https://wodolei.ru/catalog/dushevie_kabini/steklyannye/
Дягимай
Роман
Часть первая
УНТЕ
I
— Сколько лет, сколько зим!
— Ну уж, ну уж, ни лет, ни зим, Гиринис. Мимо редко прохожу, когда бываю в деревне.
— Давненько не видались, Антанас, давненько, не оправдывайся.
— Из-за зимы задержка вышла. Снегу как в добрые старые времена навалило, без грейдера не выберешься. А тут еще хворь, будь она неладна, прицепилась. Семьдесят годочков — дело нешуточное, Йонас.
— Салюте, детка, помоги человеку раздеться,— бросает невестке Гиринис, радуясь от всей души гостю.— Сымай шубу, Григас,— и за стол: у меня кое-что в заначке есть.
— Сбегаю в чулан, нацежу,— говорит Салюте, обхаживая Григаса.
— Ладно, ладно, невестушка, сбегай. А ты, Антанас, садись, гостем будешь.— Йонас Гиринис хватает Григаса за руку, подталкивает к столу — садись, мол, на самое почетное место в доме.— Так ты говоришь, снегу навалило? Ну, ну... Хоть раз за десять лет зима как зима. А бывало, как развезет в октябре, так до середины зимы по уши и вязнешь. Ни стужи настоящей, ни снега. Спутники там всякие, корабли космические испортили наш климат.
— Ничего, все образуется,— не теряет надежды Антанас Григас— Писали же в газетах, что и в старину бывали зимы без снега, а ведь тогда люди в космос не летали — в телегах тряслись...
— Писали, это верно... А как на самом деле было?
— Так оно и было. Ты что, ученым не веришь? — Антанас Григас усмехнулся в свои пышные усы и думает: принюхаться не успели, а уже друг друга по обыкновению за грудки берем.
— Без ученых сейчас и шагу не шагнешь, Антанас. Как же им не верить? Только вот беда — наука их не всегда на пользу.
— Как так не всегда? Разве раньше люди так легко работали, сытно ели и красиво одевались? Да ни за что, Йонас, не сравнишь! А почему, спрашивается? А потому, что человеку машины служат. Как ни говори, а нынче без науки мир — ни туда ни сюда...
— Тебе, Антанас, только бы кусок послаще и одежда покрасивей. Как подумаешь, ты и Стропус — два сапога пара. Что из того, что машины твои человеку служат, ежели они ему, человеку твоему, яму роют? Фабрика на фабрике, да еще новые все строят и строят. На земле и на небе машин всяких видимо-невидимо, смотреть страшно. Уж теперь дышать нечем, а что будет дальше?
Йонас Гиринис замолкает, глушит свои опасения, поворачивается к окну, прячась от взгляда Григаса,— от него поддержки не жди. Отсюда как на ладони вся деревня видна: стайка берез качается на ветру у пруда; возле скособочившейся баньки двустволый ясень с кустом ракиты соседствует, а дальше, насколько хватает глаз, простираются белые равнины, усыпанные серыми коробками изб. А ведь совсем недавно всю деревню опоясывали густо разросшиеся столетние тополя, к которым льнули сараи и риги. Шло время, селяне пустили на растопку хиреющие постройки, уцелели только глинобитные столбы и каменные основания. Но и их вместе со старыми тополями смели мелиораторы, отвоевав для колхоза большой лоскут урожайной земли.
— Никак ветер поднимается, темно-то как стало. К вечеру, глядишь, и завьюжит,— говорит Антанас Григас, тоже косясь в окно.— Зря Стропус эти деревья срубил... Они деревню от вьюг укрывали. И вообще глаз радовали. Наша Дягимай зеленела издали, как грядка с рутой.
Вошла Салюте с ведерком пива.
— Разве ему, Стропу су, дорога Дягимай? Он не тут родился, не тут рос. Приехал — уехал. Ему все одно, где землю гадить. Жмот!
— Ты о нем что угодно говори, а колхоз-то наш он поднял.— Антанас Григас прищуривается, смотрит, как Салюте наливает в кувшин желтое пенящееся пиво, источающее кисло-сладкий запах.— А ведь и здесь было такое же болото, как в нашей Лиепгиряй, пока Толейкис председателем не пришел. Как сейчас помню, вызвал меня в райком Юренас — а Вешвиле тогда только что объединилось с Епушотасом — и без обиняков сказал: председателем пойдеш в Дягимай. У меня волосы дыбом. Ну, думаю, Григас, пропал ты, как пить дать пропал. С Толейкисом, думаю, парторг, ты воз хорошо тянул, а вот теперь, когда один будешь, хвост, пожалуй, так к проруби примерзнет, что и не отдерешь. Пока не поздно, перекрестись и откажись! Шутки шутками, но я и впрямь чуть не перекрестился. Под носом у самого Юренаса.
— Юренас человеком был.
— Потому его и на повышение...
— Кто там разберет, за что повышают, за что понижают,— Гиринис дрожащей рукой наливает бокалы, торжественно поднимает свой.— Выпьем, Антанас, за наше стариковское здоровье.
— Так вот, перебрался я в эту вашу Дягимай...— снова погружается в воспоминания Григас, смахнув ладонью с усов белую пленку пены.— Ужас! Воровство, пьянство, лодырь на лодыре... В колхозной казне — шаром покати. Голова кругом идет. За что взяться, с чего начать? Прокорпел эдак год, другой, а все как было, так и есть, с места не сдвинулось. Может, только на трудодень чуток прибавили. Думал, думал и решил: начну-ка я с культуры. Привлеку людей поближе к книге, к театру, к самодеятельности. Так и только так долбану по пьянству. И начали мы, значит, Дом культуры строить. А через год, пока я, значит, уговаривал своего сына Тадаса перебраться в Дягимай, к нам агронома нового назначили — Стропуса Андрюса.
— Давай еще по глоточку, Антанас.
— Да у меня уже и щеки горят.
— Для того оно и сделано.
— С первого дня смекнул: трудно мне с новым агрономом будет. Оба мы вроде бы к одному шли, только дороги у нас разные были. Что ни придумаю, он сразу: не годится, ерунда! Как говорится, сразу видно — в председатели метит. А мне что — пусть себе метит! Мужик способный, энергии не занимать, работа у него спорится, а я, честно признаться, не оправдал доверия секретаря райкома. Черкнул я заявление и — в отставку. А Стропус, к счастью всего колхоза,— в мое кресло.
— Не вижу в этом большого счастья,— говорит Йонас Гиринис и вертит початый бокал; нервно вздрагивают небольшие, ладно закрученные усы.— Колхоз он, правда, вывел на первое место в районе. Все мы, слава богу, сыты, одеты, в сберкассах денег — куры не клюют. Воры перевелись, лодыри: какой же прок красть и лодырничать? Ты
спросишь, с пьянством как? С пьянством, которое ты хотел Домом культуры одолеть? Думаешь, сегодня люди меньше заливают, глотки у них сузились? Нет, Антанас, когда ты председательствовал, ты мне душевно ближе был, чем этот хваленый Стропус. Эх, давай лучше еще по глоточку. Не мы с тобой председателей назначаем, не мы с тобой их взашей гоним.
Антанас Григас подносит к губам бокал и ставит на стол, не отпив даже половины.
— Крепкое! Мастак ты, Йонас, умеешь варить.
— Чистое, ячменное. Солода вдвое больше уходит, но сахара ни крупинки не кладу. Так что не бойся, не отравишься, мое пиво — не яд какой, а само здоровье и веселье. Мне и самому приятно после сытной еды отведать и гостя любезного попотчевать,— простодушно хвастается Гири-нис, не скрывая своей гордости.
Григас, согретый легким хмелем, одобрительно кивает. Как хорошо, как приятно под этой кровлей! Кажется, здесь ты родился и вырос, здесь, в этой старой избе, где каждый почернелый сруб дышит воспоминаниями о твоем безвозвратном детстве. Только зажмурься и услышишь, как за печкой сверчок стрекочет, а в распахнутые двери кухни с фонарем в руке входит мать в длинной домотканой сорочке. Зажмурься и обдаст тебя вдруг запахом вареной капусты, картофельного пойла для свиней, а из сеней вместе с клубами пара ввалится отец с ведрами ледяной воды...
— Тепло у тебя, Йонас,— говорит Григас и пытается скрыть свое смятение.
— Старые мастера знали толк. Помню, я еще ребенком был, когда эту избу ставили, а вот надо же, стоит по сей день, и попробуй хоть щелочку в стенах найди. Стоит как новая — и еще сто лет простоит.
— Сруб что надо, и мха не пожалели. В Лиепгиряй и у меня изба была. Ее еще отец мой срубил. Только разве с твоей сравнишь! Твоя, что хоромы с крыльцом, о двух концах, а моя — карман, продуваемый ветрами. Когда назначили меня в Дягимай, думал: и ее перевезу. Но пока снимал с основы, половина рассыпалась. Хорошо тебе — сидишь на одном месте и не двигаешься.
— А я и в случае надобности не сдвинусь. Как же так — дом свой оставить, вотчину, где ты с каждой пядью земли сросся? Да ни за какие коврижки! Пусть в гробу увозят.
Антанас Григас щупает плешь: это значит, что не согласен он со словами Гириниса. Но вслух ничего не говорит, старается отвлечь хозяина. Так или иначе, он, Йонас Гиринис, может считать себя счастливым. Уж только потому, что таких детей вырастил. Не каждый отец может с гордостью сказать: «Доброе имя моего рода, его честь в надежных руках». А он, Йонас Гиринис, может. Правда, Юстина еще девка, видно, опоздала она с замужеством, как-никак ей все-таки за сорок, но зато какая работница! И дома, и на ферме. Даже орден дали. Ей и Герой Труда светит, она доярка не хуже Руты Бутгинене. А другая дочь — Бируте Стиртене? Ее и люди, и власти уважают. Кабы не дети, а их у нее, слава богу, целая куча, никакая свинарка ее не обогнала бы. А сыновья? Выросли три сына, три исполина, прославили род Гириниса не только на родине, в Дягимай, но и в городах: в Вильнюсе, Епушотасе... Механизатор, ученый, секретарь райкома... Право слово, Гиринис, другой на твоем месте от радости прыгал бы, а ты пожимаешь плечами, качаешь головой, вечно чем-то недоволен.
— Да нынче ученых и секретарей райкомов хоть пруд пруди. А они, по-твоему, кто? Дети таких же родителей, как я,— подытоживает вслух Гиринис— Вырастить хороших детей — долг хорошего отца. А долг остается долгом, и нечего, исполнив его, прыгать до потолка от радости. Ведь и твой сын достоин тебя.
— Как же, как же. Мой агроном, я, как говорится, горжусь! — оживляется Григас и от волнения подносит к губам бокал пива.
— И я своих детей не стыжусь. Только порой диву даюсь, это правда. Взять Повиласа, самого старшего. Ученый, о звездах пишет. И о нем пишут. В газетах, может, видал его фотографию? Просто не верится, что это мой сын. Уж слишком он умный, уж слишком для нас, для Гиринисов, знаменит... И скажи, откуда он такой? Ведь и я, и моя жена, царство ей небесное, его мать, простые люди, ничего в науках не кумекали. Или другой сын, Даниелюс? На весь район главный, сколько у него людей в подчинении, не счесть. К тому же всяких специальностей, кто ученый, кто неученый. Просто уму непостижимо, как только справляется! Ведь он и в Москву ездит, с высшими властями там на сессиях заседает, государственные дела решает. Хоть убей, не пойму, как же они, дети наши, своих отцов обогнали. Унте, тот от меня недалеко ушел, как говорится, яблоко от яблони... Только ума у меня, почитай, больше, чем у него, было. Я знал, когда грустить, когда радоваться, не стоял как баран перед новыми воротами, мол, мочи нет, отпирайте. Семь раз отмеривал, а уж только потом отрезал.
А Унте — истый вертопрах! Порой до того распустится — хоть на лавку укладывай и секи. Но ведь это мое дитя, не чужое. В малолетстве ему не раз от меня за проделки влетало. Березовой каши отведали и ученый, и секретарь райкома, но Унте доставалось чаще, хотя душа у меня за него и больше болела. И нынче, когда с ним что-нибудь случается, больше, чем других, его жалею. И с Бируте я тоже не такой строгий — не повезло ей: вышла за этого пьяницу Стирту, пошли дети... Не жалуется, но по всему видно — не сладко ей. А Юстина не пропадет — умеет жить, в жилах у нее кровь моей жены, царство ей небесное. И у Даниелюса, и у Повиласа той кровушки хватает. Смело прут, но и под ноги глядят — как бы не оступиться... Говорят, для родителей все дети равны. Может, оно и так, но я душой прикипаю к тому, кто, как говорится, чаще других в соплях ходит. Ну и к тому, конечно, кто в душу меньше наплевал. Я говорю не о каких-нибудь пустяках, я — о серьезной обиде. Не спорю, можно и должно ребенка простить, на то ты и отец, но обидчика — никогда!
— Наши дети не причинили нам такой обиды,— вмешивается Антанас Григас, гордый собой и Гиринисом, щеки которого слегка порозовели от пива, а язык развязался.
— Причинили, Антанас, ей-богу, причинили,— возражает хозяин, косясь потемневшим зрачком на половицы.— Твой Тадас, может, и не причинил, а мой Дание-люс...
— Даниелюс?! — Григас откидывается на спинку стула, словно кто-то невидимый потянул его за воротник. Зашатался стол, зазвенели, стукаясь друг о друга, бокалы.
— Кто прошлое помянет — тому глаз вон. Но все равно застряло в сердце, как заноза, и ноет...— Йонас Гиринис с минуту сидит в задумчивости, покусывая ус, словно жалеет о своей откровенности. Не раз откровенность выходила ему боком.— Эх, да стоит ли сейчас старье ворошить? Может, в другой раз. Своему родному брату Теофилюсу и тому, хоть и полагалось, ничего не говорил. А ведь его самого Даниелюс...— Старик раздраженно машет рукой, шарит в карманах, находит сигарету, делит ее бритвочкой на три равные части, вставляет одну часть в длинный, сделанный из крушины мундштук.— Не могу от дымка отказаться. Шутка ли, такого курильщика, как я, во всей округе не было. Лучше всего, конечно, бросить. Да много ли от того в конце жизни выгадаешь? Вот и обманываю себя.
— Одно время и я к этой дряни пристрастился, но вовремя опомнился, вот уже, почитай, сколько годков — ни одной затяжки.
Йонас Гиринис хвалит твердость Григаса и предлагает выпить за нее еще пивка.
Оба выпивают. Хоть Антанас Григас человек нелюбопытный, намек Йонаса Гириниса на Даниелюса не выходит у него из головы.
— Зря он тогда со своей женитьбой поспешил,— осторожно начинает гость, желая вылущить неподатливый орешек.
— Кто? — озадаченно спрашивает Гиринис.
— Даниелюс, кто же еще. Да ты же сам мне рассказывал, как он в Москву ездил, на курсы, а оттуда с женой вернулся с ребеночком на руках.
— Не выдумывай, никакого ребеночка не было. Говорила только, будто ждет. Но и не ждала вовсе: соврала, хотела моего растяпу скорее заарканить,— возмущается Гиринис, словно заново переживая козни своей бывшей невестки.— Первый ребенок года через три-четыре родился. Не родись он, глядишь, они бы раньше развелись. Но женщина — хитрое создание.
— Я знал ее. Познакомился, когда на лето приезжала. Вроде бы ничего себе.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72
Роман
Часть первая
УНТЕ
I
— Сколько лет, сколько зим!
— Ну уж, ну уж, ни лет, ни зим, Гиринис. Мимо редко прохожу, когда бываю в деревне.
— Давненько не видались, Антанас, давненько, не оправдывайся.
— Из-за зимы задержка вышла. Снегу как в добрые старые времена навалило, без грейдера не выберешься. А тут еще хворь, будь она неладна, прицепилась. Семьдесят годочков — дело нешуточное, Йонас.
— Салюте, детка, помоги человеку раздеться,— бросает невестке Гиринис, радуясь от всей души гостю.— Сымай шубу, Григас,— и за стол: у меня кое-что в заначке есть.
— Сбегаю в чулан, нацежу,— говорит Салюте, обхаживая Григаса.
— Ладно, ладно, невестушка, сбегай. А ты, Антанас, садись, гостем будешь.— Йонас Гиринис хватает Григаса за руку, подталкивает к столу — садись, мол, на самое почетное место в доме.— Так ты говоришь, снегу навалило? Ну, ну... Хоть раз за десять лет зима как зима. А бывало, как развезет в октябре, так до середины зимы по уши и вязнешь. Ни стужи настоящей, ни снега. Спутники там всякие, корабли космические испортили наш климат.
— Ничего, все образуется,— не теряет надежды Антанас Григас— Писали же в газетах, что и в старину бывали зимы без снега, а ведь тогда люди в космос не летали — в телегах тряслись...
— Писали, это верно... А как на самом деле было?
— Так оно и было. Ты что, ученым не веришь? — Антанас Григас усмехнулся в свои пышные усы и думает: принюхаться не успели, а уже друг друга по обыкновению за грудки берем.
— Без ученых сейчас и шагу не шагнешь, Антанас. Как же им не верить? Только вот беда — наука их не всегда на пользу.
— Как так не всегда? Разве раньше люди так легко работали, сытно ели и красиво одевались? Да ни за что, Йонас, не сравнишь! А почему, спрашивается? А потому, что человеку машины служат. Как ни говори, а нынче без науки мир — ни туда ни сюда...
— Тебе, Антанас, только бы кусок послаще и одежда покрасивей. Как подумаешь, ты и Стропус — два сапога пара. Что из того, что машины твои человеку служат, ежели они ему, человеку твоему, яму роют? Фабрика на фабрике, да еще новые все строят и строят. На земле и на небе машин всяких видимо-невидимо, смотреть страшно. Уж теперь дышать нечем, а что будет дальше?
Йонас Гиринис замолкает, глушит свои опасения, поворачивается к окну, прячась от взгляда Григаса,— от него поддержки не жди. Отсюда как на ладони вся деревня видна: стайка берез качается на ветру у пруда; возле скособочившейся баньки двустволый ясень с кустом ракиты соседствует, а дальше, насколько хватает глаз, простираются белые равнины, усыпанные серыми коробками изб. А ведь совсем недавно всю деревню опоясывали густо разросшиеся столетние тополя, к которым льнули сараи и риги. Шло время, селяне пустили на растопку хиреющие постройки, уцелели только глинобитные столбы и каменные основания. Но и их вместе со старыми тополями смели мелиораторы, отвоевав для колхоза большой лоскут урожайной земли.
— Никак ветер поднимается, темно-то как стало. К вечеру, глядишь, и завьюжит,— говорит Антанас Григас, тоже косясь в окно.— Зря Стропус эти деревья срубил... Они деревню от вьюг укрывали. И вообще глаз радовали. Наша Дягимай зеленела издали, как грядка с рутой.
Вошла Салюте с ведерком пива.
— Разве ему, Стропу су, дорога Дягимай? Он не тут родился, не тут рос. Приехал — уехал. Ему все одно, где землю гадить. Жмот!
— Ты о нем что угодно говори, а колхоз-то наш он поднял.— Антанас Григас прищуривается, смотрит, как Салюте наливает в кувшин желтое пенящееся пиво, источающее кисло-сладкий запах.— А ведь и здесь было такое же болото, как в нашей Лиепгиряй, пока Толейкис председателем не пришел. Как сейчас помню, вызвал меня в райком Юренас — а Вешвиле тогда только что объединилось с Епушотасом — и без обиняков сказал: председателем пойдеш в Дягимай. У меня волосы дыбом. Ну, думаю, Григас, пропал ты, как пить дать пропал. С Толейкисом, думаю, парторг, ты воз хорошо тянул, а вот теперь, когда один будешь, хвост, пожалуй, так к проруби примерзнет, что и не отдерешь. Пока не поздно, перекрестись и откажись! Шутки шутками, но я и впрямь чуть не перекрестился. Под носом у самого Юренаса.
— Юренас человеком был.
— Потому его и на повышение...
— Кто там разберет, за что повышают, за что понижают,— Гиринис дрожащей рукой наливает бокалы, торжественно поднимает свой.— Выпьем, Антанас, за наше стариковское здоровье.
— Так вот, перебрался я в эту вашу Дягимай...— снова погружается в воспоминания Григас, смахнув ладонью с усов белую пленку пены.— Ужас! Воровство, пьянство, лодырь на лодыре... В колхозной казне — шаром покати. Голова кругом идет. За что взяться, с чего начать? Прокорпел эдак год, другой, а все как было, так и есть, с места не сдвинулось. Может, только на трудодень чуток прибавили. Думал, думал и решил: начну-ка я с культуры. Привлеку людей поближе к книге, к театру, к самодеятельности. Так и только так долбану по пьянству. И начали мы, значит, Дом культуры строить. А через год, пока я, значит, уговаривал своего сына Тадаса перебраться в Дягимай, к нам агронома нового назначили — Стропуса Андрюса.
— Давай еще по глоточку, Антанас.
— Да у меня уже и щеки горят.
— Для того оно и сделано.
— С первого дня смекнул: трудно мне с новым агрономом будет. Оба мы вроде бы к одному шли, только дороги у нас разные были. Что ни придумаю, он сразу: не годится, ерунда! Как говорится, сразу видно — в председатели метит. А мне что — пусть себе метит! Мужик способный, энергии не занимать, работа у него спорится, а я, честно признаться, не оправдал доверия секретаря райкома. Черкнул я заявление и — в отставку. А Стропус, к счастью всего колхоза,— в мое кресло.
— Не вижу в этом большого счастья,— говорит Йонас Гиринис и вертит початый бокал; нервно вздрагивают небольшие, ладно закрученные усы.— Колхоз он, правда, вывел на первое место в районе. Все мы, слава богу, сыты, одеты, в сберкассах денег — куры не клюют. Воры перевелись, лодыри: какой же прок красть и лодырничать? Ты
спросишь, с пьянством как? С пьянством, которое ты хотел Домом культуры одолеть? Думаешь, сегодня люди меньше заливают, глотки у них сузились? Нет, Антанас, когда ты председательствовал, ты мне душевно ближе был, чем этот хваленый Стропус. Эх, давай лучше еще по глоточку. Не мы с тобой председателей назначаем, не мы с тобой их взашей гоним.
Антанас Григас подносит к губам бокал и ставит на стол, не отпив даже половины.
— Крепкое! Мастак ты, Йонас, умеешь варить.
— Чистое, ячменное. Солода вдвое больше уходит, но сахара ни крупинки не кладу. Так что не бойся, не отравишься, мое пиво — не яд какой, а само здоровье и веселье. Мне и самому приятно после сытной еды отведать и гостя любезного попотчевать,— простодушно хвастается Гири-нис, не скрывая своей гордости.
Григас, согретый легким хмелем, одобрительно кивает. Как хорошо, как приятно под этой кровлей! Кажется, здесь ты родился и вырос, здесь, в этой старой избе, где каждый почернелый сруб дышит воспоминаниями о твоем безвозвратном детстве. Только зажмурься и услышишь, как за печкой сверчок стрекочет, а в распахнутые двери кухни с фонарем в руке входит мать в длинной домотканой сорочке. Зажмурься и обдаст тебя вдруг запахом вареной капусты, картофельного пойла для свиней, а из сеней вместе с клубами пара ввалится отец с ведрами ледяной воды...
— Тепло у тебя, Йонас,— говорит Григас и пытается скрыть свое смятение.
— Старые мастера знали толк. Помню, я еще ребенком был, когда эту избу ставили, а вот надо же, стоит по сей день, и попробуй хоть щелочку в стенах найди. Стоит как новая — и еще сто лет простоит.
— Сруб что надо, и мха не пожалели. В Лиепгиряй и у меня изба была. Ее еще отец мой срубил. Только разве с твоей сравнишь! Твоя, что хоромы с крыльцом, о двух концах, а моя — карман, продуваемый ветрами. Когда назначили меня в Дягимай, думал: и ее перевезу. Но пока снимал с основы, половина рассыпалась. Хорошо тебе — сидишь на одном месте и не двигаешься.
— А я и в случае надобности не сдвинусь. Как же так — дом свой оставить, вотчину, где ты с каждой пядью земли сросся? Да ни за какие коврижки! Пусть в гробу увозят.
Антанас Григас щупает плешь: это значит, что не согласен он со словами Гириниса. Но вслух ничего не говорит, старается отвлечь хозяина. Так или иначе, он, Йонас Гиринис, может считать себя счастливым. Уж только потому, что таких детей вырастил. Не каждый отец может с гордостью сказать: «Доброе имя моего рода, его честь в надежных руках». А он, Йонас Гиринис, может. Правда, Юстина еще девка, видно, опоздала она с замужеством, как-никак ей все-таки за сорок, но зато какая работница! И дома, и на ферме. Даже орден дали. Ей и Герой Труда светит, она доярка не хуже Руты Бутгинене. А другая дочь — Бируте Стиртене? Ее и люди, и власти уважают. Кабы не дети, а их у нее, слава богу, целая куча, никакая свинарка ее не обогнала бы. А сыновья? Выросли три сына, три исполина, прославили род Гириниса не только на родине, в Дягимай, но и в городах: в Вильнюсе, Епушотасе... Механизатор, ученый, секретарь райкома... Право слово, Гиринис, другой на твоем месте от радости прыгал бы, а ты пожимаешь плечами, качаешь головой, вечно чем-то недоволен.
— Да нынче ученых и секретарей райкомов хоть пруд пруди. А они, по-твоему, кто? Дети таких же родителей, как я,— подытоживает вслух Гиринис— Вырастить хороших детей — долг хорошего отца. А долг остается долгом, и нечего, исполнив его, прыгать до потолка от радости. Ведь и твой сын достоин тебя.
— Как же, как же. Мой агроном, я, как говорится, горжусь! — оживляется Григас и от волнения подносит к губам бокал пива.
— И я своих детей не стыжусь. Только порой диву даюсь, это правда. Взять Повиласа, самого старшего. Ученый, о звездах пишет. И о нем пишут. В газетах, может, видал его фотографию? Просто не верится, что это мой сын. Уж слишком он умный, уж слишком для нас, для Гиринисов, знаменит... И скажи, откуда он такой? Ведь и я, и моя жена, царство ей небесное, его мать, простые люди, ничего в науках не кумекали. Или другой сын, Даниелюс? На весь район главный, сколько у него людей в подчинении, не счесть. К тому же всяких специальностей, кто ученый, кто неученый. Просто уму непостижимо, как только справляется! Ведь он и в Москву ездит, с высшими властями там на сессиях заседает, государственные дела решает. Хоть убей, не пойму, как же они, дети наши, своих отцов обогнали. Унте, тот от меня недалеко ушел, как говорится, яблоко от яблони... Только ума у меня, почитай, больше, чем у него, было. Я знал, когда грустить, когда радоваться, не стоял как баран перед новыми воротами, мол, мочи нет, отпирайте. Семь раз отмеривал, а уж только потом отрезал.
А Унте — истый вертопрах! Порой до того распустится — хоть на лавку укладывай и секи. Но ведь это мое дитя, не чужое. В малолетстве ему не раз от меня за проделки влетало. Березовой каши отведали и ученый, и секретарь райкома, но Унте доставалось чаще, хотя душа у меня за него и больше болела. И нынче, когда с ним что-нибудь случается, больше, чем других, его жалею. И с Бируте я тоже не такой строгий — не повезло ей: вышла за этого пьяницу Стирту, пошли дети... Не жалуется, но по всему видно — не сладко ей. А Юстина не пропадет — умеет жить, в жилах у нее кровь моей жены, царство ей небесное. И у Даниелюса, и у Повиласа той кровушки хватает. Смело прут, но и под ноги глядят — как бы не оступиться... Говорят, для родителей все дети равны. Может, оно и так, но я душой прикипаю к тому, кто, как говорится, чаще других в соплях ходит. Ну и к тому, конечно, кто в душу меньше наплевал. Я говорю не о каких-нибудь пустяках, я — о серьезной обиде. Не спорю, можно и должно ребенка простить, на то ты и отец, но обидчика — никогда!
— Наши дети не причинили нам такой обиды,— вмешивается Антанас Григас, гордый собой и Гиринисом, щеки которого слегка порозовели от пива, а язык развязался.
— Причинили, Антанас, ей-богу, причинили,— возражает хозяин, косясь потемневшим зрачком на половицы.— Твой Тадас, может, и не причинил, а мой Дание-люс...
— Даниелюс?! — Григас откидывается на спинку стула, словно кто-то невидимый потянул его за воротник. Зашатался стол, зазвенели, стукаясь друг о друга, бокалы.
— Кто прошлое помянет — тому глаз вон. Но все равно застряло в сердце, как заноза, и ноет...— Йонас Гиринис с минуту сидит в задумчивости, покусывая ус, словно жалеет о своей откровенности. Не раз откровенность выходила ему боком.— Эх, да стоит ли сейчас старье ворошить? Может, в другой раз. Своему родному брату Теофилюсу и тому, хоть и полагалось, ничего не говорил. А ведь его самого Даниелюс...— Старик раздраженно машет рукой, шарит в карманах, находит сигарету, делит ее бритвочкой на три равные части, вставляет одну часть в длинный, сделанный из крушины мундштук.— Не могу от дымка отказаться. Шутка ли, такого курильщика, как я, во всей округе не было. Лучше всего, конечно, бросить. Да много ли от того в конце жизни выгадаешь? Вот и обманываю себя.
— Одно время и я к этой дряни пристрастился, но вовремя опомнился, вот уже, почитай, сколько годков — ни одной затяжки.
Йонас Гиринис хвалит твердость Григаса и предлагает выпить за нее еще пивка.
Оба выпивают. Хоть Антанас Григас человек нелюбопытный, намек Йонаса Гириниса на Даниелюса не выходит у него из головы.
— Зря он тогда со своей женитьбой поспешил,— осторожно начинает гость, желая вылущить неподатливый орешек.
— Кто? — озадаченно спрашивает Гиринис.
— Даниелюс, кто же еще. Да ты же сам мне рассказывал, как он в Москву ездил, на курсы, а оттуда с женой вернулся с ребеночком на руках.
— Не выдумывай, никакого ребеночка не было. Говорила только, будто ждет. Но и не ждала вовсе: соврала, хотела моего растяпу скорее заарканить,— возмущается Гиринис, словно заново переживая козни своей бывшей невестки.— Первый ребенок года через три-четыре родился. Не родись он, глядишь, они бы раньше развелись. Но женщина — хитрое создание.
— Я знал ее. Познакомился, когда на лето приезжала. Вроде бы ничего себе.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72