https://wodolei.ru/catalog/kuhonnie_moyki/
Когда это удивительное видение, сотканное из каких-то бликов, исчезло и перед глазами снова повисло звездное небо, Унте заметил, что он довольно-таки далеко ушел от бани. От этих нализавшихся стариков, от бутылок с водкой, от соблазнительного звона рюмок. Отрубил дракону все девять голов!
И не почувствовал, как из груди вырвалась песня,— она широко и свободно неслась над равнинами, скованными зимней стужей.
VII
— Лучше бы мне не ехать на санях,— говорит Юрги-та.— А раз уж поехала, то зачем мы так мчались по березняку?
— Приятно было, вот и мчались!
— И мне было приятно, но теперь надо как-нибудь выбраться из снега. Вставай, Унте, вставай!
— Встаю, Юргита. Встал. Иду!
Ноги будто налиты свинцом. Юргита не приближается, а удаляется, словно вьюга ее подхватила, между тем Унте по пояс увяз в сугробе и не может сдвинуться с места.
— Ну и человек... Договориться невозможно! — ни дать ни взять голос Салюте.
— Со мной, что ли, Юргита? Хочешь, затяну ту, старинную, которую дед певал?
Эх, пил я пиво
и песню пел.
Кто ж расписал лицо мне,
кто ж расписал лицо мне?
— Чего орешь как оглашенный? — сердится Салюте, зло тормоша мужа.— Надо же так расхрапеться. Ты что, не мог в избу зайти?
Унте и сам ошарашен. В самом деле, как же так вышло — сел на ступеньки возле дверей избы и дал храпака?
— Черт бы побрал это ночное культивирование,— бормочет он, пытаясь подняться, но ноги как деревянные.— Успели бы и так посеять, по-людски. Вечно спешим, мчимся, высунув язык, как собаки. Невыспавшиеся, осоловелые... Тьфу! Пожрать и то некогда.
— Пожрал бы, ежели бы захотел,— не унимается Салюте.— Завтрак еще теплый был, когда ты домой явился. А ежели остыл, то мог согреть, не барин.
— Что верно, то верно, не барин,— идет на мировую Унте, чувствуя себя как бы виноватым перед Салюте.— Но вот присел на ступеньку — и как мертвый. Мотаюсь по восемнадцать часов в сутки туда-сюда, ты не думай, не филоню.
— Разве я говорю, что филонишь? Ну уж ежели в такое время явился, то мог бы калитку открыть, чтобы утки к пруду пошли,— упрекает его Салюте.— Никогда ничего не сделаешь, все на мою бедную голову. Вечно напоминай, проси, подсказывай.
Унте сладко потягивается, весь еще во власти сна. Упреки Салюте до чертиков ему надоели, но сейчас он к ним относится снисходительно, улыбается.
— Так что, говоришь, надо сделать? — спрашивает он, покорно следя за женой.— Свинья, наверное, снова загородку опрокинула?
— Да разве дело в загородке? Посмотри, как у других красиво. Какие изгороди, какая чистота в усадьбах. А у нас черт ногу сломит. Хорошо еще, что отец жив, тут приколотит, там приберет, а тебе все равно, даже если бы мы совсем одичали, чертополохом заросли.
Унте хочется возразить, что усадьба Гиринисов никогда не была и не будет последней в Дягимай, но Салюте — истинную дочь Пирсдягиса — не переговоришь. Поэтому Унте ничего не отвечает, направляется к газовой плитке и чиркает спичкой.
— Пришел бы раньше, поел бы как человек. А теперь ни то ни се — ни завтрак, ни обед.
— Я сладко поспал, стало быть — завтрак.— Лицо Унте расплывается в добродушной улыбке. Даже удивительно: отчего ему так хорошо?
— Да ты и говоришь как во сне,— шипит Салюте: хорошее настроение Унте ее просто бесит.
— Может, я и впрямь еще во сне,— говорит Унте, зажмуривается, мечтательно улыбается и вдруг неожиданным вопросом совершенно сбивает с толку жену:— А что ты скажешь про мой голос?
Гончих свора рыщет... Ты говорила, ты говорила: заяц зайку ищет...—
затягивает он так, что все вокруг дрожит.
— Как в пуще...— не может прийти в себя Салюте.— Сдурел, что ли? А может, пьяный?
— А что ты, например, скажешь, если я трень-брень и в колхозный хор запишусь? Затягиваю первым голосом, что твой Виргилиюс Норейка:
Ты говорила:
ветер в иоле свищет...
— Дуралей ты, дуралей...— качает головой Салюте.— Не дразнил бы лучше, а помог скотину накормить.
Унте весело смеется, откинув голову.
— Помогу. Поем и помогу.
— Сперва выспись. Какой из тебя работник, ежели ночь напролет без сна.
— Успею.
Но Салюте упрямо гнет свое, и Унте ничего не остается, как поесть и растянуться на кровати. Сквозь сон он слышит:
— Говорят, кто-то видел Фиму... Ну ту, первую жену Даниелюса... Работает на стройке. В медпункте.
— Фима? — откликается Унте.
— А ты чего удивляешься? Думаешь, Даниелюс ничего не значил для нее? Столько лет прожили вместе, вот ее и тянет поближе к нему.
— Пустое дело. Юргиту ей не переплюнуть.
— Может, и не переплюнет, но кровушку попортит.
— Загнала меня в кровать, а сама спать не даешь,— стыдит он ее, пытаясь скорее закончить неприятный разговор.
— Дрыхни, дрыхни.— Салюте оскорбленно замолкает и с двумя ведрами выходит за дверь.
Унте горько усмехается, вперив протрезвевший взгляд в облюбованный угол на потолке, где кишат — по настроению — самые разные и самые удивительные видения. Нет, теперь-то уж он точно не уснет. В голове мелькают разные картины: последнее гостевание Фимы и Даниелюса... Белая луна... березовая роща... испуганные черные глаза Юргиты... Габриеле... Товарищ председательша! Все время мимо проходила, гордая, прямая, словно аршин проглотила, а сегодня соизволила даже через всю деревню проводить... «Может, было бы и лучше, если б Даниелюс вернулся к Фиме... Тогда Юргита...» — вдруг приходит ему в голову такая неожиданная, такая несбыточная мысль, он краснеет до ушей и от досады стискивает зубы. Подлец и дурак! В самом деле, додуматься до такой глупости! Унте садится, снова откидывается на подушку и снова садится. Шипит от злости, словно добела раскаленный кусок железа, брошенный в снег. Внутри у Унте все кипит, он изо всех сил пытается отделаться от этих подлых, непристойных мыслей и наконец празднует над ними победу. Ах, хоть бы скорее кончился этот весенний сев. Зад прямо онемел от этой тряски на тракторе по ночам. А ведь еще по меньшей мере недели две так придется... Только дом, поля и трактор — замкнутый треугольник, ни одного свободного дня, который нужен не столько для того, чтобы передохнуть, сколько для того, чтобы вырваться из тисков этих серых будней и чтобы душа воспарить могла...
«В воскресенье пошлю все к чертовой матери — и в Епушотас. Пошатаюсь по базару, зайду в ресторан, пообедаю, как вольный человек. А может, ко мне и Ляонас со своей героиней примкнет. Но нет — Рута прикована к своим буренкам, а Ляонас без нее в воскресенье — ни шагу. Будет сидеть дома и пиликать на скрипке. Но вряд ли у него сейчас музыка на уме: ведь начинается посадка овощей на огородах, надо не на скрипке пиликать, а землю копать... Да и вообще забот невпроворот, чиновник... Но все равно вечером какой-нибудь часок урвет. Хотя бы перед сном. Усядется квинтет, сыграет что-нибудь, а там, глядишь, и жбан пива на столе появится, давно не сиживали по-людски... Да, в воскресенье — кровь из носу — надо сходить к Бутгинасам, ибо Ляонас... Да что там говорить! С ним можно и поцапаться (хотя до этого никогда не доходило), но Ляонас все равно настоящий друг. Мужик что надо! И умен, и сердце доброе. Не то что эти дундуки с Андрюсом Стропусом во главе...»
VIII
Воскресенье Ляонас Бутгинас и впрямь целиком посвятил своим арам. Но Унте, переезжая в субботу вечером на другой надел, завернул со всей своей техникой на огород друга и так его измолотил боронами, что хозяину осталось только почву унавозить и посадить то, что хотел.
Ляонас хмурился, отплатив другу упреками за услугу: что это еще, мол, за помощь, колхозная техника и частный сектор, люди бог весть что подумают! Но Унте только посмеивался, зубы скалил: не ершись, казенный человек, все мы служим общему делу...
Так что воскресенье — свободное, картошку садить вроде бы рановато, а к вывозке навоза еще не подготовились. Но он, Ляонас, с Унте в Епушотас не потащится (да и другу там делать нечего): не потакать же бездельнику, кроме того, после обеда заседание правления («Вот это, братцы, страда — даже по воскресеньям заседают!»).
— Может, сегодня, вместе на фермы пойдем? — спрашивает Рута, готовясь к дойке коров.
— Нет. У меня много дел в сельсовете. А после обеда важное заседание правления колхоза.
Рута неприятно удивлена — такого еще не бывало, чтобы муж в выходной день отказался ей помочь.
— И мне нужно на собрание,— властно говорит она, морща лоб.
— Нужно, конечно, нужно. Ведь ты герой... Задетая иронией мужа, она вздрагивает и неожиданно
выпаливает:
— Что с тобой, Ляонас? Ты болен или у тебя, может, какие-нибудь неприятности? Чего изгаляешься, ведь я не слепая, я вижу, что ты в последние дни ходишь как в воду опущенный. Чего доброго, в один прекрасный день услышу: твой благоверный завел себе кралю.
— Оставь меня в покое, чушь порешь,— раздраженно отмахивается Ляонас и выходит из избы.
Во дворе веет ранней утренней прохладой. По полям разносится гул и грохот тракторов, такое ощущение, будто никто ночью не спал, однако для стряпни и других домашних дел еще не время, хотя о них то и дело напоминают своим кукареканьем неугомонные петухи. Иногда доносится мычание скотины, лай собаки. Не пройдет и часа, как в симфонию утра вплетутся шаги бабенок на молокоприемном пункте, бойкое позвякивание бидонов, шум, толчея.
Ляонас Бутгинас бесцельно слоняется по усадьбе, то что-то поднимет, то что-то отшвырнет. Работать нет ни малейшего желания. Скользким болотным камнем давит грудь сшибка со Стропусом, случившаяся на днях, когда тот, сам того не понимая, так нагадил Ляонасу в душу, что и деваться-то некуда. Всемогущий господь, осыпавший милостями семью Бутгинасов! Один благодаря ему — председатель сельсовета, другая — Герой Социалистического Труда. Хоть отведи его, Стропуса, в сторонку и съезди по роже.
Однако в тот раз Ляонас Бутгинас усмирил свою ярость и, не оборачиваясь, вышел, хотя всю дорогу его так и распирало от обиды и злости. Попадись ему тогда под руку Рута, он бы ей выложил все, что накипело. Но когда она вернулась с фермы, злость улеглась.
— Не горячись! Главное — хладнокровие. И терпение! Побольше терпения!
Будучи одним из тех, кто многое, кроме лжи, прощает, Ляонас Бутгинас не мог понять, как же так случилось, что обманул его самый близкий человек, женщина, коюрой он открыл свою доверчивую душу: хозяйничай, нет в ней никаких замков, все твое.
О, если бы он больше верил слухам и сплетням! В тот год, когда Рута стала Героем Труда, кто возмущался, кто пытался оправдать поступок Стропуса, кто шушукался, шептался, порочил доярку: мол, Стропус неспроста благоволит к ней, неспроста...
Ляонас Бутгинас бледнел, когда слышал такие наветы, потому что был неравнодушен к Руте Гиркальните и все чаще подумывал о женитьбе. Но не осмеливался открыто спросить девушку, есть ли хоть крупица правды в этой злой болтовне; наконец, не счел нужным, потому что держалась Рута с таким достоинством, так знала себе цену, что все оговоры гроша ломаного не стоили. Этого не хватало, злился Ляонас, чтобы Стропус, потонувший по горло в работе, женатый человек, связался с какой-то девчонкой с фермы! Что правда, то правда, несколько коров он ей заменил, но в этом повинны сами доярки, потому что надаивают от них меньше, чем можно, и теперь ей, Руте Гиркальните, придется хорошенько попотеть, прежде чем она увеличит надои. Ох, уж эти люди, чего только не наплетут!
Мало ли что говорят, на чужой роток не накинешь платок, подумал Ляонас Бутгинас и больше никогда не задавал себе таких вопросов.
И вот по прошествии стольких лет, когда, казалось, все давным-давно забыто, Андрюс Стропус вдруг заявляет: твоя будущая жена была без пяти минут Героем Труда, я взял да и добавил, подарил их ей и вознес на вершину славы!
Да, добавил, а она, забыв о гордости, послушно приняла его унизительный подарок, а потом кичилась своей золотой звездочкой, словно сама, без посторонней помощи взобралась на стеклянную гору. Почетные президиумы, трибуны,
снимки в газетах... Чуть ли не деятельница государственного масштаба. Даже перед ним, Ляонасом, стала нос задирать. А оказывается... Разве теперь, по прошествии десяти лет, он может ей, утаившей от него правду, верить? Кто докажет, что Стропус старался помочь ей как председатель, а не как мужчина, коим двигали далеко не бескорыстные чувства?
Ляонас Бутгинас страдал от своих догадок, но как он ни пытался обуздать свое воображение, ничего у него из этого не вышло. Конечно, лучше всего было бы рассказать все Руте и во всем без всяких обиняков разобраться. Такое разбирательство вызвало бы целую бурю, потому что в семье Бутгинасов не муж, а жена задает вопросы. Рута смертельно обиделась бы, чего доброго, предложила бы развестись (как не раз предлагала в первые послесвадеб-ные годы, пока он не подписал акт о безоговорочной капитуляции), и все кончилось бы тем, что виноватым оказался бы он. Ну, да это еще полбеды — можно сто раз взять вину на себя, только бы она, Рута, осталась невиновной. Но ведь у других доярок и вправду забрали лучших коров! Не тех, которых надо было раздаивать, как она тогда, выкручиваясь, объясняла, а лучших! Неужто, если припереть ее к стенке, она станет отнекиваться? Ясное дело, не станет. А если между нею и Стропусом было что-то большее, чем деловые отношения, то и это всплывет. Из мести к председателю, выхвалявшемуся тем, что облагодетельствовал ее, она раскроет все карты, невзирая ни на какие последствия. А тогда... Как же тогда жить? Нет, уж во сто крат лучше дремучее неведение, чем такое знание. Пусть будет так, как есть, так, как она когда-то объяснила: нераздоенные коровы и честная, политая кровавым потом дорога к лаврам. Стропус выхвалялся, желая насолить ему. А если в его словах и есть крупица правды, то разве плохо, если лучшей доярке колхоза были созданы условия для того, чтобы ее труд был оценен по заслугам? Стало быть, аминь, нечего морочить себе голову из-за того, что когда-то было или не было...
Несколько дней такое решение вроде бы удовлетворяло Ляонаса Бутгинаса. Однако, умом понимая его мудрость, сердцем он никак не мог с ним согласиться.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72
И не почувствовал, как из груди вырвалась песня,— она широко и свободно неслась над равнинами, скованными зимней стужей.
VII
— Лучше бы мне не ехать на санях,— говорит Юрги-та.— А раз уж поехала, то зачем мы так мчались по березняку?
— Приятно было, вот и мчались!
— И мне было приятно, но теперь надо как-нибудь выбраться из снега. Вставай, Унте, вставай!
— Встаю, Юргита. Встал. Иду!
Ноги будто налиты свинцом. Юргита не приближается, а удаляется, словно вьюга ее подхватила, между тем Унте по пояс увяз в сугробе и не может сдвинуться с места.
— Ну и человек... Договориться невозможно! — ни дать ни взять голос Салюте.
— Со мной, что ли, Юргита? Хочешь, затяну ту, старинную, которую дед певал?
Эх, пил я пиво
и песню пел.
Кто ж расписал лицо мне,
кто ж расписал лицо мне?
— Чего орешь как оглашенный? — сердится Салюте, зло тормоша мужа.— Надо же так расхрапеться. Ты что, не мог в избу зайти?
Унте и сам ошарашен. В самом деле, как же так вышло — сел на ступеньки возле дверей избы и дал храпака?
— Черт бы побрал это ночное культивирование,— бормочет он, пытаясь подняться, но ноги как деревянные.— Успели бы и так посеять, по-людски. Вечно спешим, мчимся, высунув язык, как собаки. Невыспавшиеся, осоловелые... Тьфу! Пожрать и то некогда.
— Пожрал бы, ежели бы захотел,— не унимается Салюте.— Завтрак еще теплый был, когда ты домой явился. А ежели остыл, то мог согреть, не барин.
— Что верно, то верно, не барин,— идет на мировую Унте, чувствуя себя как бы виноватым перед Салюте.— Но вот присел на ступеньку — и как мертвый. Мотаюсь по восемнадцать часов в сутки туда-сюда, ты не думай, не филоню.
— Разве я говорю, что филонишь? Ну уж ежели в такое время явился, то мог бы калитку открыть, чтобы утки к пруду пошли,— упрекает его Салюте.— Никогда ничего не сделаешь, все на мою бедную голову. Вечно напоминай, проси, подсказывай.
Унте сладко потягивается, весь еще во власти сна. Упреки Салюте до чертиков ему надоели, но сейчас он к ним относится снисходительно, улыбается.
— Так что, говоришь, надо сделать? — спрашивает он, покорно следя за женой.— Свинья, наверное, снова загородку опрокинула?
— Да разве дело в загородке? Посмотри, как у других красиво. Какие изгороди, какая чистота в усадьбах. А у нас черт ногу сломит. Хорошо еще, что отец жив, тут приколотит, там приберет, а тебе все равно, даже если бы мы совсем одичали, чертополохом заросли.
Унте хочется возразить, что усадьба Гиринисов никогда не была и не будет последней в Дягимай, но Салюте — истинную дочь Пирсдягиса — не переговоришь. Поэтому Унте ничего не отвечает, направляется к газовой плитке и чиркает спичкой.
— Пришел бы раньше, поел бы как человек. А теперь ни то ни се — ни завтрак, ни обед.
— Я сладко поспал, стало быть — завтрак.— Лицо Унте расплывается в добродушной улыбке. Даже удивительно: отчего ему так хорошо?
— Да ты и говоришь как во сне,— шипит Салюте: хорошее настроение Унте ее просто бесит.
— Может, я и впрямь еще во сне,— говорит Унте, зажмуривается, мечтательно улыбается и вдруг неожиданным вопросом совершенно сбивает с толку жену:— А что ты скажешь про мой голос?
Гончих свора рыщет... Ты говорила, ты говорила: заяц зайку ищет...—
затягивает он так, что все вокруг дрожит.
— Как в пуще...— не может прийти в себя Салюте.— Сдурел, что ли? А может, пьяный?
— А что ты, например, скажешь, если я трень-брень и в колхозный хор запишусь? Затягиваю первым голосом, что твой Виргилиюс Норейка:
Ты говорила:
ветер в иоле свищет...
— Дуралей ты, дуралей...— качает головой Салюте.— Не дразнил бы лучше, а помог скотину накормить.
Унте весело смеется, откинув голову.
— Помогу. Поем и помогу.
— Сперва выспись. Какой из тебя работник, ежели ночь напролет без сна.
— Успею.
Но Салюте упрямо гнет свое, и Унте ничего не остается, как поесть и растянуться на кровати. Сквозь сон он слышит:
— Говорят, кто-то видел Фиму... Ну ту, первую жену Даниелюса... Работает на стройке. В медпункте.
— Фима? — откликается Унте.
— А ты чего удивляешься? Думаешь, Даниелюс ничего не значил для нее? Столько лет прожили вместе, вот ее и тянет поближе к нему.
— Пустое дело. Юргиту ей не переплюнуть.
— Может, и не переплюнет, но кровушку попортит.
— Загнала меня в кровать, а сама спать не даешь,— стыдит он ее, пытаясь скорее закончить неприятный разговор.
— Дрыхни, дрыхни.— Салюте оскорбленно замолкает и с двумя ведрами выходит за дверь.
Унте горько усмехается, вперив протрезвевший взгляд в облюбованный угол на потолке, где кишат — по настроению — самые разные и самые удивительные видения. Нет, теперь-то уж он точно не уснет. В голове мелькают разные картины: последнее гостевание Фимы и Даниелюса... Белая луна... березовая роща... испуганные черные глаза Юргиты... Габриеле... Товарищ председательша! Все время мимо проходила, гордая, прямая, словно аршин проглотила, а сегодня соизволила даже через всю деревню проводить... «Может, было бы и лучше, если б Даниелюс вернулся к Фиме... Тогда Юргита...» — вдруг приходит ему в голову такая неожиданная, такая несбыточная мысль, он краснеет до ушей и от досады стискивает зубы. Подлец и дурак! В самом деле, додуматься до такой глупости! Унте садится, снова откидывается на подушку и снова садится. Шипит от злости, словно добела раскаленный кусок железа, брошенный в снег. Внутри у Унте все кипит, он изо всех сил пытается отделаться от этих подлых, непристойных мыслей и наконец празднует над ними победу. Ах, хоть бы скорее кончился этот весенний сев. Зад прямо онемел от этой тряски на тракторе по ночам. А ведь еще по меньшей мере недели две так придется... Только дом, поля и трактор — замкнутый треугольник, ни одного свободного дня, который нужен не столько для того, чтобы передохнуть, сколько для того, чтобы вырваться из тисков этих серых будней и чтобы душа воспарить могла...
«В воскресенье пошлю все к чертовой матери — и в Епушотас. Пошатаюсь по базару, зайду в ресторан, пообедаю, как вольный человек. А может, ко мне и Ляонас со своей героиней примкнет. Но нет — Рута прикована к своим буренкам, а Ляонас без нее в воскресенье — ни шагу. Будет сидеть дома и пиликать на скрипке. Но вряд ли у него сейчас музыка на уме: ведь начинается посадка овощей на огородах, надо не на скрипке пиликать, а землю копать... Да и вообще забот невпроворот, чиновник... Но все равно вечером какой-нибудь часок урвет. Хотя бы перед сном. Усядется квинтет, сыграет что-нибудь, а там, глядишь, и жбан пива на столе появится, давно не сиживали по-людски... Да, в воскресенье — кровь из носу — надо сходить к Бутгинасам, ибо Ляонас... Да что там говорить! С ним можно и поцапаться (хотя до этого никогда не доходило), но Ляонас все равно настоящий друг. Мужик что надо! И умен, и сердце доброе. Не то что эти дундуки с Андрюсом Стропусом во главе...»
VIII
Воскресенье Ляонас Бутгинас и впрямь целиком посвятил своим арам. Но Унте, переезжая в субботу вечером на другой надел, завернул со всей своей техникой на огород друга и так его измолотил боронами, что хозяину осталось только почву унавозить и посадить то, что хотел.
Ляонас хмурился, отплатив другу упреками за услугу: что это еще, мол, за помощь, колхозная техника и частный сектор, люди бог весть что подумают! Но Унте только посмеивался, зубы скалил: не ершись, казенный человек, все мы служим общему делу...
Так что воскресенье — свободное, картошку садить вроде бы рановато, а к вывозке навоза еще не подготовились. Но он, Ляонас, с Унте в Епушотас не потащится (да и другу там делать нечего): не потакать же бездельнику, кроме того, после обеда заседание правления («Вот это, братцы, страда — даже по воскресеньям заседают!»).
— Может, сегодня, вместе на фермы пойдем? — спрашивает Рута, готовясь к дойке коров.
— Нет. У меня много дел в сельсовете. А после обеда важное заседание правления колхоза.
Рута неприятно удивлена — такого еще не бывало, чтобы муж в выходной день отказался ей помочь.
— И мне нужно на собрание,— властно говорит она, морща лоб.
— Нужно, конечно, нужно. Ведь ты герой... Задетая иронией мужа, она вздрагивает и неожиданно
выпаливает:
— Что с тобой, Ляонас? Ты болен или у тебя, может, какие-нибудь неприятности? Чего изгаляешься, ведь я не слепая, я вижу, что ты в последние дни ходишь как в воду опущенный. Чего доброго, в один прекрасный день услышу: твой благоверный завел себе кралю.
— Оставь меня в покое, чушь порешь,— раздраженно отмахивается Ляонас и выходит из избы.
Во дворе веет ранней утренней прохладой. По полям разносится гул и грохот тракторов, такое ощущение, будто никто ночью не спал, однако для стряпни и других домашних дел еще не время, хотя о них то и дело напоминают своим кукареканьем неугомонные петухи. Иногда доносится мычание скотины, лай собаки. Не пройдет и часа, как в симфонию утра вплетутся шаги бабенок на молокоприемном пункте, бойкое позвякивание бидонов, шум, толчея.
Ляонас Бутгинас бесцельно слоняется по усадьбе, то что-то поднимет, то что-то отшвырнет. Работать нет ни малейшего желания. Скользким болотным камнем давит грудь сшибка со Стропусом, случившаяся на днях, когда тот, сам того не понимая, так нагадил Ляонасу в душу, что и деваться-то некуда. Всемогущий господь, осыпавший милостями семью Бутгинасов! Один благодаря ему — председатель сельсовета, другая — Герой Социалистического Труда. Хоть отведи его, Стропуса, в сторонку и съезди по роже.
Однако в тот раз Ляонас Бутгинас усмирил свою ярость и, не оборачиваясь, вышел, хотя всю дорогу его так и распирало от обиды и злости. Попадись ему тогда под руку Рута, он бы ей выложил все, что накипело. Но когда она вернулась с фермы, злость улеглась.
— Не горячись! Главное — хладнокровие. И терпение! Побольше терпения!
Будучи одним из тех, кто многое, кроме лжи, прощает, Ляонас Бутгинас не мог понять, как же так случилось, что обманул его самый близкий человек, женщина, коюрой он открыл свою доверчивую душу: хозяйничай, нет в ней никаких замков, все твое.
О, если бы он больше верил слухам и сплетням! В тот год, когда Рута стала Героем Труда, кто возмущался, кто пытался оправдать поступок Стропуса, кто шушукался, шептался, порочил доярку: мол, Стропус неспроста благоволит к ней, неспроста...
Ляонас Бутгинас бледнел, когда слышал такие наветы, потому что был неравнодушен к Руте Гиркальните и все чаще подумывал о женитьбе. Но не осмеливался открыто спросить девушку, есть ли хоть крупица правды в этой злой болтовне; наконец, не счел нужным, потому что держалась Рута с таким достоинством, так знала себе цену, что все оговоры гроша ломаного не стоили. Этого не хватало, злился Ляонас, чтобы Стропус, потонувший по горло в работе, женатый человек, связался с какой-то девчонкой с фермы! Что правда, то правда, несколько коров он ей заменил, но в этом повинны сами доярки, потому что надаивают от них меньше, чем можно, и теперь ей, Руте Гиркальните, придется хорошенько попотеть, прежде чем она увеличит надои. Ох, уж эти люди, чего только не наплетут!
Мало ли что говорят, на чужой роток не накинешь платок, подумал Ляонас Бутгинас и больше никогда не задавал себе таких вопросов.
И вот по прошествии стольких лет, когда, казалось, все давным-давно забыто, Андрюс Стропус вдруг заявляет: твоя будущая жена была без пяти минут Героем Труда, я взял да и добавил, подарил их ей и вознес на вершину славы!
Да, добавил, а она, забыв о гордости, послушно приняла его унизительный подарок, а потом кичилась своей золотой звездочкой, словно сама, без посторонней помощи взобралась на стеклянную гору. Почетные президиумы, трибуны,
снимки в газетах... Чуть ли не деятельница государственного масштаба. Даже перед ним, Ляонасом, стала нос задирать. А оказывается... Разве теперь, по прошествии десяти лет, он может ей, утаившей от него правду, верить? Кто докажет, что Стропус старался помочь ей как председатель, а не как мужчина, коим двигали далеко не бескорыстные чувства?
Ляонас Бутгинас страдал от своих догадок, но как он ни пытался обуздать свое воображение, ничего у него из этого не вышло. Конечно, лучше всего было бы рассказать все Руте и во всем без всяких обиняков разобраться. Такое разбирательство вызвало бы целую бурю, потому что в семье Бутгинасов не муж, а жена задает вопросы. Рута смертельно обиделась бы, чего доброго, предложила бы развестись (как не раз предлагала в первые послесвадеб-ные годы, пока он не подписал акт о безоговорочной капитуляции), и все кончилось бы тем, что виноватым оказался бы он. Ну, да это еще полбеды — можно сто раз взять вину на себя, только бы она, Рута, осталась невиновной. Но ведь у других доярок и вправду забрали лучших коров! Не тех, которых надо было раздаивать, как она тогда, выкручиваясь, объясняла, а лучших! Неужто, если припереть ее к стенке, она станет отнекиваться? Ясное дело, не станет. А если между нею и Стропусом было что-то большее, чем деловые отношения, то и это всплывет. Из мести к председателю, выхвалявшемуся тем, что облагодетельствовал ее, она раскроет все карты, невзирая ни на какие последствия. А тогда... Как же тогда жить? Нет, уж во сто крат лучше дремучее неведение, чем такое знание. Пусть будет так, как есть, так, как она когда-то объяснила: нераздоенные коровы и честная, политая кровавым потом дорога к лаврам. Стропус выхвалялся, желая насолить ему. А если в его словах и есть крупица правды, то разве плохо, если лучшей доярке колхоза были созданы условия для того, чтобы ее труд был оценен по заслугам? Стало быть, аминь, нечего морочить себе голову из-за того, что когда-то было или не было...
Несколько дней такое решение вроде бы удовлетворяло Ляонаса Бутгинаса. Однако, умом понимая его мудрость, сердцем он никак не мог с ним согласиться.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72