Установка сантехники, реально дешево
Другие три шины тоже сели: какой-то негодяй исполосовал их ножом, пока Люткус, оставив на минутку машину, трепался со знакомым шофером. Понадобится по меньшей мере час, прежде чем они смогут выбраться отсюда.
Начальник строительства, решив, что это очередное свинство «спецов», предложил свой автомобиль, но Дание-люс, как бы подбадривая себя и других, впавших в уныние, сказал: было бы преступлением не воспользоваться случаем и не пройти в такой погожий весенний вечер четыре-пять километров пешком. Вместе со Стропусом и потопали они из Гедвайняй в Дягимай, куда, залатав покрышки, должен был явиться и Люткус.
Как только они вышли на колхозные поля, настроение у них исправилось. По правде говоря, Андрюс Стропус и так не унывал: как ни суди, как ни ряди, а он недаром полдня проваландался с секретарем райкома: добился от него обещания, что колхозников впредь не будут принимать на стройку, приворожившую не одного хорошими заработками. Кроме того, нынешний год обещал быть урожайным, и если все удастся свезти в амбары, то, глядишь, и старая мечта о золотой звездочке сбудется. Была у него еще одна причина для хорошего настроения, для того, чтобы улыбаться, оглядывать ясным взглядом вечереющие поля — мир, воцарившийся в семье. Брюзжавшая дотоле Габриеле, неожиданно успокоилась и с каждым днем становилась все нежнее и заботливее. Случилось что-то непостижимое, чего Стропус не мог, да и не хотел понять. Он был счастлив при виде такой Габриеле. Скорее всего, сын родится — наследник нужен. А если дочка, тоже неплохо, младенец снова свяжет их, да, свяжет, потому что, еще не родившись, уже вернул мир в их дом. Будучи осторожным, хотя и не скрытным человеком, Стропус не любил делиться с другими подробностями своей интимной жизни, но в этот весенний вечер так светила полная луна, висевшая на горизонте, так пьяняще пахли росистые луга, сулившие Золотую Звезду, а товарищ Гиринис был так любезен, что Стропус не мог удержаться и открыл ему душу.
Даниелюс молчал; он шел рядом, не сводя глаз с красного солнечного диска, который закатывался за горизонт, понемногу тонул в голубой дымке леса и как бы натягивал на потемневший, уставший за день лик земли розовую,
почти уже не просвечивающую вуаль. Остывший к вечеру воздух благоухал луговым настоем щедрого на цветы начала июня, повсюду ликовали пичуги, постепенно замолкая и покидая многоголосый, неповторимый хор, где звонче всех заливался соловей, трели которого изредка перебивала своим нетерпеливым кукованием кукушка, прощавшаяся с весной.
Андрюс Стропус, не обращавший внимания на всю эту вечернюю идиллию и усомнившийся, слышит ли его Гиринис, продолжал:
— В юности и я любил, но не так, чтобы из-за женщины с ума сходить. Я не из тех, кто считает, что его избранница — единственная, без которой жизнь немыслима.
— Тогда либо ты не встретил такую женщину, либо твое сердце глухо к любви.
Стропус снисходительно хмыкнул:
— Я не поэт, секретарь. Как-то и Габриеле мне сказала: ты не поэт, ты хозяйственник. Ничего не поделаешь, бывает, что у женщины от хорошей жизни появляется желание изобразить себя несчастной.
Даниелюс лениво пожал плечами.
— Знаешь, мне иногда жаль тех, кто подсчитывает доход от своего сада, но не видит, как он цветет,— сказал он, не отрывая глаз от дороги, которую окутывали вечерние сумерки, подкрашенные тусклым светом луны.— Но если этого для их счастья достаточно, то пусть подсчитывают. Главное, чтобы человек чувствовал себя счастливым. Даже у морской рыбы есть своя глубина: одна нырнет поглубже и задохнется, а другая только и может на дне жить.
— Я счастлив, секретарь,— поспешил заверить Стропус, не выдавая своей обиды.— И глубина у меня достаточная. Не завидую счастливым, которые из любви готовы друг другу глаза выцарапать. Взять хотя бы наших Бутгинасов. Помните? Разве вы всех...
— Почему всех? Ведь имя Руты Бутгинене когда-то гремело. Правда, работал я в ту пору далеко отсюда, на другом конце Литвы, но все-таки изредка в Дягимай наезжал. Довелось несколько раз и в доме Бутгинасов побывать. Да, они прекрасно ладят, хотя она и старше его. А теперь, я слышал, у них что-то снова разладилось, трещит.
— Не трещит, а ломается, крошится, и все к черту летит,— почти весело ответил Стропус— И во всем этом, видите ли, я виноват. Во всяком случае, так думает ваш брат Антанас.
Даниелюс пожал плечами, покачал головой, окинул пронзительным взглядом Стропуса.
— А... припоминаю. Он мне что-то говорил... Да! Знаю я эту историю, с «улучшенными» коровами. А может, ты, председатель, и вправду виноват? Если разобраться... Я начинаю понимать Бутгинаса. Это человек кристальной честности. Самолюбив? Спору нет. Но больше всего на свете не терпит подлости, особенно лжи. Узнай я когда-нибудь, что жена моя утаила от меня что-то важное, я бы подумал, что женился на женщине, которой нельзя доверять, а уж уважать и подавно. А вера и уважение — это два краеугольных камня, на которых держится любовь. Тайна в супружеской жизни похожа на бомбу замедленного действия, из-за нее страдают оба: один, догадываясь, что она есть, другой — зная, что она не только есть, но в любой момент может взорваться.
Андрюс Стропус не спешил с ответом, размышлял, словно ступал по еще нетронутому льду, не так шагнешь и провалишься. Наконец он решился и сказал:
— А по-моему, куда лучше, когда супруги меньше знают о прошлом друг друга.
— Молчание — золото?
— Для семейного покоя все средства хороши...
— А покой нашей души? Ведь от себя не убежишь. Мыслимое ли дело обнимать женщину, отгородившись от нее тайнами?
— Для меня это слишком тонкая материя.
— А тебе подавай ту, из которой можно что-нибудь сшить? — усмехнулся Даниелюс.— Но ты не унывай: не ты один так думаешь, так, пожалуй, думают девяносто девять процентов. Да, на твоей стороне большинство. А беднягу Бутгинаса поддерживает, может, только один процент...
— Но в этот процент входит и секретарь райкома...
— Да, он входит.— Даниелюс сделал вид, что не почувствовал в словах Стропуса колкости.— Работай он, этот секретарь, в Епушотасе, когда ты Бутгинене широкую дорогу к золотой звездочке прокладывал...
— Вы думаете, между нами что-то было?! — вскипел Стропус.
— Нет, не думаю, у меня для этого просто нет оснований... Но разве важно, с какой целью ты проторил ей дорогу? Как ни крути, а это нечестно. Говоришь, до килограмма грамма не хватило, вот ты его и добавил. Мелочь, по-твоему? Нет, прибавил ли ты столько, сколько не хватало до
нормы, или столько же снял с нее, и то, и другое — мошенничество. Жалко, дело давнее, а то можно было бы тебя на бюро пропесочить.
Андрюс Стропус ничего не ответил, хотя, судя по выражению лица, не был согласен с секретарем. Молчал и Даниелюс, не желая вникать в это дело: ничего не добьешься, только настроение испортишь. Да еще в такой замечательный весенний вечер, когда сама природа как бы предлагает насладиться ее красотой, как бы просит: забудь на минутку про повседневные заботы.
Так, наслаждаясь щедрым лунным сиянием и перебрасываясь изредка словечком-другим, они отмахали добрую половину пути. Скоро посыпанный щебнем проселок вольется в шоссе, а значит, до Дягимай полкилометра, не больше.
Поселок маячил вдали, как какой-то диковинный зверь. Только кое-где в окнах светились огоньки — люди уже спали,— певучий покой вечера нет-нет да нарушала мчащаяся по шоссе машина. Соперничая с соловьем, еще неистовствовала кукушка, с юга, со стороны Скардуписа, доносились хриплые клики давно вылупившихся чибисов. Иногда раздавалось мычание коровы на пастбище, огороженном проволочной изгородью. Чем дальше от Гедвайняй, тем острей пахло живительной луговой зеленью вперемешку с высохшим пометом и потом скотины. Откуда-то повеяло дымом. Даниелюс подумал, что где-то неподалеку развели костер, и почти в то же самое время увидел идущих навстречу людей. Они появились внезапно, словно выросли из-под земли. Сквозь вопли и восклицания изредка пробивался женский голос.
— Давайте свернем,— посоветовал осмотрительный Лндрюс Стропус.
— Дорога широкая, как-нибудь разминемся,— насмешливо ответил Даниелюс.
— Смотря с кем...— буркнул недовольный Стропус.
Горлопаны, заметившие двух мужчин, идущих им навстречу, видать, подумали о том же, потому что вся ватага перемахнула через канаву и по краю пастбища побрела к простиравшемуся тут же ржаному полю. Теперь голос женщины изредка переходил в вопль. Мужчины матерились, ругали ее на чем свет стоит, по обрывкам фраз чувствовалось, что они в ярости.
— Здесь что-то нечисто,— встревожился Даниелюс, ускорив шаг.— Эй, люди, что вы делаете?
— Эй, эй!— вскинулся Стропус— Опомнитесь,
Г секретарь! Это вам не город, в милицию не позвонишь... — А мы двое на что? —- отрубил Даниелюс и пустился трусцой.— Неужели ты не слышишь, сколько ужаса в голосе женщины? Как бы мы не стали с тобой свидетелями преступления...
— Не знаю. Ничего не знаю, секретарь. Знаю только одно, что можно напороться на серьезные неприятности,— частил Стропус, пытаясь схватить Даниелюса за РУку.
Их было трое. Даниелюс отчетливо видел: двое тащили за руки женщину, которая билась, как овца перед закланием, третий подталкивал ее в спину. Даниелюс перемахнул через канаву.
— Секретарь... Будьте благоразумны, секретарь...— умолял Стропус, переминаясь с ноги на ногу на проселке.
— Эй, вы! Куда вы тащите эту женщину?! — закричал Даниелюс.
Мужчины медленно повернулись и после небольшой паузы решили, что этого прохожего надо бы проучить, чтобы не совал нос не в свое дело. Между тем женщина вдруг вырвалась из рук и бросилась к проселку, злобно смеясь и выкрикивая:
— Вот вам, во! — она размахивала кулаком, уткнув локоть в живот.— Видала я вас в белых тапочках в гробу! Мэээ!
— Ну не паскуда! — выругался кто-то из троицы. —Ну, погоди, попадешься нам в другой рраз. Так прочистим дымоход, на всю жизнь запомнишь.
— Мэээ, мэээ, мэээ...— неслось в вечерней тишине под топот убегающей.
— Нехорошо себя ведете! И шуточки ваши опасные,— произнес Даниелюс, собираясь уйти. И тут же добавил: — В другой раз девушку провожайте через лужок по одному, а не скопом. Спокойной ночи!
Но не успел он и двух шагов сделать, как его тут же обступили со всех сторон. Это были приземистые, широкоплечие неопределенного возраста типы, хотя, пожалуй, не старше тридцати лет. В вечерних сумерках Даниелюс не мог разглядеть их лиц. Мужчины были в ярости, как звери, у которых увели самку. Все трое были изрядно пьяны.
Даниелюс сжал кулаки, приготовясь к защите. «Стропус!» — закричал он и не узнал своего голоса. Но
председатель чесал по проселку к деревне и что есть мочи орал:
— Люди! Спасите, люди! Бандиты!
Этот отчаянный крик сверлил голову до тех пор, пока сбитый с ног и корчащийся от пинков Даниелюс не потерял сознание -----------------------------------------------------------------------------
— Они бы совсем его прикончили,— скажет потом на суде Гедрюс Люткус— Но увидели мою машину и бросились наутек. Фары были включены и еще издали осветили то место — я сразу же смекнул, что что-то случилось. Товарищ секретарь лежал весь в крови, как мертвый...
Часть седьмая ОТЕЦ
Старожилы не припомнят такого дождливого года. Где это слыхано, чтобы началось в конце июля и с небольшими перерывами лило до конца августа! На другой день, глядишь, вроде бы прояснилось, порой и денька два ни капли с неба, по ночам сквозь просветы в тучах даже звездочки блеснут. А назавтра опять затянет — от окоема до окоема. И сколько ни гляди себе в окно, ничего хорошего не увидишь — два месяца одно и то же: куры ходят под дождем, нахохлившись, гуси бродят, противно гогоча, по вишняку' напротив избы, да и сам вишняк, печальный, стоит по колено в воде. А утренняя сводка гласит: и далее погода неустойчивая, с осадками... Так вот каковы дела, Йонас Гири-нис. Хоть бери и сколачивай Ноев ковчег!
Но не только в усадьбе Гириниса лужи хлюпают, каждая ложбинка запружена. В колодцах воды столько, что перевесься через сруб — и черпай ведром. Широко разлился Скардупис, затопив луга и посевные площади в низинах. Только по взлобкам, куда не добралась вода, можно, кажется, шагать без опаски, хотя и здесь ноги вязнут в глине до щиколотки. Обманчиво выглядят те поля, с которых урожай еще не снят, но подойдешь поближе и увидишь, как поблескивает среди злаков вода, между борозд сахарной свеклы, буйно заросших ботвой, воду и вовсе не заметишь.
Надо видеть в такие дни деревню. В каждой избе свои заботы и горести, свои радости и чаяния, но все это нынче отступает на второй план. Главное теперь — спасти плоды своего труда. Многие помнят дождливые лето и осень двадцать восьмого года, когда вода затопила суглинистые равнины. Вопль гибнущего хлеба еще долго отдавался в ушах тех, кто о той тяжелой поре знал только понаслышке. А если бы и не знали, все равно бросились бы спасать урожай, ибо это долг каждого литовца, впитавшего на протяжении веков вместе с молоком матери уважение к труду и к хлебу, ставшему символом жизнеспособности
и стойкости народа. Даже «новые римляне», которые после смерти Гайлюса повесили носы, потому что Моте Мушкет-ник-Кябярдис захворал не на шутку, а Сартокас к нему перестал ходить, узнав, что он погубил его знаменитую резьбу, даже они, эти пенсионеры-выпивохи (а у них, кажется, была одна-единственная забота — спокойненько попивать на солнцепеке и поругивать каждого, кто под руку подвернется), на время отказались от своей привычки, докажем, мол, тем, кто помоложе, что значит совесть ветерана. Может, и не отказались бы они от своей пагубной привычки, если бы не разговор на крылечке старика Гири-ниса. Собрались они потешить душу пивком, которое полгода тому назад для своих поминок сварил Йонас Гиринис, но видя, что смерть не торопится, а пивцо начинает киснуть, стал открывать для соседей и родичей одну бочку за другой, пока за пару месяцев, нацеживая каждый день по жбанчику, по ведерочку, не открыл последний бочонок.
Чаще всего мочил в пиве свои цыганские усы Пранюс Стирта.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72
Начальник строительства, решив, что это очередное свинство «спецов», предложил свой автомобиль, но Дание-люс, как бы подбадривая себя и других, впавших в уныние, сказал: было бы преступлением не воспользоваться случаем и не пройти в такой погожий весенний вечер четыре-пять километров пешком. Вместе со Стропусом и потопали они из Гедвайняй в Дягимай, куда, залатав покрышки, должен был явиться и Люткус.
Как только они вышли на колхозные поля, настроение у них исправилось. По правде говоря, Андрюс Стропус и так не унывал: как ни суди, как ни ряди, а он недаром полдня проваландался с секретарем райкома: добился от него обещания, что колхозников впредь не будут принимать на стройку, приворожившую не одного хорошими заработками. Кроме того, нынешний год обещал быть урожайным, и если все удастся свезти в амбары, то, глядишь, и старая мечта о золотой звездочке сбудется. Была у него еще одна причина для хорошего настроения, для того, чтобы улыбаться, оглядывать ясным взглядом вечереющие поля — мир, воцарившийся в семье. Брюзжавшая дотоле Габриеле, неожиданно успокоилась и с каждым днем становилась все нежнее и заботливее. Случилось что-то непостижимое, чего Стропус не мог, да и не хотел понять. Он был счастлив при виде такой Габриеле. Скорее всего, сын родится — наследник нужен. А если дочка, тоже неплохо, младенец снова свяжет их, да, свяжет, потому что, еще не родившись, уже вернул мир в их дом. Будучи осторожным, хотя и не скрытным человеком, Стропус не любил делиться с другими подробностями своей интимной жизни, но в этот весенний вечер так светила полная луна, висевшая на горизонте, так пьяняще пахли росистые луга, сулившие Золотую Звезду, а товарищ Гиринис был так любезен, что Стропус не мог удержаться и открыл ему душу.
Даниелюс молчал; он шел рядом, не сводя глаз с красного солнечного диска, который закатывался за горизонт, понемногу тонул в голубой дымке леса и как бы натягивал на потемневший, уставший за день лик земли розовую,
почти уже не просвечивающую вуаль. Остывший к вечеру воздух благоухал луговым настоем щедрого на цветы начала июня, повсюду ликовали пичуги, постепенно замолкая и покидая многоголосый, неповторимый хор, где звонче всех заливался соловей, трели которого изредка перебивала своим нетерпеливым кукованием кукушка, прощавшаяся с весной.
Андрюс Стропус, не обращавший внимания на всю эту вечернюю идиллию и усомнившийся, слышит ли его Гиринис, продолжал:
— В юности и я любил, но не так, чтобы из-за женщины с ума сходить. Я не из тех, кто считает, что его избранница — единственная, без которой жизнь немыслима.
— Тогда либо ты не встретил такую женщину, либо твое сердце глухо к любви.
Стропус снисходительно хмыкнул:
— Я не поэт, секретарь. Как-то и Габриеле мне сказала: ты не поэт, ты хозяйственник. Ничего не поделаешь, бывает, что у женщины от хорошей жизни появляется желание изобразить себя несчастной.
Даниелюс лениво пожал плечами.
— Знаешь, мне иногда жаль тех, кто подсчитывает доход от своего сада, но не видит, как он цветет,— сказал он, не отрывая глаз от дороги, которую окутывали вечерние сумерки, подкрашенные тусклым светом луны.— Но если этого для их счастья достаточно, то пусть подсчитывают. Главное, чтобы человек чувствовал себя счастливым. Даже у морской рыбы есть своя глубина: одна нырнет поглубже и задохнется, а другая только и может на дне жить.
— Я счастлив, секретарь,— поспешил заверить Стропус, не выдавая своей обиды.— И глубина у меня достаточная. Не завидую счастливым, которые из любви готовы друг другу глаза выцарапать. Взять хотя бы наших Бутгинасов. Помните? Разве вы всех...
— Почему всех? Ведь имя Руты Бутгинене когда-то гремело. Правда, работал я в ту пору далеко отсюда, на другом конце Литвы, но все-таки изредка в Дягимай наезжал. Довелось несколько раз и в доме Бутгинасов побывать. Да, они прекрасно ладят, хотя она и старше его. А теперь, я слышал, у них что-то снова разладилось, трещит.
— Не трещит, а ломается, крошится, и все к черту летит,— почти весело ответил Стропус— И во всем этом, видите ли, я виноват. Во всяком случае, так думает ваш брат Антанас.
Даниелюс пожал плечами, покачал головой, окинул пронзительным взглядом Стропуса.
— А... припоминаю. Он мне что-то говорил... Да! Знаю я эту историю, с «улучшенными» коровами. А может, ты, председатель, и вправду виноват? Если разобраться... Я начинаю понимать Бутгинаса. Это человек кристальной честности. Самолюбив? Спору нет. Но больше всего на свете не терпит подлости, особенно лжи. Узнай я когда-нибудь, что жена моя утаила от меня что-то важное, я бы подумал, что женился на женщине, которой нельзя доверять, а уж уважать и подавно. А вера и уважение — это два краеугольных камня, на которых держится любовь. Тайна в супружеской жизни похожа на бомбу замедленного действия, из-за нее страдают оба: один, догадываясь, что она есть, другой — зная, что она не только есть, но в любой момент может взорваться.
Андрюс Стропус не спешил с ответом, размышлял, словно ступал по еще нетронутому льду, не так шагнешь и провалишься. Наконец он решился и сказал:
— А по-моему, куда лучше, когда супруги меньше знают о прошлом друг друга.
— Молчание — золото?
— Для семейного покоя все средства хороши...
— А покой нашей души? Ведь от себя не убежишь. Мыслимое ли дело обнимать женщину, отгородившись от нее тайнами?
— Для меня это слишком тонкая материя.
— А тебе подавай ту, из которой можно что-нибудь сшить? — усмехнулся Даниелюс.— Но ты не унывай: не ты один так думаешь, так, пожалуй, думают девяносто девять процентов. Да, на твоей стороне большинство. А беднягу Бутгинаса поддерживает, может, только один процент...
— Но в этот процент входит и секретарь райкома...
— Да, он входит.— Даниелюс сделал вид, что не почувствовал в словах Стропуса колкости.— Работай он, этот секретарь, в Епушотасе, когда ты Бутгинене широкую дорогу к золотой звездочке прокладывал...
— Вы думаете, между нами что-то было?! — вскипел Стропус.
— Нет, не думаю, у меня для этого просто нет оснований... Но разве важно, с какой целью ты проторил ей дорогу? Как ни крути, а это нечестно. Говоришь, до килограмма грамма не хватило, вот ты его и добавил. Мелочь, по-твоему? Нет, прибавил ли ты столько, сколько не хватало до
нормы, или столько же снял с нее, и то, и другое — мошенничество. Жалко, дело давнее, а то можно было бы тебя на бюро пропесочить.
Андрюс Стропус ничего не ответил, хотя, судя по выражению лица, не был согласен с секретарем. Молчал и Даниелюс, не желая вникать в это дело: ничего не добьешься, только настроение испортишь. Да еще в такой замечательный весенний вечер, когда сама природа как бы предлагает насладиться ее красотой, как бы просит: забудь на минутку про повседневные заботы.
Так, наслаждаясь щедрым лунным сиянием и перебрасываясь изредка словечком-другим, они отмахали добрую половину пути. Скоро посыпанный щебнем проселок вольется в шоссе, а значит, до Дягимай полкилометра, не больше.
Поселок маячил вдали, как какой-то диковинный зверь. Только кое-где в окнах светились огоньки — люди уже спали,— певучий покой вечера нет-нет да нарушала мчащаяся по шоссе машина. Соперничая с соловьем, еще неистовствовала кукушка, с юга, со стороны Скардуписа, доносились хриплые клики давно вылупившихся чибисов. Иногда раздавалось мычание коровы на пастбище, огороженном проволочной изгородью. Чем дальше от Гедвайняй, тем острей пахло живительной луговой зеленью вперемешку с высохшим пометом и потом скотины. Откуда-то повеяло дымом. Даниелюс подумал, что где-то неподалеку развели костер, и почти в то же самое время увидел идущих навстречу людей. Они появились внезапно, словно выросли из-под земли. Сквозь вопли и восклицания изредка пробивался женский голос.
— Давайте свернем,— посоветовал осмотрительный Лндрюс Стропус.
— Дорога широкая, как-нибудь разминемся,— насмешливо ответил Даниелюс.
— Смотря с кем...— буркнул недовольный Стропус.
Горлопаны, заметившие двух мужчин, идущих им навстречу, видать, подумали о том же, потому что вся ватага перемахнула через канаву и по краю пастбища побрела к простиравшемуся тут же ржаному полю. Теперь голос женщины изредка переходил в вопль. Мужчины матерились, ругали ее на чем свет стоит, по обрывкам фраз чувствовалось, что они в ярости.
— Здесь что-то нечисто,— встревожился Даниелюс, ускорив шаг.— Эй, люди, что вы делаете?
— Эй, эй!— вскинулся Стропус— Опомнитесь,
Г секретарь! Это вам не город, в милицию не позвонишь... — А мы двое на что? —- отрубил Даниелюс и пустился трусцой.— Неужели ты не слышишь, сколько ужаса в голосе женщины? Как бы мы не стали с тобой свидетелями преступления...
— Не знаю. Ничего не знаю, секретарь. Знаю только одно, что можно напороться на серьезные неприятности,— частил Стропус, пытаясь схватить Даниелюса за РУку.
Их было трое. Даниелюс отчетливо видел: двое тащили за руки женщину, которая билась, как овца перед закланием, третий подталкивал ее в спину. Даниелюс перемахнул через канаву.
— Секретарь... Будьте благоразумны, секретарь...— умолял Стропус, переминаясь с ноги на ногу на проселке.
— Эй, вы! Куда вы тащите эту женщину?! — закричал Даниелюс.
Мужчины медленно повернулись и после небольшой паузы решили, что этого прохожего надо бы проучить, чтобы не совал нос не в свое дело. Между тем женщина вдруг вырвалась из рук и бросилась к проселку, злобно смеясь и выкрикивая:
— Вот вам, во! — она размахивала кулаком, уткнув локоть в живот.— Видала я вас в белых тапочках в гробу! Мэээ!
— Ну не паскуда! — выругался кто-то из троицы. —Ну, погоди, попадешься нам в другой рраз. Так прочистим дымоход, на всю жизнь запомнишь.
— Мэээ, мэээ, мэээ...— неслось в вечерней тишине под топот убегающей.
— Нехорошо себя ведете! И шуточки ваши опасные,— произнес Даниелюс, собираясь уйти. И тут же добавил: — В другой раз девушку провожайте через лужок по одному, а не скопом. Спокойной ночи!
Но не успел он и двух шагов сделать, как его тут же обступили со всех сторон. Это были приземистые, широкоплечие неопределенного возраста типы, хотя, пожалуй, не старше тридцати лет. В вечерних сумерках Даниелюс не мог разглядеть их лиц. Мужчины были в ярости, как звери, у которых увели самку. Все трое были изрядно пьяны.
Даниелюс сжал кулаки, приготовясь к защите. «Стропус!» — закричал он и не узнал своего голоса. Но
председатель чесал по проселку к деревне и что есть мочи орал:
— Люди! Спасите, люди! Бандиты!
Этот отчаянный крик сверлил голову до тех пор, пока сбитый с ног и корчащийся от пинков Даниелюс не потерял сознание -----------------------------------------------------------------------------
— Они бы совсем его прикончили,— скажет потом на суде Гедрюс Люткус— Но увидели мою машину и бросились наутек. Фары были включены и еще издали осветили то место — я сразу же смекнул, что что-то случилось. Товарищ секретарь лежал весь в крови, как мертвый...
Часть седьмая ОТЕЦ
Старожилы не припомнят такого дождливого года. Где это слыхано, чтобы началось в конце июля и с небольшими перерывами лило до конца августа! На другой день, глядишь, вроде бы прояснилось, порой и денька два ни капли с неба, по ночам сквозь просветы в тучах даже звездочки блеснут. А назавтра опять затянет — от окоема до окоема. И сколько ни гляди себе в окно, ничего хорошего не увидишь — два месяца одно и то же: куры ходят под дождем, нахохлившись, гуси бродят, противно гогоча, по вишняку' напротив избы, да и сам вишняк, печальный, стоит по колено в воде. А утренняя сводка гласит: и далее погода неустойчивая, с осадками... Так вот каковы дела, Йонас Гири-нис. Хоть бери и сколачивай Ноев ковчег!
Но не только в усадьбе Гириниса лужи хлюпают, каждая ложбинка запружена. В колодцах воды столько, что перевесься через сруб — и черпай ведром. Широко разлился Скардупис, затопив луга и посевные площади в низинах. Только по взлобкам, куда не добралась вода, можно, кажется, шагать без опаски, хотя и здесь ноги вязнут в глине до щиколотки. Обманчиво выглядят те поля, с которых урожай еще не снят, но подойдешь поближе и увидишь, как поблескивает среди злаков вода, между борозд сахарной свеклы, буйно заросших ботвой, воду и вовсе не заметишь.
Надо видеть в такие дни деревню. В каждой избе свои заботы и горести, свои радости и чаяния, но все это нынче отступает на второй план. Главное теперь — спасти плоды своего труда. Многие помнят дождливые лето и осень двадцать восьмого года, когда вода затопила суглинистые равнины. Вопль гибнущего хлеба еще долго отдавался в ушах тех, кто о той тяжелой поре знал только понаслышке. А если бы и не знали, все равно бросились бы спасать урожай, ибо это долг каждого литовца, впитавшего на протяжении веков вместе с молоком матери уважение к труду и к хлебу, ставшему символом жизнеспособности
и стойкости народа. Даже «новые римляне», которые после смерти Гайлюса повесили носы, потому что Моте Мушкет-ник-Кябярдис захворал не на шутку, а Сартокас к нему перестал ходить, узнав, что он погубил его знаменитую резьбу, даже они, эти пенсионеры-выпивохи (а у них, кажется, была одна-единственная забота — спокойненько попивать на солнцепеке и поругивать каждого, кто под руку подвернется), на время отказались от своей привычки, докажем, мол, тем, кто помоложе, что значит совесть ветерана. Может, и не отказались бы они от своей пагубной привычки, если бы не разговор на крылечке старика Гири-ниса. Собрались они потешить душу пивком, которое полгода тому назад для своих поминок сварил Йонас Гиринис, но видя, что смерть не торопится, а пивцо начинает киснуть, стал открывать для соседей и родичей одну бочку за другой, пока за пару месяцев, нацеживая каждый день по жбанчику, по ведерочку, не открыл последний бочонок.
Чаще всего мочил в пиве свои цыганские усы Пранюс Стирта.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72