилиси? Или, думаешь, не видят, какой дворец тут отстроили да сколько всякой импортной мебели понаставили, какими хрусталями да коврами разубрали! Думаешь, люди слепые? Если мне где-нибудь приличное место дадут, скажут: купили ему место. А «те» боятся этих разговоров и не дают мне должности. Вот в какое положение вы меня поставили! А разве я кого хуже? Или мне образования не хватает? Я, если хочешь знать, на две головы выше других стою!..
Малало доконали речи сына. Не будучи в состоянии что-либо возразить, она расплакалась и только успевала утирать слезы концом головного платка.
Стойкая женщина была Малало, однако долго спорить и упорствовать со своими она не умела. Это было против ее натуры.
Малхаз вскочил с кресла и метался взад-вперед по комнате, точно волк в клетке.
И мать, и сын одновременно почувствовали, что разговор этот, ничего доброго не предвещавший, оборвал что-то в их сердцах и еще более отдалил их друг от друга.
Безмерное честолюбие сына, его откровенное стремление выдвинуться настолько потрясли и ужаснули далекую от всего подобного Малало, что она слова не могла вымолвить. Молча взирала на Малхаза, который стал теперь таким непонятным ей, будто и вовсе не сын стоял перед ней, а какой-то посторонний и незнакомый человек.
В другое время — при других обстоятельствах — Малало бы вскочила, побежала бы в спальню, бросилась бы на кровать, головой под подушку, и наплакалась бы вволю. Так, бывало, отводила она душу в годы войны, когда соседи получали письма от своих фронтовиков, а она от Годердзи — ничего, вообще не знала, живой он или мертвый.
Но сейчас она чувствовала, что избежать этого разговора невозможно. В конце концов, должна ведь она уразуметь, чего хотел, к чему стремился ее непутевый и своенравный сын, для которого, как это стало ясно, родители далеко не так дороги, как им раньше казалось.
Малало украдкой наблюдала за шагавшим по комнате Малхазом. Прежде, бывало, чуть он бровью поведет, мать уже знает, о чем он думает. Теперь она ничего не могла понять!..
Теперь она видела лишь одно: Малхаз до крайности взволнован. Казалось, в нем происходит внутренняя борьба. Вдруг он остановился перед матерью и проговорил каким-то чужим голосом:
— Не обижайся, мама, и отец пусть на меня не обижается, но на данном этапе нам лучше расстаться. Некоторое время я поживу отдельно, а потом снова вернусь к вам...
Малало не сразу осознала смысл сказанного, просто почувствовала, что за словами сына скрывается что-то страшное.
Она как-то жалко повела руками и, потеряв сознание, повалилась на пол...
Перепуганный Малхаз бросился к матери. Поднял ее на руки, уложил на тахту, кое-как привел в чувство и, пока она не пришла в себя окончательно и не поднялась, сидел у ее изголовья.
Он ожидал, что мать тотчас начнет умолять его остаться в отчем доме, однако Малало звука не издала. Казалось, никакого разговора и не было, ничего не произошло.
Малхаз долго еще сидел в растерянности и все ждал, что мать с ним заговорит. Однако она не проронила ни слова и даже взглядом его не удостоила. Тогда он поднялся и тихо, чуть не на цыпочках, вышел из комнаты.
С каждым днем разлад в доме Зенклишвили, еще недавно таком шумном, гостеприимном и, казалось, благополучном, становился все глубже.
Этому способствовало и отсутствие гостей. Гости и приемы словно бы скрепляли, цементировали эту семью. Теперь же, с тех пор как Вахтанг Петрович уехал из Самеба, к ним вообще почти никто не приходил.
Новый секретарь оказался врагом старозаветных кутежей и застолий и считал их вредными пережитками. Какой смельчак не стал бы учитывать новой линии нового секретаря!
Не только Зенклишвили, но почти все самебцы вынуждены были отказаться от многолюдных помолвок, обручений, поминок или других каких-либо трапез. Стол на сто человек нынче стал редкостью, и длинные дощатые столы с соответствующей сервировкой, кувшинами и стаканами, которые еще совсем недавно брали напрокат у Мордэха Манашерова, валялись без дела.
Да, по правде говоря, не до застолий и не до кутежей было в Самеба. То и дело устраивались проверки исполнения решений и заданий. Что-то постоянно рассматривали, утверждали, отменяли. Кого-то снимали, кого-то назначали.
Новое руководство установило такие жесткие правила, так повысило требовательность и ввело настолько строгий контроль, что самебцам не только кутить — иной раз и перекусить времени не оставалось.
Зенклишвили не составляли исключения. Глава семьи от зари дотемна торчал на кирпичном заводе, сын дни напролет проводил в райисполкоме, а Малало в одиночестве слонялась по безмолвным апартаментам и пыталась заглушить тоску домашней работой.
Малхаз после неприятного разговора с отцом только ночевал дома. Случалось, он и ночью не приходил, и родители не знали, где он обретался.
Однажды вечером Годердзи, вернувшись с работы, обнаружил у себя гостей — Исака Дандлишвили и Серго Мамаджанова.
Исак, после того как Вахтанга Петровича убрали из Самеба, переметнулся в Джавахети и устроился снабженцем в Богдановском райпотребсоюзе. Серго тоже недолго оставался в осиротевшем Самеба, переехал в Сурами и работал завхозом в каком-то медицинском учреждении.
Друзья повспоминали прежние времена, с сожалением качали головами, приговаривая: «Эхе-хе, были дни...»
...Прежде чем усесться за стол, Исак вывел Годердзи и Малало в соседнюю комнату, с какой-то несвойственной ему важностью и торжественностью вынул из кармана тщательно запакованный сверточек и, развернув его, вручил супругам подаренные Малхазом Лике обручальное кольцо, брелок и браслет,— Вахтанг Петрович, мол, прислал.
Однако не просто прислал — расписку потребовал!
Годердзи сперва заупрямился и ни в какую — не дам, говорит, никакой расписки, но находчивый Исак и тут не подкачал: так составил расписку, что, с одной стороны, Петрович никоим образом не смог бы ее использовать, а с другой — и Годердзи согласился подписать.
Успешно выполнив деликатное поручение, Исак заговорил вкрадчиво, будто между прочим:
— Вахтанг Петрович просил еще передать: теперь-де, может статься, мои враги, видя всю эту ситуацию, попытаются выведать что-то у тебя как у моего друга. Ты смотри, не дай боже, не брякни где-нибудь чего-нибудь, потому что самого себя погубишь раньше, чем меня. О наших делах никнуть не моги и про Малхаза и Лику тоже никому ничего не болтай. Теперь пуще прежнего нам надо друг за дружку стоять...
Несмотря на деловые переговоры, они славно покутили. Вспомнили знакомых, приятелей, выпили за упокой ушедших, побалагурили, от души повеселились. Правда, всеведущий Исак подлил-таки яду хозяину:
— А сынок-то твой, сказывают, на дочери председателя колхоза, Сандры Эдишерашвили, женится,— пропел он елейно и словно кинжал вонзил в сердце Годердзи.— Видно, понадежней опору ищет: ежели припечет, так Сандра поможет, знаешь ведь, он человек знаменитый, секретарю райкома не уступает. И богат, да ни так ни этак под него не подкопаешься: и он, и его жена — Герои Соцтруда. К тому же Сандра и депутат, кто против него посмеет слово сказать! Больше того, Сандра, ежели ему вздумается, любому секретарю райкома ножку подставит. Да, брат, с таким тружеником ничего не сделаешь,— тут Исак хитро ухмыльнулся.— Сандра у нас — один из главных людей на селе, маяк нового образца, и все, что у него есть, честным трудом приобрел, хе-хе, чтоб я так жил!.. Но сын у тебя очень умный, дорогой начальник. Прежде чем десять раз не отмерит, не отрежет. Заметь, не семь, а десять раз! Сплошной расчет! Ведь вот каков парень, а? Интересный парень, ей-ей! Увидишь, далеко он пойдет, очень далеко!
Годердзи сидел, нахмурив брови, и шмурыгал носом — это обычно означало глубокое неудовольствие.
Похвалы, расточаемые Исаком в адрес его сына, звучали для него хуже ругательств. Дандлишвили, вольно или невольно, наступил на самое больное место.
Но то, что говорил Исак, не было неожиданностью. Ведь и давешняя беседа с Малхазом убедила Годердзи в том, что основной заботой и целью его сына было личное благополучие и все, что имело к тому отношение. Если сказать правду, мысль о родителях, об их судьбе вообще никогда его не тревожила.
«И в кого это он пошел, такой собственник и эгоист?» — с горечью спрашивал себя Годердзи после ухода гостей и не мог ответить на свой вопрос, не мог найти причину, истоки. Ни со своей стороны, ни со стороны Малало он не знал и не мог назвать второго такого бездушного, честолюбивого и расчетливого человека, как Малхаз. И под конец заключил: «Ухудшенный, испорченный временем Какола, куда более черствый, жадный и алчный».
Если прежде сон у Годердзи был великолепный, если всю жизнь ему стоило лишь положить голову на подушку, и он без просыпу спал до утра, то теперь его одолевала бессонница. Ночи напролет он ворочался с боку на бок, и не раз случалось, что вставал утром, так и не сомкнув глаз.
И страх привязался к Зенклишвили, ночной страх бессонницы и темноты.
Стоило ему лечь, укрыться одеялом, его начинали терзать навязчивые и тягостные мысли. Мысли эти демонами накидывались на него и так изнуряли, так измочаливали, что на следующий день он поднимался разбитый, усталый, словно его били, колотили всю ночь, перебили кости.
На заводе он оборудовал себе кабинет такой же, какой был там, на базе. И стол такой же большой велел купить. «Может, и здесь я смогу соснуть часок-другой, как раньше, и хоть отчасти пополню нехватку сна»,— надеялся он. Только куда там! Дремота и та его бежала.
— Что ж поделаешь,— разводила руками Малало.— Видно, у нас это уже от возраста. Я вот тоже так — не сплю, точно сторожевая собака.
Старость и другие когти выпустила: Годердзи уже не чувствовал прежней силы в ногах, и руки у него ослабли, иногда даже мурашки бегали, и поясницу часто ломило.
По утрам подниматься было тяжело, не то что прежде, когда он вскакивал, как птичка. Встав с постели, он чувствовал такую слабость, такое утомление, будто накануне таскал тяжеленные мешки.
Эти несомненные признаки старости ужасно мучили Годердзи, когда-то славившегося своей силой и удалью. Человек могучего здоровья, не привыкший болеть, он очень тяжело переносил малейшее недомогание, оно нервировало и раздражало его крайне.
Но все это так или иначе можно было выдержать, если бы не добавлялось совершенно удручающее обстоятельство: сердце стало изрядно пошаливать! Его мощное, неугомонное сердце, о существовании которого он прежде и не вспоминал... Когда кто-нибудь в его присутствии жаловался на сердце, Годердзи прикладывал ладонь к груди, туда, где оно должно было находиться, и говорил с усмешкой:
— Пока что я не знаю, есть ли у меня сердце. Жизнь прожил, а до сих пор не знаю, где оно, слева или справа!..
И вот незаметное, неощутимое сердце, всю жизнь безропотно и неустанно выполнявшее свою работу, сейчас почти каждый день давало о себе знать: то он чувствовал странную слабость, то оно начинало часто-часто биться и трепетать в груди, и Годердзи задыхался, точно рыба без воды, дышал, приоткрывая рот, и, с трудом делая вдох, бледнел, как полотно,— не хватало ему воздуха!
А особенно трепетало или слабело сердце, когда он думал о Малхазе. Ускорение или замедление сердцебиения были связаны с мыслями о сыне!
Была еще одна причина: когда на него наседали следователь либо ревизор, с сердцем происходило то же самое.
Неопределенность последних месяцев совершенно извела Годердзи.
Он не знал, что делать, как поступать, что говорить.
Наконец, устав от бесконечных сомнений и колебаний, он предпринял попытку разрешить их с помощью Малало.
— Послушай, женщина, наш парень совсем одичал. А коли человек начал из дому бегать, добра не жди, уйдет, убежит, как волк в лес. Он и прежде большой разговорчивостью не отличался, а теперь и вовсе молчуном стал. И сам ничего не говорит, и нас ни о чем не спрашивает. Что с ним творится?.. Ты часом ничего не проведала? — с такой речью обратился Годердзи в одно прекрасное утро к жене, когда она в кухне перебирала сушеный кизил для супа.
— Не знаю, что и сказать тебе...— ответила она, не прерывая работы.
Ты с твоим чутьем да чтобы ничего не пронюхала? Хочешь, поклянусь, что ты все знаешь? — Годердзи рукой обмахнул низенький треногий табуретик, пододвинул к Малало поближе и тяжело опустился на него.
Так было вот уже сколько лет: если он хотел что-нибудь разведать, прежде всего выспрашивал Малало. Он очень верил ее интуиции.
— Нет, ей-богу, ничего не знаю, но... есть у меня одно подозрение...
— Говори.
— Да уж и не знаю, как сказать...— нерешительно промямлила она.
— Ладно, будет тебе юлить, говори! — сверкнул глазами Годердзи.
— Я так думаю: стыдится он нас...
— Да ну?!
— Да, да, ей-богу!
— Чего он стыдится, болван, чего нам не хватает?
— Да не знаю, только, думаю, как раз того и стыдится, что много имеем...
— Да ну?!
— Да, ей-богу, так.
— Смотри на него!
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61
— Не верю я, сын мой, не верю. Река в старое русло все равно возвращается, знаешь. То, что народу по душе, не так-то легко уничтожить, и не запретишь...
— В том-то и дело, мамочка, что и народу все это не нравится. Теперь народ совсем другого хочет.
— Может, и другое хочет, да только деньги все всегда хотели и сейчас хотят... Сейчас, когда люди во вкус вошли, узнали, какова она, хорошая жизнь, разве так легко заставить их забыть ее? А ты, сын мой, веди себя потише, не шебуршись, не озлобляй против себя людей. Это главное, а все остальное отец твой устроит. С его помощью ты еще дальше пойдешь.
— Как раз этого я и не хочу! Я хочу сам проторить себе дорогу! А вы мне только помеха! — выпалил Малхаз, теряя над собой контроль.
— Чем мы тебе мешаем, сын мой, чем?
— Состоянием, богатством вашим мешаете! Оно всем в глаза бьет! Ты думаешь, никто не знает, что у вас огромные деньги? Что сотни тысяч рублей в тайниках хранятся, что вы внесли огромную сумму за пятикомнатную кооперативную квартиру в Тбилиси? Или, думаешь, не видят, какой дворец тут отстроили да сколько всякой импортной мебели понаставили, какими хрусталями да коврами разубрали! Думаешь, люди слепые? Если мне где-нибудь приличное место дадут, скажут: купили ему место. А «те» боятся этих разговоров и не дают мне должности. Вот в какое положение вы меня поставили! А разве я кого хуже? Или мне образования не хватает? Я, если хочешь знать, на две головы выше других стою!..
Малало доконали речи сына. Не будучи в состоянии что-либо возразить, она расплакалась и только успевала утирать слезы концом головного платка.
Стойкая женщина была Малало, однако долго спорить и упорствовать со своими она не умела. Это было против ее натуры.
Малхаз вскочил с кресла и метался взад-вперед по комнате, точно волк в клетке.
И мать, и сын одновременно почувствовали, что разговор этот, ничего доброго не предвещавший, оборвал что-то в их сердцах и еще более отдалил их друг от друга.
Безмерное честолюбие сына, его откровенное стремление выдвинуться настолько потрясли и ужаснули далекую от всего подобного Малало, что она слова не могла вымолвить. Молча взирала на Малхаза, который стал теперь таким непонятным ей, будто и вовсе не сын стоял перед ней, а какой-то посторонний и незнакомый человек.
В другое время — при других обстоятельствах — Малало бы вскочила, побежала бы в спальню, бросилась бы на кровать, головой под подушку, и наплакалась бы вволю. Так, бывало, отводила она душу в годы войны, когда соседи получали письма от своих фронтовиков, а она от Годердзи — ничего, вообще не знала, живой он или мертвый.
Но сейчас она чувствовала, что избежать этого разговора невозможно. В конце концов, должна ведь она уразуметь, чего хотел, к чему стремился ее непутевый и своенравный сын, для которого, как это стало ясно, родители далеко не так дороги, как им раньше казалось.
Малало украдкой наблюдала за шагавшим по комнате Малхазом. Прежде, бывало, чуть он бровью поведет, мать уже знает, о чем он думает. Теперь она ничего не могла понять!..
Теперь она видела лишь одно: Малхаз до крайности взволнован. Казалось, в нем происходит внутренняя борьба. Вдруг он остановился перед матерью и проговорил каким-то чужим голосом:
— Не обижайся, мама, и отец пусть на меня не обижается, но на данном этапе нам лучше расстаться. Некоторое время я поживу отдельно, а потом снова вернусь к вам...
Малало не сразу осознала смысл сказанного, просто почувствовала, что за словами сына скрывается что-то страшное.
Она как-то жалко повела руками и, потеряв сознание, повалилась на пол...
Перепуганный Малхаз бросился к матери. Поднял ее на руки, уложил на тахту, кое-как привел в чувство и, пока она не пришла в себя окончательно и не поднялась, сидел у ее изголовья.
Он ожидал, что мать тотчас начнет умолять его остаться в отчем доме, однако Малало звука не издала. Казалось, никакого разговора и не было, ничего не произошло.
Малхаз долго еще сидел в растерянности и все ждал, что мать с ним заговорит. Однако она не проронила ни слова и даже взглядом его не удостоила. Тогда он поднялся и тихо, чуть не на цыпочках, вышел из комнаты.
С каждым днем разлад в доме Зенклишвили, еще недавно таком шумном, гостеприимном и, казалось, благополучном, становился все глубже.
Этому способствовало и отсутствие гостей. Гости и приемы словно бы скрепляли, цементировали эту семью. Теперь же, с тех пор как Вахтанг Петрович уехал из Самеба, к ним вообще почти никто не приходил.
Новый секретарь оказался врагом старозаветных кутежей и застолий и считал их вредными пережитками. Какой смельчак не стал бы учитывать новой линии нового секретаря!
Не только Зенклишвили, но почти все самебцы вынуждены были отказаться от многолюдных помолвок, обручений, поминок или других каких-либо трапез. Стол на сто человек нынче стал редкостью, и длинные дощатые столы с соответствующей сервировкой, кувшинами и стаканами, которые еще совсем недавно брали напрокат у Мордэха Манашерова, валялись без дела.
Да, по правде говоря, не до застолий и не до кутежей было в Самеба. То и дело устраивались проверки исполнения решений и заданий. Что-то постоянно рассматривали, утверждали, отменяли. Кого-то снимали, кого-то назначали.
Новое руководство установило такие жесткие правила, так повысило требовательность и ввело настолько строгий контроль, что самебцам не только кутить — иной раз и перекусить времени не оставалось.
Зенклишвили не составляли исключения. Глава семьи от зари дотемна торчал на кирпичном заводе, сын дни напролет проводил в райисполкоме, а Малало в одиночестве слонялась по безмолвным апартаментам и пыталась заглушить тоску домашней работой.
Малхаз после неприятного разговора с отцом только ночевал дома. Случалось, он и ночью не приходил, и родители не знали, где он обретался.
Однажды вечером Годердзи, вернувшись с работы, обнаружил у себя гостей — Исака Дандлишвили и Серго Мамаджанова.
Исак, после того как Вахтанга Петровича убрали из Самеба, переметнулся в Джавахети и устроился снабженцем в Богдановском райпотребсоюзе. Серго тоже недолго оставался в осиротевшем Самеба, переехал в Сурами и работал завхозом в каком-то медицинском учреждении.
Друзья повспоминали прежние времена, с сожалением качали головами, приговаривая: «Эхе-хе, были дни...»
...Прежде чем усесться за стол, Исак вывел Годердзи и Малало в соседнюю комнату, с какой-то несвойственной ему важностью и торжественностью вынул из кармана тщательно запакованный сверточек и, развернув его, вручил супругам подаренные Малхазом Лике обручальное кольцо, брелок и браслет,— Вахтанг Петрович, мол, прислал.
Однако не просто прислал — расписку потребовал!
Годердзи сперва заупрямился и ни в какую — не дам, говорит, никакой расписки, но находчивый Исак и тут не подкачал: так составил расписку, что, с одной стороны, Петрович никоим образом не смог бы ее использовать, а с другой — и Годердзи согласился подписать.
Успешно выполнив деликатное поручение, Исак заговорил вкрадчиво, будто между прочим:
— Вахтанг Петрович просил еще передать: теперь-де, может статься, мои враги, видя всю эту ситуацию, попытаются выведать что-то у тебя как у моего друга. Ты смотри, не дай боже, не брякни где-нибудь чего-нибудь, потому что самого себя погубишь раньше, чем меня. О наших делах никнуть не моги и про Малхаза и Лику тоже никому ничего не болтай. Теперь пуще прежнего нам надо друг за дружку стоять...
Несмотря на деловые переговоры, они славно покутили. Вспомнили знакомых, приятелей, выпили за упокой ушедших, побалагурили, от души повеселились. Правда, всеведущий Исак подлил-таки яду хозяину:
— А сынок-то твой, сказывают, на дочери председателя колхоза, Сандры Эдишерашвили, женится,— пропел он елейно и словно кинжал вонзил в сердце Годердзи.— Видно, понадежней опору ищет: ежели припечет, так Сандра поможет, знаешь ведь, он человек знаменитый, секретарю райкома не уступает. И богат, да ни так ни этак под него не подкопаешься: и он, и его жена — Герои Соцтруда. К тому же Сандра и депутат, кто против него посмеет слово сказать! Больше того, Сандра, ежели ему вздумается, любому секретарю райкома ножку подставит. Да, брат, с таким тружеником ничего не сделаешь,— тут Исак хитро ухмыльнулся.— Сандра у нас — один из главных людей на селе, маяк нового образца, и все, что у него есть, честным трудом приобрел, хе-хе, чтоб я так жил!.. Но сын у тебя очень умный, дорогой начальник. Прежде чем десять раз не отмерит, не отрежет. Заметь, не семь, а десять раз! Сплошной расчет! Ведь вот каков парень, а? Интересный парень, ей-ей! Увидишь, далеко он пойдет, очень далеко!
Годердзи сидел, нахмурив брови, и шмурыгал носом — это обычно означало глубокое неудовольствие.
Похвалы, расточаемые Исаком в адрес его сына, звучали для него хуже ругательств. Дандлишвили, вольно или невольно, наступил на самое больное место.
Но то, что говорил Исак, не было неожиданностью. Ведь и давешняя беседа с Малхазом убедила Годердзи в том, что основной заботой и целью его сына было личное благополучие и все, что имело к тому отношение. Если сказать правду, мысль о родителях, об их судьбе вообще никогда его не тревожила.
«И в кого это он пошел, такой собственник и эгоист?» — с горечью спрашивал себя Годердзи после ухода гостей и не мог ответить на свой вопрос, не мог найти причину, истоки. Ни со своей стороны, ни со стороны Малало он не знал и не мог назвать второго такого бездушного, честолюбивого и расчетливого человека, как Малхаз. И под конец заключил: «Ухудшенный, испорченный временем Какола, куда более черствый, жадный и алчный».
Если прежде сон у Годердзи был великолепный, если всю жизнь ему стоило лишь положить голову на подушку, и он без просыпу спал до утра, то теперь его одолевала бессонница. Ночи напролет он ворочался с боку на бок, и не раз случалось, что вставал утром, так и не сомкнув глаз.
И страх привязался к Зенклишвили, ночной страх бессонницы и темноты.
Стоило ему лечь, укрыться одеялом, его начинали терзать навязчивые и тягостные мысли. Мысли эти демонами накидывались на него и так изнуряли, так измочаливали, что на следующий день он поднимался разбитый, усталый, словно его били, колотили всю ночь, перебили кости.
На заводе он оборудовал себе кабинет такой же, какой был там, на базе. И стол такой же большой велел купить. «Может, и здесь я смогу соснуть часок-другой, как раньше, и хоть отчасти пополню нехватку сна»,— надеялся он. Только куда там! Дремота и та его бежала.
— Что ж поделаешь,— разводила руками Малало.— Видно, у нас это уже от возраста. Я вот тоже так — не сплю, точно сторожевая собака.
Старость и другие когти выпустила: Годердзи уже не чувствовал прежней силы в ногах, и руки у него ослабли, иногда даже мурашки бегали, и поясницу часто ломило.
По утрам подниматься было тяжело, не то что прежде, когда он вскакивал, как птичка. Встав с постели, он чувствовал такую слабость, такое утомление, будто накануне таскал тяжеленные мешки.
Эти несомненные признаки старости ужасно мучили Годердзи, когда-то славившегося своей силой и удалью. Человек могучего здоровья, не привыкший болеть, он очень тяжело переносил малейшее недомогание, оно нервировало и раздражало его крайне.
Но все это так или иначе можно было выдержать, если бы не добавлялось совершенно удручающее обстоятельство: сердце стало изрядно пошаливать! Его мощное, неугомонное сердце, о существовании которого он прежде и не вспоминал... Когда кто-нибудь в его присутствии жаловался на сердце, Годердзи прикладывал ладонь к груди, туда, где оно должно было находиться, и говорил с усмешкой:
— Пока что я не знаю, есть ли у меня сердце. Жизнь прожил, а до сих пор не знаю, где оно, слева или справа!..
И вот незаметное, неощутимое сердце, всю жизнь безропотно и неустанно выполнявшее свою работу, сейчас почти каждый день давало о себе знать: то он чувствовал странную слабость, то оно начинало часто-часто биться и трепетать в груди, и Годердзи задыхался, точно рыба без воды, дышал, приоткрывая рот, и, с трудом делая вдох, бледнел, как полотно,— не хватало ему воздуха!
А особенно трепетало или слабело сердце, когда он думал о Малхазе. Ускорение или замедление сердцебиения были связаны с мыслями о сыне!
Была еще одна причина: когда на него наседали следователь либо ревизор, с сердцем происходило то же самое.
Неопределенность последних месяцев совершенно извела Годердзи.
Он не знал, что делать, как поступать, что говорить.
Наконец, устав от бесконечных сомнений и колебаний, он предпринял попытку разрешить их с помощью Малало.
— Послушай, женщина, наш парень совсем одичал. А коли человек начал из дому бегать, добра не жди, уйдет, убежит, как волк в лес. Он и прежде большой разговорчивостью не отличался, а теперь и вовсе молчуном стал. И сам ничего не говорит, и нас ни о чем не спрашивает. Что с ним творится?.. Ты часом ничего не проведала? — с такой речью обратился Годердзи в одно прекрасное утро к жене, когда она в кухне перебирала сушеный кизил для супа.
— Не знаю, что и сказать тебе...— ответила она, не прерывая работы.
Ты с твоим чутьем да чтобы ничего не пронюхала? Хочешь, поклянусь, что ты все знаешь? — Годердзи рукой обмахнул низенький треногий табуретик, пододвинул к Малало поближе и тяжело опустился на него.
Так было вот уже сколько лет: если он хотел что-нибудь разведать, прежде всего выспрашивал Малало. Он очень верил ее интуиции.
— Нет, ей-богу, ничего не знаю, но... есть у меня одно подозрение...
— Говори.
— Да уж и не знаю, как сказать...— нерешительно промямлила она.
— Ладно, будет тебе юлить, говори! — сверкнул глазами Годердзи.
— Я так думаю: стыдится он нас...
— Да ну?!
— Да, да, ей-богу!
— Чего он стыдится, болван, чего нам не хватает?
— Да не знаю, только, думаю, как раз того и стыдится, что много имеем...
— Да ну?!
— Да, ей-богу, так.
— Смотри на него!
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61