https://wodolei.ru/catalog/unitazy/roca-meridian-346248000-65745-item/
товарищей Клигаса и Малдейкиса. Поэтому сидел съежившись в уголочке у окна и тихо слушал, вздрагивая всякий раз, когда в разговор вмешивалась Юргита.
Юргита. Ты поправляешься не по дням, а по часам...
Даниелюс. Да, я сейчас себя чувствую неплохо. Если бы не эта гипсовая колодка...
Товарищ Клигас. Радуйся, что так кончилось.
Малдейкис. Конечно, конечно. Когда суешь голову под топор, не удивляйся, если лоб рассекут.
Даниелюс. Человек до последней минуты не знает, как поступить в такой момент.
Товарищ Клигас. Знает, товарищ Даниелюс, хотя возможно, и не дает себе в том отчета. Наши поступки запрограммированы, все зависит от наших убеждений, тем-
перамента, жизненного опыта... Если человек бежит, оставив товарища в несчастье, то не потому, что у него длинные ноги...
Ю р г и т а. ...которые подгоняет инстинкт самосохранения и необузданный эгоизм.
Малдейкис. А может, здравый рассудок, вынужденный мгновенно решать: либо броситься в огонь, либо разумно отступить, хотя кое-кто такое отступление склонен называть предательством.
Ю р г и т а. По-моему, в таких случаях первенство должно быть отдано сердцу. Когда утопающий взывает о помощи, некогда рассуждать, стоит ли ему протягивать руку, и дрожать от мысли, как бы обоим не пойти ко Дну.
Малдейкис. Это личная точка зрения.
Даниелюс. В самом деле?
Малдейкис. Есть еще государственная. Государству не все равно — один или двое пойдут ко дну. Был случай, когда погиб очень полезный товарищ, бросившийся спасать другого. А спасенный оказался закоренелым бандитом, отсидевшим пятнадцать лет за убийство.
Товарищ Клигас. Да, ужасная история. Но это только случайность. Неужто вы, товарищ Малдейкис, полагаете, что этим можно оправдать бесчеловечный поступок?
Малдейкис. Что вы, товарищ Клигас! Напротив! Это я так, к примеру. Кому не ясно, что долг каждого человека... Постарайтесь меня правильно понять, товарищ Клигас. Я потрясен до глубины души, я этих негодяев готов в порошок стереть, ведь Даниелюс не просто мой знакомый, его несчастье не может меня не волновать.
Товарищ Клигас согласился, что несчастье и вправду ужасное, но теперь, когда все уже позади, не мешало бы вспомнить пословицу: нет худа без добра. Так и в этом случае — человек столкнулся с испытанием и показал, чего он действительно стоит, раскрыл то, чего в нем до сих пор не замечали. И тут же товарищ Клигас принялся рассказывать о затянувшемся строительстве фабрики в Гедвайняй, о том, что вряд ли в начале квартала будет пущена первая линия. Так что товарищ Гиринис был абсолютно прав, когда сигнализировал, прав, хотя те, кто навязал ему свою волю, и не хотят этого признать.
Акции Даниелюса растут,— сказал Малдейкис, покинув вместе с Юргитой и Унте больницу и предложив им пообедать в ресторане.— Готов биться об заклад, что его переведут в Вильнюс. После нескольких лет добровольной ссылки вы, Юргита, вернетесь к нормальной жизни. Ведь вы не станете отрицать, что в этом захолустье чувствуете себя, как канарейка в клетке?
— Нет, не стану,— искренне призналась Юргита, рассеянно разглядывая меню.— Думаете, это так просто: вырвал из городского асфальта дерево и перенес в провинциальную березовую рощу? В городе мои корни, пусть я и оторвалась от них, но они мои. Трудно укорениться на чужой почве.
«Это не ее слова,— подумал Унте, сердясь на Малдейкиса за то, что тот примазался к ним.— Точно так же о ней сказал когда-то Даниелюс, только, кажется, сравнил не с деревом, а с цветком».
— Ну вот, видите,— не унимался Малдейкис, стараясь расшевелить хмурую Юргиту.— Снова в город своего детства, и будете счастливы.
— С Даниелюсом я везде счастлива.
Малдейкис нетерпеливо махнул рукой, словно хотел что-то сказать, но сдержался и только многозначительно улыбнулся («Говорите, говорите, но мы-то знаем, как на самом деле...»).
Юргита вспомнила, что не раз говорила Даниелюсу, что чувствует себя чужой в Епушотасе и никогда, наверное, не будет здесь счастливой. Не выболтал ли это Малдейкису сам Даниелюс в редкие минуты откровенности, когда, доверившись искренности собеседника, мог открыть душу не очень достойному человеку.
— Могу повторить: с Даниелюсом я везде счастлива,— сказала она, глядя Малдейкису прямо в глаза.
— Хорошо, будьте счастливы.— Малдейкис глубоко вздохнул, помолчал, покосился на Унте, как бы прикинув, стоит ли при нем заводить такие разговоры. Наконец решился:— Возможно, правильно говорят, что каждый — кузнец своего счастья. Давайте же ковать его и верить, что самый близкий человек — единственный на свете. Давайте вместе с другими из него делать мученика и героя, даже если здравый рассудок противится этому... Я лично считаю, что героический поступок должен привести к эффективному результату.— Малдейкис перевел дух и продолжал: — Матросов закрыл грудью амбразуру и заставил замолчать вражеский пулемет, тем самым он спас жизнь не одному
своему товарищу. А связываться с хулиганами из-за какой-то девки, которую каждый запросто тащит в кусты, это... Скажете, он этого не знал? Скажете, поступил как рыцарь и тому подобное?.. Пусть так! Но прежде всего он должен был подумать о себе, о том, что нужен обществу, и конечно же о вас, любимой женщине. А если бы Даниелюс погиб? Ведь он мог бы пройти спокойно мимо.
— Он не был бы Даниелюсом, если бы прошел мимо. Был бы чужим человеком, и мы бы никогда в жизни не встретились.
— Вы особенная женщина.— Малдейкис поднес к губам свою рюмку и, потягивая, выпил ее до дна. Унте тоже. Только Юргита равнодушно ковыряла вилкой салат.— Я это давно заметил. В ту минуту, когда мы познакомились. Даниелюс родился под счастливой звездой.
— Когда вы познакомились? Когда же это было? — глупо спросил Унте, лихорадочно искавший повод вмешаться в разговор, потому что чувствовал себя чужим и ненужным.
Малдейкис изобразил на своем лице удивление, посмотрел на него свысока и осклабился:
— Когда-то! Когда царили хорошее настроение, светлые надежды и красивая женщина!
— Тогда товарищ Малдейкис думал, что я не достойна Даниелюса,— ответила Юргита, уважительно глянув на Унте, который, покраснев до ушей, опустил низко голову.
— Не будьте жестокой. Я сразу заметил, что вы особенная женщина. А я простой смертный.
Малдейкис вдруг замолк и принялся за еду.
Унте, вспотев от волнения, глядел на них исподлобья, потому что, как он ни старался, все у него получалось не так. Дома, кажется, умел держать себя за столом и за острым словцом в карман не лез, а здесь был сам не свой. А если что и говорил, то просто курам на смех. Нож был удивительно тупой, вилка скрежетала, неподатливый бифштекс скользил по тарелке, Унте чуть было не перевернул <>е. А уж столик как на курьих ножках — только задень, и качается во все стороны; от стыда хоть вой, когда на ска-юрть то суп прольешь, то коньяк из налитой доверху рюмки. Унте с завистью смотрел на Малдейкиса: как любезно говорит он с Юргитой, как услужливо протягивает ей хлеб, как чинно подносит фужер с минеральной водой, тотчас угадывая малейшее ее желание!
— Товарищ Антанас,— повернулся он вдруг к Унте.—
Вы когда-нибудь любили всерьез? Такую женщину, которая приковывает к себе ваше сердце, связывает вам руки, и кажется, что погибнете, если не вырветесь на волю?
Унте смешался, пожал плечами, пробормотал что-то. В голове вдруг мелькнуло: «Да, я такую люблю. Но не гибну, мне хорошо, что она есть. И трудно. Очень трудно. Но пусть эта добрая ноша не покидает меня, пока я живу на земле».
— Вы любите женщину, а ей все равно. Нет, она вас просто презирает. И вдруг слово берет ваша мужская гордость. Погодите, грозится эта гордость, я в ваших глазах такой и сякой — карьерист, перестраховщик, ничтожество. Еще посмотрим! Когда-нибудь вы вспомните меня и должны будете признать, что горько ошибались. Я вам докажу, что я лучше, чем кажусь.— Последние слова Малдейкис произнес, повернувшись к Юргите, на губах которой сияла улыбка.— Вот видишь, товарищ Антанас, чем все кончается, когда любишь такую женщину. Она делает тебя несчастным, но и более добрым, однако это слишком скромная награда за отвергнутую любовь. И все-таки награда.
— Если то, что вы сейчас сказали, правда, та женщина может гордиться,— тихо промолвила Юргита.— Не так уж часто удается сделать добрее испорченного человека.
— Испорченного? И это после всего, что вы услышали? — Малдейкис не скрывал своего разочарования.— Ваше неверие убийственно!
— Хорошо, попробую поверить. За ваши успехи, товарищ Аполинарас. Куда бы вас судьба ни занесла, будьте всюду счастливы,— попыталась пошутить Юргита.
Все трое подняли рюмки, чокнулись. Унте даже пролил немного, так сильно ударил,— лаукувский секретарь начинал даже нравиться ему, особенно после его проповеди, с которой он обратился к нему, как к равному.
— Счастливы... Не надо иронизировать, милая.— Малдейкис вдруг нахмурился и, неразговорчивый, рассеянный, стал искать взглядом официанта. А когда тот подошел, сам расплатился, властно приказав Унте спрятать бумажник в карман.— Позвольте откланяться,— сказал он загробным голосом, когда все вышли из ресторана.— Живите! — Он по-мужски пожал Унте руку и, наклонившись к Юргите, неожиданно чмокнул ее в щеку.
Унте не возьмет в толк — сон ли это или явь. Но перед глазами отчетливо белеет бескрайнее, чуть заснеженное поле, по которому тянется, убегает грязная стежка следов. Неужто это он прошел тут босиком? Только что. Даже пальцы на ногах от стужи закоченели. Все так подлинно, зримо, что так и подмывает встать и высунуться в окно — может, и впрямь снег выпал. Но Унте боится разбудить Салюте, которая шмыгает во сне носом. Разбуди ее, она и прилипнет! А Унте не до того, словно рядом не женщина, а какой-то комод, отслуживший свой срок.
Унте лежит неподвижно, напрягая слух. Что-то вроде бы не так, как бывало раньше, когда просыпался. Как будто слышишь чей-то разговор за стеной и мучишься оттого, что угадать не можешь, кто говорит. И вдруг его осеняет: больше не льет! Вот уже неделю не слышно, как назойливо стучат капли, падающие с крыши, которая осенью почти не просыхала,— так редко появлялось солнце. Устоялись в полях лужи, подсохли дороги, хотя Скардупис еще не вернулся в свое русло. И пускай! Не беда, если кое-где вода прибьет клевер к земле и озимых несколькими гектарами меньше будет, чем в прошлом году. Стропус хитер, что-нибудь придумает, чем-нибудь заткнет эту брешь, засеет весной подпорченную землю летней пшеницей. По сравнению с тем, какой убыток понес бы колхоз, если бы сгнила даже десятая доля урожая, это пустяки. А теперь чин чина-рем, все спокойненько свезли под крышу — зерно, корнеплоды,— малую толику не удалось отвоевать у грязи. Стропус пыжится как индюк: такие, мол, условия, а средняя урожайность не меньше, чем в прошлом году! Как будто он ее один, эту среднюю урожайность, выжал. Но золотую звездочку прицепят ему одному, это уж точно; все об этом только и говорят: будет в Дягимай и второй Герой. Что и когда будет, это еще неизвестно, но Стропус уже сегодня закатывает пир колхозникам. А ведь такой жмот! И впрямь неслыханно. Закатывает, конечно, не за свои денежки, но кто не знает, что и колхозной копейки у Стропуса зубами не вырвешь?
Унте думает о сегодняшнем пиршестве, и мысли о нем совсем прогоняют сон. Это будет не просто выпивка с песнями на дармовщинку, а настоящий праздник. Тем, кто отличился на осенних работах, премии дадут. Будет играть духовой оркестр из Епушотаса. Правда, и своим, дягимайцам, разрешат дудеть, но тем доверили главную часть торжества всего района Стропус всех председателей колхозов пригласил. Из Епушотаса, само собой, начальство пожалует. Так что Даниелюса с Юргитой жди, хоть Даниелюс еще прихрамывает, ходит с палочкой. Люди говорят, будто и из Вильнюса кое-кто явится. Ну, Стропус уж если развернется, то развернется, земля вокруг дрожать будет. А ведь такой жмот! О всяких там пирушках-вечерушках и слышать не хотел, для него каждое увеселение — пустая трата времени и денег. Вот что значит: сын у человека родился, да еще золотая звездочка перед глазами засветила, она ему столько лет по ночам снилась...
Салюте уже не шмыгает, а храпит и даже икает. Унте осторожно отодвигается на край кровати. Ну уж под такую музыку можно и посмелей вылезать из-под одеяла — все равно не почувствует.
Унте влез в штаны, сунул ноги в деревянные башмаки — клумпы, заменяющие шлепанцы, и тихонько двинулся к двери.
На другом конце избы спит отец с обоими внуками.. Вчера весь день провалялся в постели, жаловался, что воздуху не хватает. Унте хотел вызвать из райцентра врача, но Йонас Гиринис сказал, что он его не подпустит — пусть и не пытается. Ха! Где это слыхано, чтобы доктор кого-нибудь из мертвых воскресил! Коли уж к тебе смерть пришла, то только ксендз может с ней договориться.
Небо пасмурное, но не темно — где-то за облаками кочует месяц. Взгляд Унте останавливается и задерживается на кровати в углу. Отец накрыт до пояса, видно, сбросил с себя одеяло. Белая голова, мертвецки белые руки, сложенные на белой груди. Может, уже не дышит?!
У Унте от ужаса перехватывает дыхание.
— Отец... отец...— шепчет он, нагнувшись.— Ты спишь?
Седые пучки бровей вздрагивают и снова застывают. Слава богу, слава богу...
Унте медленно, не сводя глаз с лица больного, садится на край кровати. Руки отца холодноваты, как воздух, кажется, и от всего тела веет холодом и запахом осенней прели.
— Чего шатаешься по ночам? — чуть слышно шевелит он губами.— Завтра новый день тебя ждет.
— Выспишься тут... Когда Салюте храпит, за околицей собаки начинают брехать.
— А ты не слушай. Салюте хорошая. Держись за нее. Мужчина должен держаться за свою женщину. Слышишь?
Иногда в твоей голове черти казачок пляшут. Гони их прочь. Коли осрамишь род Гиринисов, я в гробу перевернусь. Будь добр, мой сын, дай моим костям спокойно истлеть.
— Не надо так, отец,— шепотом на шепот отвечает Унте, наклоняясь к сложенным на груди рукам, чтобы старик лучше слышал.— Тебе еще жить и жить, ведь ты сам говорил, что дед по материнской линии до девяноста дотянул.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72
Юргита. Ты поправляешься не по дням, а по часам...
Даниелюс. Да, я сейчас себя чувствую неплохо. Если бы не эта гипсовая колодка...
Товарищ Клигас. Радуйся, что так кончилось.
Малдейкис. Конечно, конечно. Когда суешь голову под топор, не удивляйся, если лоб рассекут.
Даниелюс. Человек до последней минуты не знает, как поступить в такой момент.
Товарищ Клигас. Знает, товарищ Даниелюс, хотя возможно, и не дает себе в том отчета. Наши поступки запрограммированы, все зависит от наших убеждений, тем-
перамента, жизненного опыта... Если человек бежит, оставив товарища в несчастье, то не потому, что у него длинные ноги...
Ю р г и т а. ...которые подгоняет инстинкт самосохранения и необузданный эгоизм.
Малдейкис. А может, здравый рассудок, вынужденный мгновенно решать: либо броситься в огонь, либо разумно отступить, хотя кое-кто такое отступление склонен называть предательством.
Ю р г и т а. По-моему, в таких случаях первенство должно быть отдано сердцу. Когда утопающий взывает о помощи, некогда рассуждать, стоит ли ему протягивать руку, и дрожать от мысли, как бы обоим не пойти ко Дну.
Малдейкис. Это личная точка зрения.
Даниелюс. В самом деле?
Малдейкис. Есть еще государственная. Государству не все равно — один или двое пойдут ко дну. Был случай, когда погиб очень полезный товарищ, бросившийся спасать другого. А спасенный оказался закоренелым бандитом, отсидевшим пятнадцать лет за убийство.
Товарищ Клигас. Да, ужасная история. Но это только случайность. Неужто вы, товарищ Малдейкис, полагаете, что этим можно оправдать бесчеловечный поступок?
Малдейкис. Что вы, товарищ Клигас! Напротив! Это я так, к примеру. Кому не ясно, что долг каждого человека... Постарайтесь меня правильно понять, товарищ Клигас. Я потрясен до глубины души, я этих негодяев готов в порошок стереть, ведь Даниелюс не просто мой знакомый, его несчастье не может меня не волновать.
Товарищ Клигас согласился, что несчастье и вправду ужасное, но теперь, когда все уже позади, не мешало бы вспомнить пословицу: нет худа без добра. Так и в этом случае — человек столкнулся с испытанием и показал, чего он действительно стоит, раскрыл то, чего в нем до сих пор не замечали. И тут же товарищ Клигас принялся рассказывать о затянувшемся строительстве фабрики в Гедвайняй, о том, что вряд ли в начале квартала будет пущена первая линия. Так что товарищ Гиринис был абсолютно прав, когда сигнализировал, прав, хотя те, кто навязал ему свою волю, и не хотят этого признать.
Акции Даниелюса растут,— сказал Малдейкис, покинув вместе с Юргитой и Унте больницу и предложив им пообедать в ресторане.— Готов биться об заклад, что его переведут в Вильнюс. После нескольких лет добровольной ссылки вы, Юргита, вернетесь к нормальной жизни. Ведь вы не станете отрицать, что в этом захолустье чувствуете себя, как канарейка в клетке?
— Нет, не стану,— искренне призналась Юргита, рассеянно разглядывая меню.— Думаете, это так просто: вырвал из городского асфальта дерево и перенес в провинциальную березовую рощу? В городе мои корни, пусть я и оторвалась от них, но они мои. Трудно укорениться на чужой почве.
«Это не ее слова,— подумал Унте, сердясь на Малдейкиса за то, что тот примазался к ним.— Точно так же о ней сказал когда-то Даниелюс, только, кажется, сравнил не с деревом, а с цветком».
— Ну вот, видите,— не унимался Малдейкис, стараясь расшевелить хмурую Юргиту.— Снова в город своего детства, и будете счастливы.
— С Даниелюсом я везде счастлива.
Малдейкис нетерпеливо махнул рукой, словно хотел что-то сказать, но сдержался и только многозначительно улыбнулся («Говорите, говорите, но мы-то знаем, как на самом деле...»).
Юргита вспомнила, что не раз говорила Даниелюсу, что чувствует себя чужой в Епушотасе и никогда, наверное, не будет здесь счастливой. Не выболтал ли это Малдейкису сам Даниелюс в редкие минуты откровенности, когда, доверившись искренности собеседника, мог открыть душу не очень достойному человеку.
— Могу повторить: с Даниелюсом я везде счастлива,— сказала она, глядя Малдейкису прямо в глаза.
— Хорошо, будьте счастливы.— Малдейкис глубоко вздохнул, помолчал, покосился на Унте, как бы прикинув, стоит ли при нем заводить такие разговоры. Наконец решился:— Возможно, правильно говорят, что каждый — кузнец своего счастья. Давайте же ковать его и верить, что самый близкий человек — единственный на свете. Давайте вместе с другими из него делать мученика и героя, даже если здравый рассудок противится этому... Я лично считаю, что героический поступок должен привести к эффективному результату.— Малдейкис перевел дух и продолжал: — Матросов закрыл грудью амбразуру и заставил замолчать вражеский пулемет, тем самым он спас жизнь не одному
своему товарищу. А связываться с хулиганами из-за какой-то девки, которую каждый запросто тащит в кусты, это... Скажете, он этого не знал? Скажете, поступил как рыцарь и тому подобное?.. Пусть так! Но прежде всего он должен был подумать о себе, о том, что нужен обществу, и конечно же о вас, любимой женщине. А если бы Даниелюс погиб? Ведь он мог бы пройти спокойно мимо.
— Он не был бы Даниелюсом, если бы прошел мимо. Был бы чужим человеком, и мы бы никогда в жизни не встретились.
— Вы особенная женщина.— Малдейкис поднес к губам свою рюмку и, потягивая, выпил ее до дна. Унте тоже. Только Юргита равнодушно ковыряла вилкой салат.— Я это давно заметил. В ту минуту, когда мы познакомились. Даниелюс родился под счастливой звездой.
— Когда вы познакомились? Когда же это было? — глупо спросил Унте, лихорадочно искавший повод вмешаться в разговор, потому что чувствовал себя чужим и ненужным.
Малдейкис изобразил на своем лице удивление, посмотрел на него свысока и осклабился:
— Когда-то! Когда царили хорошее настроение, светлые надежды и красивая женщина!
— Тогда товарищ Малдейкис думал, что я не достойна Даниелюса,— ответила Юргита, уважительно глянув на Унте, который, покраснев до ушей, опустил низко голову.
— Не будьте жестокой. Я сразу заметил, что вы особенная женщина. А я простой смертный.
Малдейкис вдруг замолк и принялся за еду.
Унте, вспотев от волнения, глядел на них исподлобья, потому что, как он ни старался, все у него получалось не так. Дома, кажется, умел держать себя за столом и за острым словцом в карман не лез, а здесь был сам не свой. А если что и говорил, то просто курам на смех. Нож был удивительно тупой, вилка скрежетала, неподатливый бифштекс скользил по тарелке, Унте чуть было не перевернул <>е. А уж столик как на курьих ножках — только задень, и качается во все стороны; от стыда хоть вой, когда на ска-юрть то суп прольешь, то коньяк из налитой доверху рюмки. Унте с завистью смотрел на Малдейкиса: как любезно говорит он с Юргитой, как услужливо протягивает ей хлеб, как чинно подносит фужер с минеральной водой, тотчас угадывая малейшее ее желание!
— Товарищ Антанас,— повернулся он вдруг к Унте.—
Вы когда-нибудь любили всерьез? Такую женщину, которая приковывает к себе ваше сердце, связывает вам руки, и кажется, что погибнете, если не вырветесь на волю?
Унте смешался, пожал плечами, пробормотал что-то. В голове вдруг мелькнуло: «Да, я такую люблю. Но не гибну, мне хорошо, что она есть. И трудно. Очень трудно. Но пусть эта добрая ноша не покидает меня, пока я живу на земле».
— Вы любите женщину, а ей все равно. Нет, она вас просто презирает. И вдруг слово берет ваша мужская гордость. Погодите, грозится эта гордость, я в ваших глазах такой и сякой — карьерист, перестраховщик, ничтожество. Еще посмотрим! Когда-нибудь вы вспомните меня и должны будете признать, что горько ошибались. Я вам докажу, что я лучше, чем кажусь.— Последние слова Малдейкис произнес, повернувшись к Юргите, на губах которой сияла улыбка.— Вот видишь, товарищ Антанас, чем все кончается, когда любишь такую женщину. Она делает тебя несчастным, но и более добрым, однако это слишком скромная награда за отвергнутую любовь. И все-таки награда.
— Если то, что вы сейчас сказали, правда, та женщина может гордиться,— тихо промолвила Юргита.— Не так уж часто удается сделать добрее испорченного человека.
— Испорченного? И это после всего, что вы услышали? — Малдейкис не скрывал своего разочарования.— Ваше неверие убийственно!
— Хорошо, попробую поверить. За ваши успехи, товарищ Аполинарас. Куда бы вас судьба ни занесла, будьте всюду счастливы,— попыталась пошутить Юргита.
Все трое подняли рюмки, чокнулись. Унте даже пролил немного, так сильно ударил,— лаукувский секретарь начинал даже нравиться ему, особенно после его проповеди, с которой он обратился к нему, как к равному.
— Счастливы... Не надо иронизировать, милая.— Малдейкис вдруг нахмурился и, неразговорчивый, рассеянный, стал искать взглядом официанта. А когда тот подошел, сам расплатился, властно приказав Унте спрятать бумажник в карман.— Позвольте откланяться,— сказал он загробным голосом, когда все вышли из ресторана.— Живите! — Он по-мужски пожал Унте руку и, наклонившись к Юргите, неожиданно чмокнул ее в щеку.
Унте не возьмет в толк — сон ли это или явь. Но перед глазами отчетливо белеет бескрайнее, чуть заснеженное поле, по которому тянется, убегает грязная стежка следов. Неужто это он прошел тут босиком? Только что. Даже пальцы на ногах от стужи закоченели. Все так подлинно, зримо, что так и подмывает встать и высунуться в окно — может, и впрямь снег выпал. Но Унте боится разбудить Салюте, которая шмыгает во сне носом. Разбуди ее, она и прилипнет! А Унте не до того, словно рядом не женщина, а какой-то комод, отслуживший свой срок.
Унте лежит неподвижно, напрягая слух. Что-то вроде бы не так, как бывало раньше, когда просыпался. Как будто слышишь чей-то разговор за стеной и мучишься оттого, что угадать не можешь, кто говорит. И вдруг его осеняет: больше не льет! Вот уже неделю не слышно, как назойливо стучат капли, падающие с крыши, которая осенью почти не просыхала,— так редко появлялось солнце. Устоялись в полях лужи, подсохли дороги, хотя Скардупис еще не вернулся в свое русло. И пускай! Не беда, если кое-где вода прибьет клевер к земле и озимых несколькими гектарами меньше будет, чем в прошлом году. Стропус хитер, что-нибудь придумает, чем-нибудь заткнет эту брешь, засеет весной подпорченную землю летней пшеницей. По сравнению с тем, какой убыток понес бы колхоз, если бы сгнила даже десятая доля урожая, это пустяки. А теперь чин чина-рем, все спокойненько свезли под крышу — зерно, корнеплоды,— малую толику не удалось отвоевать у грязи. Стропус пыжится как индюк: такие, мол, условия, а средняя урожайность не меньше, чем в прошлом году! Как будто он ее один, эту среднюю урожайность, выжал. Но золотую звездочку прицепят ему одному, это уж точно; все об этом только и говорят: будет в Дягимай и второй Герой. Что и когда будет, это еще неизвестно, но Стропус уже сегодня закатывает пир колхозникам. А ведь такой жмот! И впрямь неслыханно. Закатывает, конечно, не за свои денежки, но кто не знает, что и колхозной копейки у Стропуса зубами не вырвешь?
Унте думает о сегодняшнем пиршестве, и мысли о нем совсем прогоняют сон. Это будет не просто выпивка с песнями на дармовщинку, а настоящий праздник. Тем, кто отличился на осенних работах, премии дадут. Будет играть духовой оркестр из Епушотаса. Правда, и своим, дягимайцам, разрешат дудеть, но тем доверили главную часть торжества всего района Стропус всех председателей колхозов пригласил. Из Епушотаса, само собой, начальство пожалует. Так что Даниелюса с Юргитой жди, хоть Даниелюс еще прихрамывает, ходит с палочкой. Люди говорят, будто и из Вильнюса кое-кто явится. Ну, Стропус уж если развернется, то развернется, земля вокруг дрожать будет. А ведь такой жмот! О всяких там пирушках-вечерушках и слышать не хотел, для него каждое увеселение — пустая трата времени и денег. Вот что значит: сын у человека родился, да еще золотая звездочка перед глазами засветила, она ему столько лет по ночам снилась...
Салюте уже не шмыгает, а храпит и даже икает. Унте осторожно отодвигается на край кровати. Ну уж под такую музыку можно и посмелей вылезать из-под одеяла — все равно не почувствует.
Унте влез в штаны, сунул ноги в деревянные башмаки — клумпы, заменяющие шлепанцы, и тихонько двинулся к двери.
На другом конце избы спит отец с обоими внуками.. Вчера весь день провалялся в постели, жаловался, что воздуху не хватает. Унте хотел вызвать из райцентра врача, но Йонас Гиринис сказал, что он его не подпустит — пусть и не пытается. Ха! Где это слыхано, чтобы доктор кого-нибудь из мертвых воскресил! Коли уж к тебе смерть пришла, то только ксендз может с ней договориться.
Небо пасмурное, но не темно — где-то за облаками кочует месяц. Взгляд Унте останавливается и задерживается на кровати в углу. Отец накрыт до пояса, видно, сбросил с себя одеяло. Белая голова, мертвецки белые руки, сложенные на белой груди. Может, уже не дышит?!
У Унте от ужаса перехватывает дыхание.
— Отец... отец...— шепчет он, нагнувшись.— Ты спишь?
Седые пучки бровей вздрагивают и снова застывают. Слава богу, слава богу...
Унте медленно, не сводя глаз с лица больного, садится на край кровати. Руки отца холодноваты, как воздух, кажется, и от всего тела веет холодом и запахом осенней прели.
— Чего шатаешься по ночам? — чуть слышно шевелит он губами.— Завтра новый день тебя ждет.
— Выспишься тут... Когда Салюте храпит, за околицей собаки начинают брехать.
— А ты не слушай. Салюте хорошая. Держись за нее. Мужчина должен держаться за свою женщину. Слышишь?
Иногда в твоей голове черти казачок пляшут. Гони их прочь. Коли осрамишь род Гиринисов, я в гробу перевернусь. Будь добр, мой сын, дай моим костям спокойно истлеть.
— Не надо так, отец,— шепотом на шепот отвечает Унте, наклоняясь к сложенным на груди рукам, чтобы старик лучше слышал.— Тебе еще жить и жить, ведь ты сам говорил, что дед по материнской линии до девяноста дотянул.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72