Упаковали на совесть, дешево
— Я пришел,— вкатившись в комнату, гаркнул Серго и добавил: — Слушай, чего же ты меня зовешь в такое время, когда народ наседает, гляди, какие покупатели,— он поднес к губам щепотью собранные три пальца и звучно их поцеловал.
Кто на тебя теперь насядет, ты лучше это мне скажи,— проговорил Годердзи и почесал затылок. — Что случилось? — Серго, сразу струсив, начал засматривать в глаза то одному, то другому, пытаясь понять, что означает эта угроза.
— Первого секретаря сняли,— пояснил Исак.
— Какого первого? — опешил Серго.
— Какого, какого! Первого секретаря всей Грузии, безмозглая башка! — Исак, видимо, постепенно распалялся.
Серго с минуту молчал, переводил взгляд с управляющего на бухгалтера, осмысливая известие, а потом вдруг воскликнул:
— Да ну, не было печали! Сняли, и черт с ним, а нам-то что? Одного снимут, другого назначат, только и всего, так оно и идет. Эка невидаль! Нашли чем удивить! — Серго, разозлившись, пнул ногой стоявший поблизости стул, да с такой силой, что стул опрокинулся и стукнулся об стену.
Изумленный Исак молча смотрел то на Годердзи, то на Мамаджанова.
— Вообще-то говоря, парень не совсем врет,— степенно, раздумчиво заговорил Годердзи.— Ну, сняли и сняли, нам-то что? Мы, братец ты мой, люди маленькие, мы...
— Э-э, что с вами говорить! — вскипел разъяренный Исак.— Вы ситуацию не видите! То, что не видите,— полбеды, это еще ничего, но ведь и не чувствуете! Знаете вы, что за этим последует? Все вот так перемешается,— он завертел кистями рук,— так тебя выжмут, так хвост тебе прикрутят, по рукам и ногам свяжут, дышать станет невозможно... Э-э, вам это все невдомек, а я-то знаю, что нас ожидает... Нам необходимо немедленно закругляться, сворачивать все дела!.. Ясно? Сейчас другая ситуация!
«Ситуация» было излюбленное словечко Исака.
— Да-а, так я и знал! — продолжал он.— Ей-богу, я не раз думал, что всякому раздолью наступает конец, оно, как и счастье, не может длиться долго, и вот тебе, оправдалось предчувствие!
— Исак прав,— авторитетно, убежденно заговорил Годердзи,— теперь настанут другие времена, во всяком случае — на первых порах... нам надо прикрыть наши дела. Поглядим, обождем, вы же знаете — царствуют времена, а не человеки. То время было таким, а это будет другим. Потом еще что-то изменится, и так до скончания века!.. Вечная карусель. Какой это дурак утверждает, что нет перпетуум-мобиле, политическая жизнь и есть настоящее перметуум-мобиле, сколько ни старайся, не приостановишь, даже передохнуть не дает, все крутится и крутится.— В трудные минуты Годердзи ударялся в философию, видимо, это несколько успокаивало его.
— Ничего не будет!— разозлился Мамаджанов.— Или вы не знаете пословицу «непривычного — не приучай, привычного — не отучай». Народ к вольности так привык, что никому не под силу удила ему укоротить. Теперь обратного хода нет! Наше дело — торговля, а без торговли ни одно государство не может просуществовать. Ни социалистическое, ни капиталистическое, да поймите же вы это, поймите!
— Тпру-у! Стой, Сергунчик, стой,— не выдержал Исак и вдруг, словно его прорвало, завизжал: — Если я второго такого оболтуса, как ты, видел, пусть земля меня поглотит! — И, грохнув дверью, в полной ярости выскочил во двор.
— Чего он на меня-то сердится, не я же снял большого секретаря,— обиженно проговорил как-то сразу потухший Серго и тоже собрался уходить.
— Ступай да пришли мне этого, как его... Баграта,— с недовольным видом велел Годердзи.
Через несколько минут в кабинет управляющего ввалился Баграт, и сразу понесло водкой и чесноком.
— Садись в прихожей и никого ко мне не пускай, понял?
— Ты что это, Годердзи батоно!.. Если я здесь рассядусь, кто же там за всем присмотрит?
— Выполняй, балда ты этакая, что тебе говорят, не то...
— Воля твоя, воля твоя, я-то выполняю, что мне велят, я все...
— Ладно, катись сейчас отсюда, не до твоей болтовни мне... Ни черта не смыслишь, тьфу, будь ты неладен!..
Баграт пулей вылетел в прихожую, а Годердзи поглубже нырнул в кресло, уперся брюхом в стол, вытянул ноги, всем телом потянулся, вздохнул и глубоко-глубоко задумался...
Любил Годердзи Зенклишвили мысленным взором окидывать прошлое. Оставаясь в одиночестве, он либо погружался в дрему, либо сидел, выпучив свои огромные глаза, затененные на редкость длинными ресницами, и листал, листал книгу своей жизни.
Сейчас было не до сна, этот сукин сын Исак слишком его разволновал, испортил настроение. И, чтобы отвлечься, он обернулся к прошлому.
Там, в прошлом, не было ни на волосок чего-либо дурного, постыдного. Он был уверен в своей чистоте и порядочности, в том, что жизнь свою прожил достойно.
Вот только события последних лет иной раз смущали его. Когда он задумывался, ему казалось, что он слишком далеко зашел, слишком поддался этому проклятому Исаку Дандлишвили, умному и коварному, аки змий.
Жадности Исака не было границ, подавай ему хоть весь земной шар — мало будет, солнце и луну в придачу захочет. Второго такого ненасытного человека Годердзи не встречал.
Ах, будь неладен тот час, когда секретарь райкома, эта бестия Вахтанг Петрович, всучил ему в помощники Исака. Вообще, если по правде говорить, все это дело сам Вахтанг Петрович и заварил. Как покойно, как уютно чувствовал себя Годердзи на той маленькой лесопилке, да и потом, на кирпичном заводе!..
...И день сегодняшний исчез, растворился, как сон. А день вчерашний поразительно явственно и живо предстал перед его глазами, до того живо, что Годердзи и не разбирал уже, где явь, а где видения, оживленные цепкой памятью...
...Перед его взором, как бы выплыв из небытия, появился маленький, наполовину врытый в землю бревенчатый домишко на краю села, на крутом пустынном склоне, где земля была суха и неурожайна. Дом не дом — жалкая хибара с глинобитной плоской крышей и отверстием в ней, одновременно служившим и дымоходом и окном. Против входной двери, в противоположной стене комнаты, находилась еще одна дверь, скособоченная и скрипучая, которая вела в пристроечку для скотины. Там зимой держали корову и трех овец.
Бревенчатые стены ветхого жилища были такие закопченные, казалось, их нарочно вымазали черным дегтем. По стенам и с потолка свисала густая махровая ткань паутины. С первого взгляда можно было подумать, что развесили какие-то черные лохмотья.
Эта паутина, между прочим, имела медицинское применение: когда маленькому Годердзи случалось поранить палец или босую ножку (а случалось это часто, малыш был резвый и шаловливый), бабушка Сидониа отрывала кусочек паутины и прилепляла ее к ранке. На второй день ранка затягивалась, а еще через день-два заживала бесследно. Паутина не только для Годердзи — и для взрослых являлась незаменимым лечебным средством.
В семье их было трое: мать — Варя, бабушка, отцова мать — Сидониа и Годердзи.
Отца он помнил смутно. Отца забрали на войну, и там, где-то очень далеко, то ли в Маджурии, то ли в Минчурии (ни бабушка, ни мать никак не могли выговорить это слово), его убили японцы. Годердзи к тому времени было шесть лет.
«Его убили в тысяча девятьсот пятом»,— повторяла обычно мать, когда староста или еще кто-либо, вовсе посторонний, заглядывал почему-либо в темный зев их прокопченной комнатенки.
Когда мальчик подрос, его определили на учебу к дьякону, вечно взлохмаченному Лонгинозу. Лонгиноз слыл в деревне ученым человеком. И правда, чего только не знал Лонгиноз, к тому же был он на редкость добрый, благожелательный и безобидный старик. К несчастью, он вскоре умер, и Годердзи так и остался недоучкой.
Он был юношей, когда добрые соседи помогли Сидонии устроить внука курьером в самебскую канцелярию. Целыми днями мотался он по соседним деревням, разносил письма с коричневыми сургучными печатями.
И нынче хорошо помнит он грозного управителя всех приречных деревень, отставного ротмистра князя Сосо Магалашвили. Этот смуглый красавец, сердцеед и донжуан, был в то же время ретивым службистом. Молодцеватый, все еще юношески стройный, подтянутый, он всегда ходил в черкеске, причем всегда кизилового цвета, с серебряными газырями. Повыше газырей красовался Георгиевский крест. Разъезжал он верхом на чудесном кауром иноходце. Прискачет и уже с порога как начнет орать, хоть святых выноси.
От мощных раскатов княжеского голоса подрагивала керосиновая лампа, на цепях спускавшаяся с потолка. А от его плетеного кнута у Годердзи не проходили кровоподтеки на ногах. Правда, стегал он только по ногам, но всегда с таким точным расчетом, что кнут обжигал обе икры одновременно. А попытайся подпрыгнуть — и того хуже, тут уж пощады не жди, так отделает, что ни ходить, ни сидеть не сможешь.
Но при всей своей вспыльчивости, властности, строгости и требовательности, красавец ротмистр был добрым и щедрым человеком. Отхлестает, бывало, Годердзи своим кнутом, а на второй день, глядишь, как бы невзначай бросит ему несколько гривенников, а то и больше. Так что без малого за год Годердзи из его подачек скопил столько денег, что мать и бабушка задумали купить еще одну корову с телком.
...Ни тогда, ни много позже не питал Годердзи ненависти к Магалашвили. В его душе теплилось какое-то неясное, но доброе чувство — не то восхищения, не то привязанности к отставному ротмистру. И когда во время большой смуты (так называли самебские старики время февральской революции) на сельском сходе, на глазах всего народа, осетин Цолак трижды в упор выстрелил в бывшего князя, сменившего свою излюбленную кизиловую чоху на простую кашемировую блузу, у Годердзи так сильно защемило сердце и он был так потрясен и удручен, что очень долго не мог прийти в себя...
Проработал Годердзи у грозного Магалашвили недолго — бабушка, царствие ей небесное, забеспокоилась, как бы от непрерывной беготни у парня грыжа не выскочила, забрала его из канцелярии и тут же нашла для него другое занятие: Годердзи наняли работником к деревенскому богачу Эдишеру Гогичашвили.
Сколько воды утекло с той поры, а Годердзи по сей день с благодарностью вспоминает старика Эдишера: и к труду его приохотил, и в тайны крестьянского дела посвятил, и к усердию и порядку в хозяйствовании тоже Эдишер его приучил.
На редкость справедливым человеком был Эдишер — белый как лунь, благообразный, разумный старик. И по достоинству оценил труды Годердзи: на заработанные им деньги помог ему приобрести маленький, в два пахотных дня клочок земли, и с той поры в деревне появился еще один «настоящий» дым. Не такой, какие у бедняков были, нет, настоящий, с собственной пашней. Правда, волов в молодом хозяйстве на первых порах не было, но с помощью соседей семья все-таки обрабатывала свой участок.
Мать и бабка уверовали в благосклонный поворот судьбы, в счастливую звезду сына и внука, и все втроем стали с еще большим рвением трудиться на своей земле. И вскоре действительно дела пошли так, что на месте той полуземлянки без окон вдовы выстроили двухкомнатный домик, огороженный аккуратным плетнем, с саманником и курятником.
«Зенклишвили вылезли-таки на свет божий из своего хлева»,— говорили в деревне, иные одобрительно и участливо, а иные — ехидно похихикивая.
К тому времени Годердзи уже вступил в возраст, когда парню положено обзаводиться семьей. Женихом стал Годердзи, да таким красавцем, что почти все самебские девицы по нему тайно вздыхали.
Был он парнем статным, видным, пригожим, характером же и трудолюбием на всю деревню славился. Правда, достатка не имел, однако сноровка, умение, смекалка и сила, которой у него было хоть отбавляй,— все это служило залогом будущего. И то сказать, разве кто бракует доброго молодца за бедность?
По воскресеньям, когда стихал большой колокол церкви святого Георгия, в той части села, что называлась Сескелашвилевским кварталом, на гумнах собиралась молодежь и затевались песни и пляски. В теплые лунные вечера допоздна слышался ритмичный стук доли. Иногда к доли присоединялась свирель, а иногда и гармонь. А уж если прославленные самебские зурначи заводили свою музыку, это сулило большое веселье. Тогда все село, от мала до велика, двигалось к гумнам и огненные танцы разгорались вовсю. Когда очередь доходила до лекури, на заранее политую водой и высушенную затем до звона, тщательно подметенную поверхность гумна, которая после такой обработки не уступала хорошему паркетному полу, поочередно, соблюдая старшинство, выходили пары лучших исполнителей этого традиционного и столь почитаемого в Грузии национального танца.
В Самеба много было отличных танцоров, однако Годердзи Зенклишвили никому не удавалось превзойти.
Белые аккуратные каламани, хорошо пригнанные, облегающие ногу узкие картлийские брюки, заправленные в белые вязаные гарусовые носки, и короткий ахалухи темно-синей парчи с застегнутыми под самое горло крючками — таков был выходной наряд молодых самебских парней и конечно же Годердзи. Темноволосый, с огромными выразительными глазами, с не отросшими еще усами — глядеть на него было любо-дорого. Стоило ему появиться—у девушек сердца замирали.
Действительно, было чем полюбоваться, когда он, входя в круг, плавно раскидывал свои длинные сильные руки, склонив набок мощную красивую шею и, легко перебирая ногами, казалось, и не касаясь земли, скользил по кругу, даже не шевельнув плечом.
А песни пел — заслушаешься. «Годердзи запоет — мертвый восстанет»,— говорили в деревне. Его «Чакруло» и «Шэвкрат цитэли», «Застольная» и «Чона» славились по всей округе,
«Метивури» — песня плотогонов стала притчей во языцех И правда, раз услыхав, как поет Годердзи, хотелось слушать и слушать без конца это волшебное пение с переливами да раскатами, этот густой и теплый голос, завораживающий силой и чистотой звука.
Речь его была неторопливой, сдержанной. Сперва уставится на собеседника своими лучистыми глазами, а уж потом заговорит. И непременно собеседнику в глаза глядит — не так, как иные: говорят с человеком, а сами в сторону косятся.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61