Покупал не раз - магазин
Однако за этот короткий миг Унте успевал увидеть себя — ничтожного, жалкого, барахтающегося в непролазной трясине, из которой он может выбраться только чудом. Грязь, повсюду грязь... Весь он вывалялся в зловонной тине, с ног до головы. Даже душа и та заляпана грязью... И мысли, и чувства... Не сыщешь местечка, где бы он мог приклонить голову и не запятнаться. Разве он — оплевавший себя, ставший всеобщим посмешищем — имеет право думать о Юргите?
«Дернул же меня черт поехать в Вильнюс, к этому космическому мудрецу. Ведь с него все и началось».
Но, как ни пытался он свалить вину на брата, все равно не мог найти себе оправдания. Что за проклятый характер! Из-за каждой мелочи вспыхивает как спичка. Вместо того чтобы вовремя погасить, швыряет головешки в солому и разжигает пожар...
Посреди недели Саулюс Юркус, директор Дома культуры, зашел к Гиринисам и увидел, как Унте без дела слоняется по усадьбе. Юркус долго обеими руками ерошил густую — лопаткой — бороду, щурил веснушчатые веки и ждал, пока в его душе уймется злость, подавляемая величайшими усилиями воли, но злость не только не улеглась, но, наоборот, при виде виновника всех тягот, испытываемых хором, вспыхнула с новой силой.
— Ну что, вернулся с гастролей?— заговорил он так гневно, что рыжая всклокоченная борода запылала как факел.— Где же твой лавровый венок?
— Нечего тут...— буркнул Унте.— Что было, то было, не вырубишь...
— Хорошо, что ты можешь так, без всяких угрызений. Для тебя это все равно что высморкаться. Высморкался —
и снова за свое. А совесть твоя, позволь спросить, где? Сознательность? Чувство ответственности? Ведь концерт на носу, а ты совсем не готов и срываешь нам программу. Мы из-за тебя перед всем Епушотасом осрамимся.
— Знаю, знаю...— не произнес, а простонал Унте.— И у меня душа болит. И, может, больше, чем ты думаешь.
— Болела бы, таких фокусов не выкидывал бы. Тебе просто-напросто сознательности не хватает, товарищ Анта-нас. Страна штурмует новые высоты, а ты как жук по краям болота ползаешь. Где твой энтузиазм? Где твой полет? Когда все борются...
— И я боролся, пока осенний сев не закончили. Весна придет — и снова на борозду со всеми. Хлеб даром не ем, нечего меня упрекать.
— Вот ты уже и петушишься! Не любишь критику нисколечко и в суть не вникаешь. Советский человек борется за свое будущее не только производственными средствами, используя могучую технику, но и песней, музыкой. Искусство — наши крылья, оно вдохновляет на новые подвиги. А ты — осенний сев, товарищ Антанас... Как же можно так все опошлить?
— Много ли там с песней навоюешь,— раздраженно бросил Унте. Он не выносил назиданий Юркуса, почерпнутых из газет.— На одной песне пшеницу не вырастишь. На сердце от нее веселее, это верно.
— Веселей всем: и тем, кто поет, и тем, кто слушает,— вставил Юркус.
— Это и коню ясно.
— Если человеку на душе веселее, значит, и работа лучше спорится. А когда лучше спорится, то и пользы больше. Государству, партии, делу строительства коммунизма. Это же ты признаешь?
— Это, пожалуй, признаю. И что же мне теперь делать? На коленях вокруг Дома культуры проползти, чтобы простили?
Юркус запустил пальцы в рыжую лопатку бороды, словно желал ее выдергать. В запасе у него всегда имелся набор всяких газетных ответов, но ни один из них не годился для того, чтобы дать отпор Унте. Наконец директор набрел на спасительную мысль:
— А ведь большинство покупает билеты только из-за тебя, из-за твоих старинных песен. Не оправдал ты доверия народа, товарищ Антанас, такой позор на колхозную самодеятельность навлек, что... что...— Юркус закудахтал, не найдя подходящего слова, а когда такое слово, не унижающее достоинства работника культуры, наконец, село на язык, Унте не дал директору рта раскрыть и выпалил:
— Ну, уж ежели так, то пусть твой народ набьет мне морду. Сяду рядом с кассиршей, и пусть каждый входящий в зал вмажет мне...
Юркуса передернуло. Он длинными тонкими пальцами боронил не только бороду, но и копну волос, спадавших на воротник. Весь взъерошенный, пыжащийся, ставший от этого, кажется, в два раза выше, он походил на индюка, приготовившегося к драке.
— Все это несерьезно, товарищ Антанас. Непатриотично, а если начистоту, то даже преступно. Вместо того чтобы самокритично осудить свои ошибки, дать слово больше не повторять их, ты со своими шуточками... Полная демобилизация политической сознательности! Можно подумать, что ты какой-то безответственный субъект, ни у тебя прав, ни обязанностей. А тебе, сыну нашей многонациональной родины, открыты все пути в счастливое завтра. Все пути, понимаешь? Так как, должен ли ты вознаградить свою родину за это или нет?
— Послушай, что ты ко мне привязался? — начал злиться Унте. - Читай мораль своим комсомольцам.
— Чего привязался? Хочу, чтоб человеком стал,— гнул свое Юркус, свято веря в силу разъяснительной работы.— В самом деле, как же так можно? День-деньской в водке мокнешь! Разум свой отравляешь, талант губишь в то время, как миллионы стоят на трудовой вахте...
— Пусть себе стоят на здоровье, если им не нравится сидеть, а мне пора на работу.— Унте сплюнул через плечо и направился к хлеву, хотя толком и не знал, что он там будет делать, потому что рано еще было кормить скотину.
— Ну и цаца! — подскочил Юркус, пришибленный неожиданным финалом; все мудреные слова, все правильные мысли, отпечатанные у него в мозгу со всяких матриц, вмиг улетучились из головы.— Эй, опомнись, человече, ведь я же тебе только добра желаю. Напился, так напился. Только в другой раз так не делай. Отложим концерт на недельку, из-за этого мир не рухнет. Слышишь, товарищ Антанас? В субботу вместо концерта репетицию проведем. Очень прошу тебя, приходи.
Последние слова директора Унте выслушал на пороге хлева. Хотел было повернуться, что-то сказать Юркусу, но махнул рукой и шмыгнул внутрь.
Юркус приплелся следом, он, конечно, и в хлев нырнул бы, но испугался собаки, которая была хоть и невеличка, но брехала зло, грозно оскалив зубы.
— Так как — договорились, товарищ Антанас? — кричал Юркус, распушив рыжие космы.— Слышишь, а? В следующую субботу? Никто тебе дурного слова не скажет. А если я тебя обидел ненароком, то прости, это не из дурных побуждений, а из любви и уважения к твоему таланту, из желания объяснить тебе, каким даром тебя природа наградила.
Унте осклабился в сумерках хлева: «Ишь ты, когда хочет, то и по-человечески может». Постоял на навозе меж животных (с одной стороны — корова с телком, с другой — свиньи за загородкой), послушал, как Юркус, повышая голос, старается перекричать пса, этого верного стража усадьбы, и только тогда, когда кончилось это состязание, вышел во двор. С минуту он потоптался у ограды, вперив задумчивый взгляд в небо, обитое толстым войлоком облаков, помотал головой, пожал плечами, словно спорил с, кем-то, а когда стемнело, второпях накормил скотину и направился в Дом культуры.
Между тем Юркус сидел за пианино и одним пальцем терзал клавиши; было грустно, хоть плачь. Аккорды уныло звучали в сумерках осеннего вечера, будя воспоминания недалекого детства, всецело связанного у Юркуса с детдомом, который приютил и вырастил его, несчастного подкидыша. Удивительные это были времена! Благодаря воспитателям все в жизни казалось ему ясным, простым, бесспорным. Страна Советов — остров добра, справедливости и достатка в океане загнивающих капиталистических держав, граждане ее — самые счастливые на свете, до мозга костей преданные святому делу строительства коммунизма, за исключением разве что невежд или врагов, и то лишь потому, что «и на солнце есть пятна». Словом, не жизнь, а сплошной праздник, брызжущий радостным фейерверком счастья. Но вот он оперился, сам начал крутиться в водовороте жизни, думать своей головой, смотреть на все своими глазами и вдруг увидел: не все то золото, что блестит. Думал, горы свернет, приехав в Епушотас, думал, культуру поднимет, сам вознесется исполином до небес и других увлечет, а тут одного человека убедить не может. И не какого-нибудь невежду или отщепенца, а брата Даниелюса Гириниса, секретаря райкома! Медуза, тряпка... Вот и должен перед таким в три погибели гнуться, умолять, унижать достоинство ответственного работника культуры. А не
унизишься — дело с места не сдвинешь. Не отвоюешь человека для общества, ведь не тебе самому он нужен, а государству, всей нашей стране. Вот почему Юркус и борется за него, унижаясь и снося оскорбления.
Кто-то побарабанил в дверь. Юркус подумал, что это Габриеле Стропене, но на пороге выросла ссутулившаяся фигура Унте.
— Услышал, что кто-то наигрывает в темноте... Вот и зашел.
— Жду товарищ Стропене, учительницу. В хор наш хочет,— ответил Юркус, удивленный неожиданным приходом Гириниса.— У дверей выключатель, нажми, товарищ Антанас.
Унте нажал, и уютный зальчик залило ярким светом.
— Председательшу, что ли? — не сразу сообразил Унте. Он только разевал рот и моргал, ослепленный светом.— И она туда же — в певчие? Вот это новость! Что-то я не слышал, чтобы у нее голос...
— Сопрано у нее. И, кажется, неплохое. Только на людях она никогда не пробовала,— с достоинством ответил Юркус— Сейчас она придет, послушаем, и будет ясно.
— Так, может, сперва мое дело,— засуетился Унте, испуганный тем, что придется разбираться в присутствии нежелательной свидетельницы.— Я, видишь ли, насчет той пропущенной репетиции... Подумаешь, эка важность — одна репетиция... Приду вечерком, завтра, послезавтра, поору эдак часа три подряд и наверстаю. Так почему же нам в эту субботу, как и было намечено, с концертом в Епупютас не поехать?
Юркус словно костью поперхнулся. Его цепкие пальцы так и шныряли по рыжей растительности бороды, так и боронили упавшие на лоб волосы, а из-под них сверкали вытаращенные от неожиданности простодушные голубые. Потом он взмыл, как подброшенный вверх факел, и бросился Унте на шею.
— Друг мой, дружище! Спасение! — восклицал он, похлопывая ладонями по плечам своего недисциплинированного солиста.— Ведь я же сегодня по этому поводу и заходил к тебе! Хотел попросить тебя... если, конечно, у тебя какой-нибудь свободный вечерок найдется. Но как-то у меня не сразу получилось, не о том я речь повел, да и ты, как ощетинился. Думал, крышка, придется отложить концерт. А ты, оказывается, настоящий мужчина, товарищ Антанас! Сознательный, совестливый, не лишенный чувства долга. Замшелый, толстокожий, но под этой твоей кожей — не слон и не крокодил...
Унте отшатнулся от Юркуса, нескладно освобождаясь из его объятий, но пока освобождался от них, очутился посреди зала. Может быть, Юркус еще задержал бы его, но тут неслышно, как привидение, на пороге выросла Габриеле Стропене.
VII
Знала ли она, что вечер этот окажется для нее роковым? Что придет лето — с запахами пастбищ, раскаленных знойным солнцем, с духом сохнущего сена в стогах над Скарду-писом, под невинно-голубым куполом неба — и что под стрекот кузнечиков она сделает первый шаг к измене, к которой давно готовилась истосковавшаяся по любви душа? Нет, нет, она этого не подозревала, хотя и помышляла всякий раз, взбешенная равнодушием мужа.
Этот поздний осенний вечер она запомнила до мельчайших подробностей. Дико завывал ветер, срывал с деревьев листья, летевшие в лицо, из окон Дома культуры доносились глухие звуки пианино, а она стояла в нерешительности и не знала, что делать. Потом услышала, как захлопнулись двери. Пианино замолкло. И ей стало смешно, что стесняется какого-то рыжебородого парня, само имя которого всегда вызывало у ее мужа, Андрюса Стропуса, снисходительную улыбку. На самом же деле она просто не верила самой себе, думала, что осрамится. Но все получилось как нельзя лучше. Юркус попросил ее спеть дуэтом с Унте, и вскоре они оба лихо выводили развеселую народную песенку, которая должна была в субботу прозвучать и на концерте в Епушотасе:
Бежит филин по притвору, шпорами сверкая, а бедняшечки лисята — со страху помирая.
— Прекрасно! — похвалил Юркус и захлопал в ладоши.
— Ага, голос есть,— поддержал его Унте.— С вами петь можно.
— Все говорят, что у меня хороший голос, а ты ни разу не соизволил прийти на наш концерт,— однажды весной упрекнула Габриеле мужа.
Тот только пожал плечами, отмахнулся от нее, как от назойливой мухи, и дальше продолжал что-то записывать в толстую тетрадь.
На столе стояла ваза с распускающимися веточками ракиты, но Андрюс Стропус на них и внимания не обратил. Габриеле хотелось схватить эту вазу и швырнуть ее на пол. Но, убегая в другую комнату, она только дверьми хлопнула, да так, что ледяной грохот стекла еще долго отдавался в душе.
За ужином он сказал:
— Не пойму, что с тобой. У тебя совсем расшатались нервы.
Она прихлебывала чай — нарочито громко, шмыгая носом, потому что испытывала удовольствие, когда он злился.
— Видать, не очень-то тебе впрок это твое публичное развлечение,— съязвил Андрюс Стропус— Да и чести не делает. Ни мне, ни тебе. Пусть себе перед публикой кривляются всякие там свинарки, доярки, а твое место в школе.
— Мое место рядом с моим мужем, но у меня его нет,— отрезала Габриеле.
- Не пойму, чего мы не поделили. Тебе нравится как капустной бабочке порхать с одного кочана на другой и откладывать там свои яички; хорошо, порхай себе на солнце, пока какая-нибудь птица тебя не склюет; я же считаю, что человек рожден для полезной деятельности и имеет право получить за свой труд соответствующую мзду — славу, богатство, достойное положение в обществе. Два человека, два взгляда. Почему они не могут мирно сосуществовать? Конечно, я — деятельный человек — могу презирать тебя — капустную бабочку, но делаю исключение как женщине, ибо что до прекрасного пола, то у меня тут иное мнение.
Габриеле хотела было уточнить, что женщина для него — только довесок, что с первых же дней женитьбы он относился к ней как к игрушке, но смолчала, так как знала ранее, какой последует ответ («А может, я должен был помочь тебе сделать карьеру, вознести на вершину славы, на к Руту Бутгинене?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72
«Дернул же меня черт поехать в Вильнюс, к этому космическому мудрецу. Ведь с него все и началось».
Но, как ни пытался он свалить вину на брата, все равно не мог найти себе оправдания. Что за проклятый характер! Из-за каждой мелочи вспыхивает как спичка. Вместо того чтобы вовремя погасить, швыряет головешки в солому и разжигает пожар...
Посреди недели Саулюс Юркус, директор Дома культуры, зашел к Гиринисам и увидел, как Унте без дела слоняется по усадьбе. Юркус долго обеими руками ерошил густую — лопаткой — бороду, щурил веснушчатые веки и ждал, пока в его душе уймется злость, подавляемая величайшими усилиями воли, но злость не только не улеглась, но, наоборот, при виде виновника всех тягот, испытываемых хором, вспыхнула с новой силой.
— Ну что, вернулся с гастролей?— заговорил он так гневно, что рыжая всклокоченная борода запылала как факел.— Где же твой лавровый венок?
— Нечего тут...— буркнул Унте.— Что было, то было, не вырубишь...
— Хорошо, что ты можешь так, без всяких угрызений. Для тебя это все равно что высморкаться. Высморкался —
и снова за свое. А совесть твоя, позволь спросить, где? Сознательность? Чувство ответственности? Ведь концерт на носу, а ты совсем не готов и срываешь нам программу. Мы из-за тебя перед всем Епушотасом осрамимся.
— Знаю, знаю...— не произнес, а простонал Унте.— И у меня душа болит. И, может, больше, чем ты думаешь.
— Болела бы, таких фокусов не выкидывал бы. Тебе просто-напросто сознательности не хватает, товарищ Анта-нас. Страна штурмует новые высоты, а ты как жук по краям болота ползаешь. Где твой энтузиазм? Где твой полет? Когда все борются...
— И я боролся, пока осенний сев не закончили. Весна придет — и снова на борозду со всеми. Хлеб даром не ем, нечего меня упрекать.
— Вот ты уже и петушишься! Не любишь критику нисколечко и в суть не вникаешь. Советский человек борется за свое будущее не только производственными средствами, используя могучую технику, но и песней, музыкой. Искусство — наши крылья, оно вдохновляет на новые подвиги. А ты — осенний сев, товарищ Антанас... Как же можно так все опошлить?
— Много ли там с песней навоюешь,— раздраженно бросил Унте. Он не выносил назиданий Юркуса, почерпнутых из газет.— На одной песне пшеницу не вырастишь. На сердце от нее веселее, это верно.
— Веселей всем: и тем, кто поет, и тем, кто слушает,— вставил Юркус.
— Это и коню ясно.
— Если человеку на душе веселее, значит, и работа лучше спорится. А когда лучше спорится, то и пользы больше. Государству, партии, делу строительства коммунизма. Это же ты признаешь?
— Это, пожалуй, признаю. И что же мне теперь делать? На коленях вокруг Дома культуры проползти, чтобы простили?
Юркус запустил пальцы в рыжую лопатку бороды, словно желал ее выдергать. В запасе у него всегда имелся набор всяких газетных ответов, но ни один из них не годился для того, чтобы дать отпор Унте. Наконец директор набрел на спасительную мысль:
— А ведь большинство покупает билеты только из-за тебя, из-за твоих старинных песен. Не оправдал ты доверия народа, товарищ Антанас, такой позор на колхозную самодеятельность навлек, что... что...— Юркус закудахтал, не найдя подходящего слова, а когда такое слово, не унижающее достоинства работника культуры, наконец, село на язык, Унте не дал директору рта раскрыть и выпалил:
— Ну, уж ежели так, то пусть твой народ набьет мне морду. Сяду рядом с кассиршей, и пусть каждый входящий в зал вмажет мне...
Юркуса передернуло. Он длинными тонкими пальцами боронил не только бороду, но и копну волос, спадавших на воротник. Весь взъерошенный, пыжащийся, ставший от этого, кажется, в два раза выше, он походил на индюка, приготовившегося к драке.
— Все это несерьезно, товарищ Антанас. Непатриотично, а если начистоту, то даже преступно. Вместо того чтобы самокритично осудить свои ошибки, дать слово больше не повторять их, ты со своими шуточками... Полная демобилизация политической сознательности! Можно подумать, что ты какой-то безответственный субъект, ни у тебя прав, ни обязанностей. А тебе, сыну нашей многонациональной родины, открыты все пути в счастливое завтра. Все пути, понимаешь? Так как, должен ли ты вознаградить свою родину за это или нет?
— Послушай, что ты ко мне привязался? — начал злиться Унте. - Читай мораль своим комсомольцам.
— Чего привязался? Хочу, чтоб человеком стал,— гнул свое Юркус, свято веря в силу разъяснительной работы.— В самом деле, как же так можно? День-деньской в водке мокнешь! Разум свой отравляешь, талант губишь в то время, как миллионы стоят на трудовой вахте...
— Пусть себе стоят на здоровье, если им не нравится сидеть, а мне пора на работу.— Унте сплюнул через плечо и направился к хлеву, хотя толком и не знал, что он там будет делать, потому что рано еще было кормить скотину.
— Ну и цаца! — подскочил Юркус, пришибленный неожиданным финалом; все мудреные слова, все правильные мысли, отпечатанные у него в мозгу со всяких матриц, вмиг улетучились из головы.— Эй, опомнись, человече, ведь я же тебе только добра желаю. Напился, так напился. Только в другой раз так не делай. Отложим концерт на недельку, из-за этого мир не рухнет. Слышишь, товарищ Антанас? В субботу вместо концерта репетицию проведем. Очень прошу тебя, приходи.
Последние слова директора Унте выслушал на пороге хлева. Хотел было повернуться, что-то сказать Юркусу, но махнул рукой и шмыгнул внутрь.
Юркус приплелся следом, он, конечно, и в хлев нырнул бы, но испугался собаки, которая была хоть и невеличка, но брехала зло, грозно оскалив зубы.
— Так как — договорились, товарищ Антанас? — кричал Юркус, распушив рыжие космы.— Слышишь, а? В следующую субботу? Никто тебе дурного слова не скажет. А если я тебя обидел ненароком, то прости, это не из дурных побуждений, а из любви и уважения к твоему таланту, из желания объяснить тебе, каким даром тебя природа наградила.
Унте осклабился в сумерках хлева: «Ишь ты, когда хочет, то и по-человечески может». Постоял на навозе меж животных (с одной стороны — корова с телком, с другой — свиньи за загородкой), послушал, как Юркус, повышая голос, старается перекричать пса, этого верного стража усадьбы, и только тогда, когда кончилось это состязание, вышел во двор. С минуту он потоптался у ограды, вперив задумчивый взгляд в небо, обитое толстым войлоком облаков, помотал головой, пожал плечами, словно спорил с, кем-то, а когда стемнело, второпях накормил скотину и направился в Дом культуры.
Между тем Юркус сидел за пианино и одним пальцем терзал клавиши; было грустно, хоть плачь. Аккорды уныло звучали в сумерках осеннего вечера, будя воспоминания недалекого детства, всецело связанного у Юркуса с детдомом, который приютил и вырастил его, несчастного подкидыша. Удивительные это были времена! Благодаря воспитателям все в жизни казалось ему ясным, простым, бесспорным. Страна Советов — остров добра, справедливости и достатка в океане загнивающих капиталистических держав, граждане ее — самые счастливые на свете, до мозга костей преданные святому делу строительства коммунизма, за исключением разве что невежд или врагов, и то лишь потому, что «и на солнце есть пятна». Словом, не жизнь, а сплошной праздник, брызжущий радостным фейерверком счастья. Но вот он оперился, сам начал крутиться в водовороте жизни, думать своей головой, смотреть на все своими глазами и вдруг увидел: не все то золото, что блестит. Думал, горы свернет, приехав в Епушотас, думал, культуру поднимет, сам вознесется исполином до небес и других увлечет, а тут одного человека убедить не может. И не какого-нибудь невежду или отщепенца, а брата Даниелюса Гириниса, секретаря райкома! Медуза, тряпка... Вот и должен перед таким в три погибели гнуться, умолять, унижать достоинство ответственного работника культуры. А не
унизишься — дело с места не сдвинешь. Не отвоюешь человека для общества, ведь не тебе самому он нужен, а государству, всей нашей стране. Вот почему Юркус и борется за него, унижаясь и снося оскорбления.
Кто-то побарабанил в дверь. Юркус подумал, что это Габриеле Стропене, но на пороге выросла ссутулившаяся фигура Унте.
— Услышал, что кто-то наигрывает в темноте... Вот и зашел.
— Жду товарищ Стропене, учительницу. В хор наш хочет,— ответил Юркус, удивленный неожиданным приходом Гириниса.— У дверей выключатель, нажми, товарищ Антанас.
Унте нажал, и уютный зальчик залило ярким светом.
— Председательшу, что ли? — не сразу сообразил Унте. Он только разевал рот и моргал, ослепленный светом.— И она туда же — в певчие? Вот это новость! Что-то я не слышал, чтобы у нее голос...
— Сопрано у нее. И, кажется, неплохое. Только на людях она никогда не пробовала,— с достоинством ответил Юркус— Сейчас она придет, послушаем, и будет ясно.
— Так, может, сперва мое дело,— засуетился Унте, испуганный тем, что придется разбираться в присутствии нежелательной свидетельницы.— Я, видишь ли, насчет той пропущенной репетиции... Подумаешь, эка важность — одна репетиция... Приду вечерком, завтра, послезавтра, поору эдак часа три подряд и наверстаю. Так почему же нам в эту субботу, как и было намечено, с концертом в Епупютас не поехать?
Юркус словно костью поперхнулся. Его цепкие пальцы так и шныряли по рыжей растительности бороды, так и боронили упавшие на лоб волосы, а из-под них сверкали вытаращенные от неожиданности простодушные голубые. Потом он взмыл, как подброшенный вверх факел, и бросился Унте на шею.
— Друг мой, дружище! Спасение! — восклицал он, похлопывая ладонями по плечам своего недисциплинированного солиста.— Ведь я же сегодня по этому поводу и заходил к тебе! Хотел попросить тебя... если, конечно, у тебя какой-нибудь свободный вечерок найдется. Но как-то у меня не сразу получилось, не о том я речь повел, да и ты, как ощетинился. Думал, крышка, придется отложить концерт. А ты, оказывается, настоящий мужчина, товарищ Антанас! Сознательный, совестливый, не лишенный чувства долга. Замшелый, толстокожий, но под этой твоей кожей — не слон и не крокодил...
Унте отшатнулся от Юркуса, нескладно освобождаясь из его объятий, но пока освобождался от них, очутился посреди зала. Может быть, Юркус еще задержал бы его, но тут неслышно, как привидение, на пороге выросла Габриеле Стропене.
VII
Знала ли она, что вечер этот окажется для нее роковым? Что придет лето — с запахами пастбищ, раскаленных знойным солнцем, с духом сохнущего сена в стогах над Скарду-писом, под невинно-голубым куполом неба — и что под стрекот кузнечиков она сделает первый шаг к измене, к которой давно готовилась истосковавшаяся по любви душа? Нет, нет, она этого не подозревала, хотя и помышляла всякий раз, взбешенная равнодушием мужа.
Этот поздний осенний вечер она запомнила до мельчайших подробностей. Дико завывал ветер, срывал с деревьев листья, летевшие в лицо, из окон Дома культуры доносились глухие звуки пианино, а она стояла в нерешительности и не знала, что делать. Потом услышала, как захлопнулись двери. Пианино замолкло. И ей стало смешно, что стесняется какого-то рыжебородого парня, само имя которого всегда вызывало у ее мужа, Андрюса Стропуса, снисходительную улыбку. На самом же деле она просто не верила самой себе, думала, что осрамится. Но все получилось как нельзя лучше. Юркус попросил ее спеть дуэтом с Унте, и вскоре они оба лихо выводили развеселую народную песенку, которая должна была в субботу прозвучать и на концерте в Епушотасе:
Бежит филин по притвору, шпорами сверкая, а бедняшечки лисята — со страху помирая.
— Прекрасно! — похвалил Юркус и захлопал в ладоши.
— Ага, голос есть,— поддержал его Унте.— С вами петь можно.
— Все говорят, что у меня хороший голос, а ты ни разу не соизволил прийти на наш концерт,— однажды весной упрекнула Габриеле мужа.
Тот только пожал плечами, отмахнулся от нее, как от назойливой мухи, и дальше продолжал что-то записывать в толстую тетрадь.
На столе стояла ваза с распускающимися веточками ракиты, но Андрюс Стропус на них и внимания не обратил. Габриеле хотелось схватить эту вазу и швырнуть ее на пол. Но, убегая в другую комнату, она только дверьми хлопнула, да так, что ледяной грохот стекла еще долго отдавался в душе.
За ужином он сказал:
— Не пойму, что с тобой. У тебя совсем расшатались нервы.
Она прихлебывала чай — нарочито громко, шмыгая носом, потому что испытывала удовольствие, когда он злился.
— Видать, не очень-то тебе впрок это твое публичное развлечение,— съязвил Андрюс Стропус— Да и чести не делает. Ни мне, ни тебе. Пусть себе перед публикой кривляются всякие там свинарки, доярки, а твое место в школе.
— Мое место рядом с моим мужем, но у меня его нет,— отрезала Габриеле.
- Не пойму, чего мы не поделили. Тебе нравится как капустной бабочке порхать с одного кочана на другой и откладывать там свои яички; хорошо, порхай себе на солнце, пока какая-нибудь птица тебя не склюет; я же считаю, что человек рожден для полезной деятельности и имеет право получить за свой труд соответствующую мзду — славу, богатство, достойное положение в обществе. Два человека, два взгляда. Почему они не могут мирно сосуществовать? Конечно, я — деятельный человек — могу презирать тебя — капустную бабочку, но делаю исключение как женщине, ибо что до прекрасного пола, то у меня тут иное мнение.
Габриеле хотела было уточнить, что женщина для него — только довесок, что с первых же дней женитьбы он относился к ней как к игрушке, но смолчала, так как знала ранее, какой последует ответ («А может, я должен был помочь тебе сделать карьеру, вознести на вершину славы, на к Руту Бутгинене?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72