https://wodolei.ru/brands/Vidima/
К чему ни прикоснешься, все будет как бы захватано онемевшими пальцами. Не сбудутся ли тогда слова языкастой злючки; Гм... Вам, товарищ секретарь, лучше знать,— Лют-ус вежлив, почтителен, голос его звучит чуть ли не ласково.
Гиринис удобнее устраивается на сиденье и больше не тревожит Люткуса своими вопросами. Обмякший, протрезвевший от езды, он безучастно вглядывается в заснеженную ленту дороги, которую фары вырывают из сырого мрака ночи и которая как бы расступается на поворотах — вширь и в глубину,— открывая взгляду заиндевелое дерево или одинокую усадьбу, маячащую на обочине.
От качки, от тряски, от легкого круженья клонит ко сну: кажется, вот-вот уснешь, но тут зарницей вспыхивает мысль: скоро развилка, а от нее до дома рукой подать, рывок — и Дягимай. Свернуть, что ли, с дороги и отца навестить? Отца? Теперь только отца... А ведь совсем еще недавно и мать была жива, хранительница дома, добрый дух его, от одного ее взгляда все светлело вокруг. Погасли ее благословляющие глаза. Только укоризна, тяжкая, неизбывная, и горькое раскаяние остались: ах, Даниелюс, Даниелюс, сын неблагодарный, почему ты так редко в отчий дом наведывался, не приезжал сюда, чтобы одарить истосковавшуюся душу матери хоть крохой радости, ведь сердце ее всю жизнь билось для вас, для детей?
«Фима»,— осеняет Даниелюса, и он тяжко вздыхает. Нет, нет, первая жена не оправдание его черствости. Это правда, Фима не любила ездить к его родителям, она деревню вообще не любила, потому что, не зная языка, она скучала там и чувствовала себя чужой. Долгонько приходилось ее уговаривать, чтобы хоть раз в году навестить его родных. Хоть разочек... («Господи! Я одариваю из жалости какими-то крохами утешения тех, кто отдал мне все!») Будь он поупрямей, потверже, нет, будь он подушевней, люби он их больше, нашел бы время для того, чтобы почаще бывать у своих. Пусть один, без Фимы. Даже если бы она засыпала его упреками... Всегда так, размышляет в задумчивости Даниелюс, прислушиваясь к размеренному гулу мотора, пока человек здоров, ему кажется, будто он сто лет проживет. Не навестил весной, навещу осенью. Приеду, когда антоновка поспеет... А осенью мать и рухнула под яблоней... как раз под этой антоновкой... и когда я приехал, то мог только ее застывшие руки поцеловать... А ведь и отцу... неровен час... Хоть он еще и крепок, и бодр, но по возрасту уже гость на этой земле... Какого черта я сегодня таскался с двустволкой по чужим лугам? Лучше бы с отцом по родной усадьбе побродил! Но нет, потянуло совсем в другую сторону. Свернул... и сейчас сверну. От развилки. Потому что время позднее. Потому что устал по-собачьи. Потому что — и это главное — Юргита заждалась. Вот так-то, виноват, отец, как-нибудь в другой раз...
Другого раза, Даниелюс, не будет: и тому, что приходит, и тому, что уходит, суждено в жизни случиться только раз. Жизнь — смерть, первый поцелуй — любовь... Тебе кажется, что ты столько раз поутру встаешь, сколько дней в году... встаешь, умываешься, завтракаешь... Нет, ты встаешь только один раз в жизни. Только один раз умываешься, завтракаешь... Ибо назавтра ты уже другой, не такой, как сегодня. И вещи, и люди, и солнце другие, хотя ты этого не замечаешь. Не замечаешь, что каждый миг в тебе что-то умирает, что-то рождается. Когда ты снова обнимешь отца, отец уже будет другим, не таким, каким ты видел его в прошлый раз или, если бы навестил, увидел сегодня: постаревший, с угасшими чувствами и притупившимся умом... Откладывая на завтра то, что могло быть твоим сегодня, ты навеки теряешь ценность, присущую только мгновению. «Может, ты и права, Юргита. Но к отцу как-нибудь в другой раз... В другой раз, милая. Я знаю: ты заждалась... ты беспокоишься».
До обеда еще так-сяк, но вечером минуты тянутся часами, а часы кажутся просто вечностью. И так всегда по воскресеньям, когда Даниелюса нет дома. Юргита верила: родит, и будет легче. Теперь Лютаурасу три годика, с ним и впрямь веселей, но Даниелюса она ждет с прежней тревогой.
Юргита садится к зеркалу, смотрится. Недурна... Да, пока еще вроде бы недурна. Черные глаза сверкают молодо, лицо гладкое... конечно, еЬли хорошенько всмотреться, можно и морщинку найти. Пройдет лет десять — пятнадцать, и ей как женщине каюк... С помощью косметики можно, пожалуй, и больше протянуть, но чувства... чувства никакой косметикой не подновишь. Когда-нибудь и ко мне придет усталость, и сердце осенним холодком ужалит, и все вокруг предстанет как за пыльным стеклом. Матовая любовь... Матовые чувства, радость, счастье. К чему ни прикоснешься, все будет как бы захватано онемевшими пальцами. Не сбудутся ли тогда слова языкастой злючки; «Сначала все мы любим и счастливы, а наши мужья
Г Удивительны...» «Бог ты мой, что за дурацкая переменчивость? Еще сегодня ночью я шептала Даниелюсу, что счастлива. К чему же эти черные мысли, это недовольство? Зачем я отравляю себе жизнь, отпугиваю радость? Другие благодарны судьбе, если им перепадает какая-нибудь кроха, а у меня есть почти все, и я хочу еще чего-то вдобавок... Подай мне абсолютное счастье, и все!»
Юргита виновато улыбается. Вытирает надушенным носовым платком глаза, другой рукой тянется за помадой. Кажется, черная туча прошла мимо, в просветах сверкнуло солнышко, заголубело небо...
И действительно, не прошло и получаса, как из зеркала на нее смотрела уже другая женщина: хорошенькая, игривая, свеженькая, следы недавней печали придают еще больше обаяния ее лицу. Черные волосы, длинная — из фиолетового бархата — юбка, пышная сиреневая блузка из муслина, туфельки на высоких каблуках... На шее — шикарные бусы (подарок Даниелюса, привез из туристической поездки в Индию).
«Знаешь, милая, я почти довольна тобой. Даниелюсу не должно быть стыдно перед другими мужьями... жена у него что надо!»
Юргита улыбается. Улыбка становится все ясней, все веселей, все шире. Правда, что-то ноет в груди — видно, печаль ожидания...
Горячим трепетом окатывает ее телефонный звонок («Господи, что-нибудь с Даниелюсом?..»). Нет, опять незнакомый женский голос.
Юргита с минуту сидит растерянная и прибитая хлесткими обидными словами. Потом медленно, как лунатичка, кладет на рычаг трубку. Оттуда, кажется, еще доносится злобное шипенье.
В последнее время такие нападки стали редкостью, потому-то, наверное, они и ранят так больно. Она устала и от анонимных звонков, и от оговоров, и от зависти, и от хамства — от всей этой гадкой, омерзительной грязи, которая обрушилась на них в тот день, когда стало известно об их свадьбе. Правда, были и такие, которые желали им добра, которые от души поздравили их и приняли в свой круг, но, видно, так уж заведено: ласка никогда не оставляет таких глубоких следов в душе, как жестокость. Кроме того, доброта застенчива, многие прилюдно и не выказывают ее, между тем низменные страсти (жажда мести, ревность, ненависть, неприязнь неудачника к счастливцу) ни с чем не считаются, так и прут наружу.
Юргита с детства была оптимисткой, она бесконечно верила людям и никак не могла взять в толк, что же плохого им сделала, почему они к ней так несправедливы и жестоки. Особенно женщины. Глядишь, знакомая, никогда не отличавшаяся добродетелью, но оставшаяся одинокой, встретит ее и, слащаво улыбаясь, скажет: «Как я рада, дорогая, как я рада. Такому мужику голову вскружила! Тебе, видно, нелегко было его приручить. Ничего, сумела позаботиться о своем будущем... Прими мои поздравления!» Другая ту же песенку поет... Только добавит: ты, Юргита, не зевай, держи своего старика в ежовых рукавицах, нынешние мужики такие... А третья, любившая когда-то, глядишь, тоже ушат помоев выльет, потому что у нее все в прошлом, а у тебя глаза сверкают, и ты счастлива. «Когда-то мы все были счастливы и любимы, а мужья наши удивительны. Во всяком случае строили из себя счастливых... А что же такое счастье для замужней женщины? Спокойная и обеспеченная жизнь... Тебе крупно повезло, Юргита».
Да, повезло... Очень даже повезло! Только, конечно, не в том смысле, как вы, несчастные, думаете. А самой любить и быть любимой!
И все-таки были минуты, когда достаточно было малейшей зацепки (а порой, кажется, и без всякой зацепки), и сердце начинало бешено колотиться от внезапного подозрения: «А вдруг это все только иллюзия? Однажды утром откроешь глаза и убедишься, что царевич твой — обыкновеннейший пастух, только ты, ослепленная своей мечтой, приняла посох в его руке за царский скипетр...» Ведь так уже случалось. И не раз. Правда, под внешним лоском она сразу угадывала пустоту, угадывала еще задолго до близости, однако каждое такое разочарование, пусть и неглубокое, пусть кратковременное, оставляло в душе рану или ссадину. Ей не давала покоя удивительно живучая мысль о том, что любовь — это временное чувство, подобное извержению вулкана. На такие мысли наталкивали ее и вечные жалобы подруг, недовольных своими мужьями: один, мол, настолько ушел в работу, что даже жену не видит; другой стал изменять... А ведь большинство из них когда-то свела и связала любовь, большинство из них парило когда-то в облаках. Почему же все так обернулось? Неужто брак — могила любви? Нет, нет, настоящая любовь вечна. Какое это счастье встретить достойного, глубоко понимающего и любящего тебя человека, умеющего ради тебя (как, впрочем, и ты ради него) пойти на любую жертву! Разве не в этом смысл истинной любви? Любви, закаленной долгим и терпеливым ожиданием, любви, подаренной тебе его величеством Случаем, который ты, к радости твоей, не прозевала. Это и впрямь чудо — встретить своего суженого на шумных перекрестках жизни. Но коли судьба не судила тебе такой встречи, то не кляни ее, не поноси, ибо куда лучше остаться одинокой, чем мучиться вдвоем без любви.
Большая любовь Юргиты, о которой она так мечтала, пришла к ней неожиданно, вдруг, с первого взгляда. Как и для него, Ричардаса, серьезного, порядочнейшего семьянина, талантливого инженера, всегда осуждавшего случайные связи. В ночном мраке ярко вспыхнула искра, и они слепо бросились на нее, как две беззаботные бабочки.
Судьба как бы поглумилась над ними. Дело в том, что незадолго до их встречи Ричардас стал жертвой случайной истории: познакомился с женщиной, увлекся и вынужден был жениться, поскольку та ждала ребенка. Он ужасно терзался, ругал себя, что из-за карьеры уступил давлению своего начальства. Юргита старалась понять и оправдать его компромисс с совестью, но не могла подавить в себе гнетущего чувства недоверия к своему возлюбленному. И все-таки верила, что нашла то, к чему всю жизнь стремилась, чего желала,— свой идеал любви. Любовь! О, могучее, ни с чем не сравнимое чувство! И в твоем, и в его сердце горит огонь любви, и твое, и его сердце полно благородства и жертвенности — не это ли дает человеку крылья? Правда, тебя подстерегают и опасности: можешь грохнуться с головокружительной выси на землю. Юргита тогда и не думала о ее гибельном притяжении. А если это ей порой приходило в голову, то, не желая омрачать свою жизнь, которая конечно же не была сплошным праздником, бездумно отдавалась судьбе. Юргиту унижало то, что она должна делиться крохами счастья с другой, даже не подозревавшей, что ее обманывают. Это не вязалось с прямой натурой Юргиты, вызывало в ней отвращение к самой себе, повергало в отчаянье, и постепенно она свыклась с мыслью, что не счастье, а страданье является спутником любви. Юргита поняла: Ричардас не может отказаться от предложения отправиться на работу за рубеж, где открывалась широкая перспектива для его способностей и карьеры. Ей стоило большого труда совладать с собой и не крикнуть: не уезжай, если тебе дорога наша любовь! Она слишком крепко любила, чтобы требовать от него такой жертвы. Прощаясь с ней, Ричардас сказал: ты единственная женщина на свете, которая понимает меня. «А ты меня?»— спросила она взглядом. Да, и он ее понимал, он знал, что обрекает ее на одиночество и томительное ожидание, однако и ему предстояла та же печальная участь.
«Забыть... как можно скорей забыть... забыть...»— механически, как заученную в детстве молитву, повторяла она, понимая, что только забвенье может спасти ее от бессмысленной, изнурительной тоски.
В поисках забвенья она и отправилась в тот тишайший курортный городок, где познакомилась с Даниелюсом. Вернулась оттуда успокоенная, но ненадолго... Теперь ее единственным утешением были воспоминания, будоражившие душу, и редкие телефонные звонки. Чувства их постепенно блекли — она это поняла по его голосу, когда он сообщил по телефону, что возвращается из-за рубежа в Вильнюс. Навсегда. «Уехал возлюбленным, а возвращается любовником»,— ужаснулась Юргита.
Прихватив с собой самое необходимое, она поехала на взморье. Добиралась целый день (стояла поздняя осень, рано темнело), но дорога не наскучила: охваченная своими мыслями, которые изредка рассеивал мелькавший за окном вагона пейзаж, она и не заметила, как пролетело время — о нем напоминали только громоздкие часы на вокзалах, показывавшие бог весть что. Приехав в приморский город, Юргита сняла в гостинице номер, разделась, легла спать, и всю ночь ей снились вокзальные часы, голубые стрелочники, размахивающие оранжевыми флажками. Они смея лись и махали флажками... Махали ей, проехавшей добрых три сотни километров и счастливо прибывшей на место. Проснулась она в странном состоянии. Острое чувство одиночества, невеселые мысли («Надо было самолетом, вдруг разбился бы...»). Но сквозь сумятицу, сквозь хаос противоречивых чувств, как блеклый осенний луч сквозь тучу, пробивалась успокоительная мысль о том, что Вильнюс, город ее страданий, остался где-то далеко-далеко...
Берег моря, куда Юргита отправилась после завтрака, был совершенно пуст. Только волны, грохоча и пенясь, накатывали на песок, да стужа леденила пасмурное небо. Вдали виднелся белый корабль, одинокий отшельник в бушующем морском просторе, кишащем уймой невидимых опасностей, и Юргите было приятно чувствовать под ногами землю. Неистовствовал ветер, гудел в ушах, сбивал с ног, обдавая ледяными брызгами, но она упрямо продолжала идти вдоль берега, прислушиваясь к грозному гулу волн и как бы отдавшись суровой ласке стихии.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72
Гиринис удобнее устраивается на сиденье и больше не тревожит Люткуса своими вопросами. Обмякший, протрезвевший от езды, он безучастно вглядывается в заснеженную ленту дороги, которую фары вырывают из сырого мрака ночи и которая как бы расступается на поворотах — вширь и в глубину,— открывая взгляду заиндевелое дерево или одинокую усадьбу, маячащую на обочине.
От качки, от тряски, от легкого круженья клонит ко сну: кажется, вот-вот уснешь, но тут зарницей вспыхивает мысль: скоро развилка, а от нее до дома рукой подать, рывок — и Дягимай. Свернуть, что ли, с дороги и отца навестить? Отца? Теперь только отца... А ведь совсем еще недавно и мать была жива, хранительница дома, добрый дух его, от одного ее взгляда все светлело вокруг. Погасли ее благословляющие глаза. Только укоризна, тяжкая, неизбывная, и горькое раскаяние остались: ах, Даниелюс, Даниелюс, сын неблагодарный, почему ты так редко в отчий дом наведывался, не приезжал сюда, чтобы одарить истосковавшуюся душу матери хоть крохой радости, ведь сердце ее всю жизнь билось для вас, для детей?
«Фима»,— осеняет Даниелюса, и он тяжко вздыхает. Нет, нет, первая жена не оправдание его черствости. Это правда, Фима не любила ездить к его родителям, она деревню вообще не любила, потому что, не зная языка, она скучала там и чувствовала себя чужой. Долгонько приходилось ее уговаривать, чтобы хоть раз в году навестить его родных. Хоть разочек... («Господи! Я одариваю из жалости какими-то крохами утешения тех, кто отдал мне все!») Будь он поупрямей, потверже, нет, будь он подушевней, люби он их больше, нашел бы время для того, чтобы почаще бывать у своих. Пусть один, без Фимы. Даже если бы она засыпала его упреками... Всегда так, размышляет в задумчивости Даниелюс, прислушиваясь к размеренному гулу мотора, пока человек здоров, ему кажется, будто он сто лет проживет. Не навестил весной, навещу осенью. Приеду, когда антоновка поспеет... А осенью мать и рухнула под яблоней... как раз под этой антоновкой... и когда я приехал, то мог только ее застывшие руки поцеловать... А ведь и отцу... неровен час... Хоть он еще и крепок, и бодр, но по возрасту уже гость на этой земле... Какого черта я сегодня таскался с двустволкой по чужим лугам? Лучше бы с отцом по родной усадьбе побродил! Но нет, потянуло совсем в другую сторону. Свернул... и сейчас сверну. От развилки. Потому что время позднее. Потому что устал по-собачьи. Потому что — и это главное — Юргита заждалась. Вот так-то, виноват, отец, как-нибудь в другой раз...
Другого раза, Даниелюс, не будет: и тому, что приходит, и тому, что уходит, суждено в жизни случиться только раз. Жизнь — смерть, первый поцелуй — любовь... Тебе кажется, что ты столько раз поутру встаешь, сколько дней в году... встаешь, умываешься, завтракаешь... Нет, ты встаешь только один раз в жизни. Только один раз умываешься, завтракаешь... Ибо назавтра ты уже другой, не такой, как сегодня. И вещи, и люди, и солнце другие, хотя ты этого не замечаешь. Не замечаешь, что каждый миг в тебе что-то умирает, что-то рождается. Когда ты снова обнимешь отца, отец уже будет другим, не таким, каким ты видел его в прошлый раз или, если бы навестил, увидел сегодня: постаревший, с угасшими чувствами и притупившимся умом... Откладывая на завтра то, что могло быть твоим сегодня, ты навеки теряешь ценность, присущую только мгновению. «Может, ты и права, Юргита. Но к отцу как-нибудь в другой раз... В другой раз, милая. Я знаю: ты заждалась... ты беспокоишься».
До обеда еще так-сяк, но вечером минуты тянутся часами, а часы кажутся просто вечностью. И так всегда по воскресеньям, когда Даниелюса нет дома. Юргита верила: родит, и будет легче. Теперь Лютаурасу три годика, с ним и впрямь веселей, но Даниелюса она ждет с прежней тревогой.
Юргита садится к зеркалу, смотрится. Недурна... Да, пока еще вроде бы недурна. Черные глаза сверкают молодо, лицо гладкое... конечно, еЬли хорошенько всмотреться, можно и морщинку найти. Пройдет лет десять — пятнадцать, и ей как женщине каюк... С помощью косметики можно, пожалуй, и больше протянуть, но чувства... чувства никакой косметикой не подновишь. Когда-нибудь и ко мне придет усталость, и сердце осенним холодком ужалит, и все вокруг предстанет как за пыльным стеклом. Матовая любовь... Матовые чувства, радость, счастье. К чему ни прикоснешься, все будет как бы захватано онемевшими пальцами. Не сбудутся ли тогда слова языкастой злючки; «Сначала все мы любим и счастливы, а наши мужья
Г Удивительны...» «Бог ты мой, что за дурацкая переменчивость? Еще сегодня ночью я шептала Даниелюсу, что счастлива. К чему же эти черные мысли, это недовольство? Зачем я отравляю себе жизнь, отпугиваю радость? Другие благодарны судьбе, если им перепадает какая-нибудь кроха, а у меня есть почти все, и я хочу еще чего-то вдобавок... Подай мне абсолютное счастье, и все!»
Юргита виновато улыбается. Вытирает надушенным носовым платком глаза, другой рукой тянется за помадой. Кажется, черная туча прошла мимо, в просветах сверкнуло солнышко, заголубело небо...
И действительно, не прошло и получаса, как из зеркала на нее смотрела уже другая женщина: хорошенькая, игривая, свеженькая, следы недавней печали придают еще больше обаяния ее лицу. Черные волосы, длинная — из фиолетового бархата — юбка, пышная сиреневая блузка из муслина, туфельки на высоких каблуках... На шее — шикарные бусы (подарок Даниелюса, привез из туристической поездки в Индию).
«Знаешь, милая, я почти довольна тобой. Даниелюсу не должно быть стыдно перед другими мужьями... жена у него что надо!»
Юргита улыбается. Улыбка становится все ясней, все веселей, все шире. Правда, что-то ноет в груди — видно, печаль ожидания...
Горячим трепетом окатывает ее телефонный звонок («Господи, что-нибудь с Даниелюсом?..»). Нет, опять незнакомый женский голос.
Юргита с минуту сидит растерянная и прибитая хлесткими обидными словами. Потом медленно, как лунатичка, кладет на рычаг трубку. Оттуда, кажется, еще доносится злобное шипенье.
В последнее время такие нападки стали редкостью, потому-то, наверное, они и ранят так больно. Она устала и от анонимных звонков, и от оговоров, и от зависти, и от хамства — от всей этой гадкой, омерзительной грязи, которая обрушилась на них в тот день, когда стало известно об их свадьбе. Правда, были и такие, которые желали им добра, которые от души поздравили их и приняли в свой круг, но, видно, так уж заведено: ласка никогда не оставляет таких глубоких следов в душе, как жестокость. Кроме того, доброта застенчива, многие прилюдно и не выказывают ее, между тем низменные страсти (жажда мести, ревность, ненависть, неприязнь неудачника к счастливцу) ни с чем не считаются, так и прут наружу.
Юргита с детства была оптимисткой, она бесконечно верила людям и никак не могла взять в толк, что же плохого им сделала, почему они к ней так несправедливы и жестоки. Особенно женщины. Глядишь, знакомая, никогда не отличавшаяся добродетелью, но оставшаяся одинокой, встретит ее и, слащаво улыбаясь, скажет: «Как я рада, дорогая, как я рада. Такому мужику голову вскружила! Тебе, видно, нелегко было его приручить. Ничего, сумела позаботиться о своем будущем... Прими мои поздравления!» Другая ту же песенку поет... Только добавит: ты, Юргита, не зевай, держи своего старика в ежовых рукавицах, нынешние мужики такие... А третья, любившая когда-то, глядишь, тоже ушат помоев выльет, потому что у нее все в прошлом, а у тебя глаза сверкают, и ты счастлива. «Когда-то мы все были счастливы и любимы, а мужья наши удивительны. Во всяком случае строили из себя счастливых... А что же такое счастье для замужней женщины? Спокойная и обеспеченная жизнь... Тебе крупно повезло, Юргита».
Да, повезло... Очень даже повезло! Только, конечно, не в том смысле, как вы, несчастные, думаете. А самой любить и быть любимой!
И все-таки были минуты, когда достаточно было малейшей зацепки (а порой, кажется, и без всякой зацепки), и сердце начинало бешено колотиться от внезапного подозрения: «А вдруг это все только иллюзия? Однажды утром откроешь глаза и убедишься, что царевич твой — обыкновеннейший пастух, только ты, ослепленная своей мечтой, приняла посох в его руке за царский скипетр...» Ведь так уже случалось. И не раз. Правда, под внешним лоском она сразу угадывала пустоту, угадывала еще задолго до близости, однако каждое такое разочарование, пусть и неглубокое, пусть кратковременное, оставляло в душе рану или ссадину. Ей не давала покоя удивительно живучая мысль о том, что любовь — это временное чувство, подобное извержению вулкана. На такие мысли наталкивали ее и вечные жалобы подруг, недовольных своими мужьями: один, мол, настолько ушел в работу, что даже жену не видит; другой стал изменять... А ведь большинство из них когда-то свела и связала любовь, большинство из них парило когда-то в облаках. Почему же все так обернулось? Неужто брак — могила любви? Нет, нет, настоящая любовь вечна. Какое это счастье встретить достойного, глубоко понимающего и любящего тебя человека, умеющего ради тебя (как, впрочем, и ты ради него) пойти на любую жертву! Разве не в этом смысл истинной любви? Любви, закаленной долгим и терпеливым ожиданием, любви, подаренной тебе его величеством Случаем, который ты, к радости твоей, не прозевала. Это и впрямь чудо — встретить своего суженого на шумных перекрестках жизни. Но коли судьба не судила тебе такой встречи, то не кляни ее, не поноси, ибо куда лучше остаться одинокой, чем мучиться вдвоем без любви.
Большая любовь Юргиты, о которой она так мечтала, пришла к ней неожиданно, вдруг, с первого взгляда. Как и для него, Ричардаса, серьезного, порядочнейшего семьянина, талантливого инженера, всегда осуждавшего случайные связи. В ночном мраке ярко вспыхнула искра, и они слепо бросились на нее, как две беззаботные бабочки.
Судьба как бы поглумилась над ними. Дело в том, что незадолго до их встречи Ричардас стал жертвой случайной истории: познакомился с женщиной, увлекся и вынужден был жениться, поскольку та ждала ребенка. Он ужасно терзался, ругал себя, что из-за карьеры уступил давлению своего начальства. Юргита старалась понять и оправдать его компромисс с совестью, но не могла подавить в себе гнетущего чувства недоверия к своему возлюбленному. И все-таки верила, что нашла то, к чему всю жизнь стремилась, чего желала,— свой идеал любви. Любовь! О, могучее, ни с чем не сравнимое чувство! И в твоем, и в его сердце горит огонь любви, и твое, и его сердце полно благородства и жертвенности — не это ли дает человеку крылья? Правда, тебя подстерегают и опасности: можешь грохнуться с головокружительной выси на землю. Юргита тогда и не думала о ее гибельном притяжении. А если это ей порой приходило в голову, то, не желая омрачать свою жизнь, которая конечно же не была сплошным праздником, бездумно отдавалась судьбе. Юргиту унижало то, что она должна делиться крохами счастья с другой, даже не подозревавшей, что ее обманывают. Это не вязалось с прямой натурой Юргиты, вызывало в ней отвращение к самой себе, повергало в отчаянье, и постепенно она свыклась с мыслью, что не счастье, а страданье является спутником любви. Юргита поняла: Ричардас не может отказаться от предложения отправиться на работу за рубеж, где открывалась широкая перспектива для его способностей и карьеры. Ей стоило большого труда совладать с собой и не крикнуть: не уезжай, если тебе дорога наша любовь! Она слишком крепко любила, чтобы требовать от него такой жертвы. Прощаясь с ней, Ричардас сказал: ты единственная женщина на свете, которая понимает меня. «А ты меня?»— спросила она взглядом. Да, и он ее понимал, он знал, что обрекает ее на одиночество и томительное ожидание, однако и ему предстояла та же печальная участь.
«Забыть... как можно скорей забыть... забыть...»— механически, как заученную в детстве молитву, повторяла она, понимая, что только забвенье может спасти ее от бессмысленной, изнурительной тоски.
В поисках забвенья она и отправилась в тот тишайший курортный городок, где познакомилась с Даниелюсом. Вернулась оттуда успокоенная, но ненадолго... Теперь ее единственным утешением были воспоминания, будоражившие душу, и редкие телефонные звонки. Чувства их постепенно блекли — она это поняла по его голосу, когда он сообщил по телефону, что возвращается из-за рубежа в Вильнюс. Навсегда. «Уехал возлюбленным, а возвращается любовником»,— ужаснулась Юргита.
Прихватив с собой самое необходимое, она поехала на взморье. Добиралась целый день (стояла поздняя осень, рано темнело), но дорога не наскучила: охваченная своими мыслями, которые изредка рассеивал мелькавший за окном вагона пейзаж, она и не заметила, как пролетело время — о нем напоминали только громоздкие часы на вокзалах, показывавшие бог весть что. Приехав в приморский город, Юргита сняла в гостинице номер, разделась, легла спать, и всю ночь ей снились вокзальные часы, голубые стрелочники, размахивающие оранжевыми флажками. Они смея лись и махали флажками... Махали ей, проехавшей добрых три сотни километров и счастливо прибывшей на место. Проснулась она в странном состоянии. Острое чувство одиночества, невеселые мысли («Надо было самолетом, вдруг разбился бы...»). Но сквозь сумятицу, сквозь хаос противоречивых чувств, как блеклый осенний луч сквозь тучу, пробивалась успокоительная мысль о том, что Вильнюс, город ее страданий, остался где-то далеко-далеко...
Берег моря, куда Юргита отправилась после завтрака, был совершенно пуст. Только волны, грохоча и пенясь, накатывали на песок, да стужа леденила пасмурное небо. Вдали виднелся белый корабль, одинокий отшельник в бушующем морском просторе, кишащем уймой невидимых опасностей, и Юргите было приятно чувствовать под ногами землю. Неистовствовал ветер, гудел в ушах, сбивал с ног, обдавая ледяными брызгами, но она упрямо продолжала идти вдоль берега, прислушиваясь к грозному гулу волн и как бы отдавшись суровой ласке стихии.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72