купить стеклянную дверь для душевой кабины
.. В детстве все чисто, прекрасно и невинно.
— Что верно, то верно, чистыми мы были,— согласился Унте и, обласканный ее вниманием, раскрыл душу.— Да, да, всякие со мной случались превращения, как в сказке, обернусь, бывало, то тем, то этим, а чаще всего птицей. Поднимаюсь, бывало, ввысь, и все мне мало. Уже и до звезды рукой подать, и Земля сверху выглядит как маковое зернышко, а мне все мало. Больше всего мне нравилось летать над Млечным Путем. Может, потому, что мне о нем всякие чудеса рассказывал еще мой дедушка Доминикас: выведет в ясную ночь и показывает мне, малу эти рои, эти стада звезд, мерцающих в палевой мгле, и как начнет свои байки... Головастый был старик, царство ему небесное,
Га уж врал — заслушаешься!.. От него я узнал, что птицы по нему, по Млечному Пути, в теплые края улетают, а вот эти туманности, которые Повилас называет космической пылью, это отставшие от стаи птицы, которые от спеси хотели выше всех подняться и потому были обречены на вечное скитание среди звезд. И еще всякие другие небылицы поведал мне мой дед, за ночь при всем желании не расскажешь...
— Говори, говори,— подхлестнула его взволнованная Юргита, утопая в теплой свекровой шубе.
Но Унте, побродив по Млечному Пути, вернулся на Землю.
— Так говорите — санный путь нравится? И эти равнины не кажутся вам скучными?
— Конечно нет. Наоборот. Меня равнины всегда волнуют. Вокруг такой простор, такая свобода!.. Да и вообще красиво.
— Это так... Но вот по лесу в санях промчаться... Да еще если он холмистый. Ни с чем не сравнишь!
Юргита прыснула.
— И откуда у тебя, выросшего на равнине, эти холмистые леса? Где ты их здесь видел?
Унте, удивляясь самому себе, пожал плечами.
— Это у меня, видать, с армейских времен. Я служил в гористой местности. Среди лесов.
— А чем этот плох! —- Юргита показала рукой на белевший по обе стороны дороги березнячок, куда они только что въехали.— Сворачивай направо и чеши.
— Вы всерьез?
— Еще бы!
— Да? Но мы можем грохнуться...
— Разбиться о березу! — Юргита весело рассмеялась.— Увязнуть! Утонуть в снегу! Господи, сколько всяких опасностей нас подстерегает!..
— Раз так, то вперед! Навстречу смерти! — воскликнул Унте, заражаясь ее игривостью, и стегнул кнутом мерина. Стегнул и рванул вожжи вправо, на обочину.— Но, но!.. Оп-ля! — вопил Гиринис, пританцовывая в санях и остервенело орудуя кнутом, свистевшим над головой лошади, но не обжигавшим ее потную спину.
Юргита и оглянуться не успела, как сани пустились по березняку, перемахивая через широкие тени деревьев, через их затейливый рисунок на снегу, в котором увязали полозья. Оглобли поскрипывали своими стальными только фыркал, пар от него клубился облаком, и это облако пахло чем-то соленым и едким, только покрикивал, осклабившись, разинув рот как привиденье — все громче, все веселей, потому что было страж как приятно слушать свое собственное эхо:
— Нооо! Оп-ля!
— Ноо! Оп-ля! — не отставала и Юргита. Войдя в раж, они пересекли березнячок, проехали через
него и вдоль и поперек, а потом, захваченные азартом, поддаваясь какой-то безотчетной страсти, пустились вокруг. Снега было немного, только кое-где белели сугробы, разгоряченный конь так несся, обдавая их хлопьями летящего из-под копыт снега, что по спине у Юргиты и Унте мурашки ползли.
— Хорошо? — то и дело спрашивал Гиринис, готовый безумствовать всю ночь, только бы доставить ей радость.
— Хо-ро-шо! — отвечала та, откидывая голову и защищая лицо от летящего снега.— Оп-ля! Оп-ля!
Ах, никогда еще Унте не было так славно, как в ту зимнюю ночь! От Юргитиного ликования, от ее ахов и охов кругом шла голова, и Унте, как бы желая продлить этот нечаянный праздник, эти богом дарованные ему минуты, неожиданно для самого себя затянул народную песню:
Эх, пил я пиво
и песню пел.
Кто ж расписал лицо мне,
Кто же расписал лицо мне?
Хмелек веселый,
хмелек веселый —
он расписал лицо мне,
он расписал лицо мне.
Что густо вьется,
что ввысь стремится,
тот расписал лицо мне,
тот расписал лицо мне...
— У тебя голос красивый, Унте,— похвалила его Юргита.
— Эту дед пел. Доминикас... Я знаю много. Мне только старинные песни и нравятся. Теперь придумывают, пожалуй, похлеще, но...
— Лучше твоих нет,— возразила Юргита.— Потому что их народ складывал... Ты можешь выступать с ними на сцене вашего Дома культуры.
Унте ответил не сразу. Смотрел на далекие, проплывавшие над ним звезды, и улыбался: в ушах еще звучала песня.
— Приглашали в хор... Но мне и одному непло-о... Нооо! Оп-ля! — снова подстегнул он мерина.
— А ты попробуй не один,— соблазняла его Юргита.— Покажи всем, какой у тебя голос. Порадуешь сотни, а может, и тысячи людей да и сам испытаешь настоящую радость.
— Ноо! Оп-ля! — еще яростней гремел Унте, встав во весь рост.
Сани описали еще один круг, бог весть какой по счету; умаявшийся мерин вдруг метнулся в сторону, сани ударились о дерево и перевернулись.
— Сумасшедший! — пыхтел Унте, барахтаясь в снегу.— Нарочно, чертяка, опрокинул!..
Юргита лежала рядом и тихонько смеялась.
Унте изрядно устал, пока поднялся: ноги его запутались в длиннющем отцовском кожухе, в который была закутана Юргита, маленькая, да удаленькая. Когда же ему наконец удалось освободить ноги, он встал и побрел к мерину, стоявшему чуть поодаль, перевернул сани, сложил вывалившееся сено, попону, облучок, но все это он делал как бы не наяву, а во сне. Он видел себя, окутанного какой-то странной дымкой, держащего на руках Юргиту, видел ее огромные черные, искаженные испугом глаза, слышал, как судорожно-маняще шелестят ее губы... И еще видел, как целует их... И был счастлив, что хотя бы мысленно может прикоснуться к той, которую боготворит, к той, о которой никогда не позволит себе грязно подумать. И от этого счастья ему было немножко стыдно: как же это он распоясался, обидел ее, Юргиту... Брата своего, Даниелюса...
Снедаемый чувством вины, он вернулся домой и несколько дней ходил сам не свой, то и дело вспоминая это буйство, это сумасшедшее круженье по березняку, который мерещился ему ночами,— огромный белый колокол, звенящий от песен...
А в субботу, в банный день, отправился он в колхозную баню. Робертас Марма выбрал ему веник получше, парку поддал, только согрейся изнутри после мытья, и готово. Унте присел к четверке Пирсдягиса, которая в конце каждой недели устраивала в бане складчину, но о том, чтобы опрокинуть стаканчик, он и не помышлял. Просто было интересно слушать, о чем судят да рядят мужики, и, отказываясь от рюмки, чувствовал свое превосходство. Самым молодым тут был Юозас Гайлюс, самыми старшими — Еронимас Пирсдягис да Моте Мушкетник-Кябярдис, за пенсионный возраст. К ним присоседился и мастер Игнас Сартокас, золотые руки, без его помощи в Дягимай никто не обходился. Мужики чесали языками о том о сем, то переходя от повседневных дел к политике и злобе дня, то перескакивая в далекое прошлое, когда они были почти юнцами и все с ними считались. О-о, попробуй не считаться! Кто теперь, к примеру, Еронимас Пирсдягис? Самый обыкновенный пенсионер-доходяга. А в первые послевоенные годы силища был! Нагрянет, бывало, с такими же, как он, на кулацкое подворье, только пух и перья летят. У всех поджилки трясутся, даже на другом конце деревни дрожат. Милости просим, товарищ Пирсдягис. Все будет сделано, товарищ Пирсдягис. На стол яства ставят, бутылки... Ешь — не хочу! Или Мотеюс Кябярдис, которого в ту пору никто не смел в глаза Моте Мушкетником называть. Товарищ председатель сельсовета—и баста. Да так уважительно, так торжественно, словно он не Кябярдис вовсе, а председатель Совмина.
Да, знали в ту пору люди свое место. Боялись, уважали... А кто нынче председатель сельсовета? Скажем, тот же Ляонас Бутгинас. Из-под Стропусова каблука выбраться не может. О-о, попробовал бы такой Стропус тогда... Председатель сельсовета бац кулаком по столу, и твой Стропус тише воды, ниже травы... Мигом на место поставили бы, это уж точно. Это уж точно, согласился Игнас Сартокас и, как уже не раз бывало, когда разговор заходил о тех временах, снова вспомнил про свою загадочно исчезнувшую работу, про свою резьбу с изображением деревни Дягимай. Мотеюс Кябярдис согласно качал головой, но Сартокаса не очень-то убедили слова дружка, будто резьбу эту кто-то спер из зависти. Такая работа — вы только подумайте! Очень подошла бы новому зданию Дома культуры, очень...
Юозас Гайлюс прислушивался к разговорам и криво усмехался: господи, какая чушь! И, улучив момент, заговорил о своих бедах, хотя на сочувствие и не рассчитывал. Эх, не повезло ему со старшими детьми, еще как не повезло! Девчонка, та в Вильнюсе за какого-то чужака выскочила, с ней и договориться-то нельзя, в деревню носа не казала, а ежели и появлялась, то только и делала, что денежки на кооперативную квартиру клянчила. Пожалел ее Гайлюс, построил — как-никак свое дитя. А вот недавно примчалась ни жива ни мертва: дай, батя, веревку, удавлюсь, житья нет. Оказывается, ирод ее, муженек, другую себе нашел. Спутался и привел в дом без всяких стеснений, потому что половина кооперативной квартиры и ему принадлежит. Несколько тысяч псу под хвост! А ведь каждый рубль кровавым потом полит. А тут — надо же — чужак на твое добро... Спрашивается, где нынче у людей совесть? А Альбертасу хоть бы что, только смеется. Были дураками, вот и построили, говорит. А он-то сам умный, что ли, ежели с такими гулящими, как эта Живиле с птицефермы, якшается? Половина получки — в трубу, а еще хочет, чтобы отец ему машину купил. Днем и ночью донимает, на отцовский карман зарится — денег ему, денег! Однажды, пьяный, даже за грудки схватил, грозился душу вместе с деньгами вытрясти. Не сын, а разбойник, чтоб ему пусто было. Просто не верится, что за год мог так испортиться. Армия, сдается мне, исправила бы. Там последний неслух шелковым становится. Обломали бы ему рога, уму-разуму научили бы. Армия — сущее спасение для таких лоботрясов. Но дело в том, что не берут его... Такую беду старый на себя навлек, хоть в голос вой. Ах, если бы знать, если бы знать... Ни за какие деньги!..
Гайлюс осекся, испугавшись, что сболтнул лишнее, но его собутыльники, догадавшиеся о том, почему Альбертаса, такого здоровяка, не призвали в армию, подбивали Гайлю-са-старшего еще на одну бутылку.
— Комбинатор ты, Гайлюс, комбинатор,— приставал к нему Моте Мушкетник-Кябярдис.
А Пирсдягис стращал:
— Свернет тебе сею твой родной сыноцик, помяни мое слово.
Гайлюс стукнул кулаком об стол:
— Мои дети — мои беды, черт бы вас всех побрал! — И швырнул стоявшему поодаль Марме пятерку на поллитра.
Мужики были ошарашены:
— Такой скупердяй раскошелился! Ну теперь все собаки в Дягимай подохнут!
Унте терпеливо сидел, пока мужики не опорожнили Гайлюсову бутылку. Перед ним поблескивала полная стограммовая рюмка — штрафная за опоздание. Собутыльники с обеих сторон подталкивали Унте локтями — тяпни, мол, но он только мотал головой, виновато улыбался и с отвращением взглядом отодвигал от себя напиток. Тогда Пирсдягис, выцедив последнюю каплю из бутылки, нашарил в кармане рубль и предложил скинуться еще на одну поллитровку. Четверо мужиков — четыре рубля. Унте гордо извлек из кармана пятый рубль и, словно милостыню, протянул
собутыльникам, презрительно усмехаясь и окидывая ка дого взглядом.
— Ты что, Унте, сюда на покаяние пришел? — спросиИ Игнас Сартокас.
— Не на покаяние, просто посидеть. Интересно понаблюдать со стороны, как человек в дурака превращается.
— Ишь ты, какой умный! — разозлился Юозас Гай-люс— Давно ли такой?
— Правильно делаешь, Унте, что не пьешь,— похвалил Моте Мушкетник-Кябярдис— Пусть старики отравляют себя, все равно у них смерть на носу, а ты давай по борозде прямехонько, тебе еще долго идти.
— С такими, как ты, далеко не уйдешь,— отрезал Унте.
— Сто ты сказал? — вскочил Пирсдягис.
— Люди! — снова усмехнулся Унте, отодвинувшись вместе со стулом от стола.— Еще людьми называетесь. Но разве люди такими должны быть? Блевотина вы, а не люди!
— Дайте сюда его сто грамм! Если наш барин не желает, разольем по капельке всем,— бросил рассерженный Гайлюс.
Пирсдягис попытался было взять рюмку, но Унте первый схватил ее и плеснул водку на дверь, за которой копошился Робертас Марма.
— Блевотина! — Унте встал, глянул на всех свысока, как на навозных жуков, и затопал к двери.
Стояла тихая безоблачная ночь. Слегка морозило. Рог месяца висел низко над лесом, затерявшись среди роя звезд, и Унте снова вспомнилось прошлое воскресенье — лунное сияние, белостволые березы. Юргита сидела рядом в санях и вместе с ним что есть мочи кричала: «Оп-ля! Опля-я-я!» Из-за высокого воротника отцовского кожуха сверкали ее загадочные глаза, такие радостные, чистые, ласковые, желавшие добра ему, Унте! Сидя за столом с мужиками в бане, он как бы чувствовал тот взгляд, видел, как Юргита подбадривает его улыбкой, как одобрительно кивает своей красивой головой всякий раз, когда он отводит от себя рюмку. Ох, как бы понравились ей обидные слова, которые он бросил в лицо этим старым выпивохам!
Унте постоял во дворе бани, протянул руки к усыпанному звездами небосклону. Сердце замирало, так было легко и хорошо, такой неземной благодатью захлестнуло грудь. Когда он зашагал, то совсем не чувствовал ног, казалось, выросли у него крылья и он летит по усеянному звездами небосводу, где только он один — господь и владыка. Никому другому не было места в той пугающей бесконечной дали, куда с замиранием сердца смотрел Унте, любуясь неяркой, как бы пробившейся сквозь солнечное марево, непередаваемой картиной, которая переливалась, то отдаляясь и тускнея, то приближаясь и вспыхивая так ярко, что, казалось, протяни руку и осязаемо почувствуешь ее, почувствуешь и станешь вдруг до боли ничтожным и вместе с тем как никогда великим, ибо то, к чему теперь прикован твой взгляд, то, что наполняет твою душу благодатью и радостью, создано для тебя, человека.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72
— Что верно, то верно, чистыми мы были,— согласился Унте и, обласканный ее вниманием, раскрыл душу.— Да, да, всякие со мной случались превращения, как в сказке, обернусь, бывало, то тем, то этим, а чаще всего птицей. Поднимаюсь, бывало, ввысь, и все мне мало. Уже и до звезды рукой подать, и Земля сверху выглядит как маковое зернышко, а мне все мало. Больше всего мне нравилось летать над Млечным Путем. Может, потому, что мне о нем всякие чудеса рассказывал еще мой дедушка Доминикас: выведет в ясную ночь и показывает мне, малу эти рои, эти стада звезд, мерцающих в палевой мгле, и как начнет свои байки... Головастый был старик, царство ему небесное,
Га уж врал — заслушаешься!.. От него я узнал, что птицы по нему, по Млечному Пути, в теплые края улетают, а вот эти туманности, которые Повилас называет космической пылью, это отставшие от стаи птицы, которые от спеси хотели выше всех подняться и потому были обречены на вечное скитание среди звезд. И еще всякие другие небылицы поведал мне мой дед, за ночь при всем желании не расскажешь...
— Говори, говори,— подхлестнула его взволнованная Юргита, утопая в теплой свекровой шубе.
Но Унте, побродив по Млечному Пути, вернулся на Землю.
— Так говорите — санный путь нравится? И эти равнины не кажутся вам скучными?
— Конечно нет. Наоборот. Меня равнины всегда волнуют. Вокруг такой простор, такая свобода!.. Да и вообще красиво.
— Это так... Но вот по лесу в санях промчаться... Да еще если он холмистый. Ни с чем не сравнишь!
Юргита прыснула.
— И откуда у тебя, выросшего на равнине, эти холмистые леса? Где ты их здесь видел?
Унте, удивляясь самому себе, пожал плечами.
— Это у меня, видать, с армейских времен. Я служил в гористой местности. Среди лесов.
— А чем этот плох! —- Юргита показала рукой на белевший по обе стороны дороги березнячок, куда они только что въехали.— Сворачивай направо и чеши.
— Вы всерьез?
— Еще бы!
— Да? Но мы можем грохнуться...
— Разбиться о березу! — Юргита весело рассмеялась.— Увязнуть! Утонуть в снегу! Господи, сколько всяких опасностей нас подстерегает!..
— Раз так, то вперед! Навстречу смерти! — воскликнул Унте, заражаясь ее игривостью, и стегнул кнутом мерина. Стегнул и рванул вожжи вправо, на обочину.— Но, но!.. Оп-ля! — вопил Гиринис, пританцовывая в санях и остервенело орудуя кнутом, свистевшим над головой лошади, но не обжигавшим ее потную спину.
Юргита и оглянуться не успела, как сани пустились по березняку, перемахивая через широкие тени деревьев, через их затейливый рисунок на снегу, в котором увязали полозья. Оглобли поскрипывали своими стальными только фыркал, пар от него клубился облаком, и это облако пахло чем-то соленым и едким, только покрикивал, осклабившись, разинув рот как привиденье — все громче, все веселей, потому что было страж как приятно слушать свое собственное эхо:
— Нооо! Оп-ля!
— Ноо! Оп-ля! — не отставала и Юргита. Войдя в раж, они пересекли березнячок, проехали через
него и вдоль и поперек, а потом, захваченные азартом, поддаваясь какой-то безотчетной страсти, пустились вокруг. Снега было немного, только кое-где белели сугробы, разгоряченный конь так несся, обдавая их хлопьями летящего из-под копыт снега, что по спине у Юргиты и Унте мурашки ползли.
— Хорошо? — то и дело спрашивал Гиринис, готовый безумствовать всю ночь, только бы доставить ей радость.
— Хо-ро-шо! — отвечала та, откидывая голову и защищая лицо от летящего снега.— Оп-ля! Оп-ля!
Ах, никогда еще Унте не было так славно, как в ту зимнюю ночь! От Юргитиного ликования, от ее ахов и охов кругом шла голова, и Унте, как бы желая продлить этот нечаянный праздник, эти богом дарованные ему минуты, неожиданно для самого себя затянул народную песню:
Эх, пил я пиво
и песню пел.
Кто ж расписал лицо мне,
Кто же расписал лицо мне?
Хмелек веселый,
хмелек веселый —
он расписал лицо мне,
он расписал лицо мне.
Что густо вьется,
что ввысь стремится,
тот расписал лицо мне,
тот расписал лицо мне...
— У тебя голос красивый, Унте,— похвалила его Юргита.
— Эту дед пел. Доминикас... Я знаю много. Мне только старинные песни и нравятся. Теперь придумывают, пожалуй, похлеще, но...
— Лучше твоих нет,— возразила Юргита.— Потому что их народ складывал... Ты можешь выступать с ними на сцене вашего Дома культуры.
Унте ответил не сразу. Смотрел на далекие, проплывавшие над ним звезды, и улыбался: в ушах еще звучала песня.
— Приглашали в хор... Но мне и одному непло-о... Нооо! Оп-ля! — снова подстегнул он мерина.
— А ты попробуй не один,— соблазняла его Юргита.— Покажи всем, какой у тебя голос. Порадуешь сотни, а может, и тысячи людей да и сам испытаешь настоящую радость.
— Ноо! Оп-ля! — еще яростней гремел Унте, встав во весь рост.
Сани описали еще один круг, бог весть какой по счету; умаявшийся мерин вдруг метнулся в сторону, сани ударились о дерево и перевернулись.
— Сумасшедший! — пыхтел Унте, барахтаясь в снегу.— Нарочно, чертяка, опрокинул!..
Юргита лежала рядом и тихонько смеялась.
Унте изрядно устал, пока поднялся: ноги его запутались в длиннющем отцовском кожухе, в который была закутана Юргита, маленькая, да удаленькая. Когда же ему наконец удалось освободить ноги, он встал и побрел к мерину, стоявшему чуть поодаль, перевернул сани, сложил вывалившееся сено, попону, облучок, но все это он делал как бы не наяву, а во сне. Он видел себя, окутанного какой-то странной дымкой, держащего на руках Юргиту, видел ее огромные черные, искаженные испугом глаза, слышал, как судорожно-маняще шелестят ее губы... И еще видел, как целует их... И был счастлив, что хотя бы мысленно может прикоснуться к той, которую боготворит, к той, о которой никогда не позволит себе грязно подумать. И от этого счастья ему было немножко стыдно: как же это он распоясался, обидел ее, Юргиту... Брата своего, Даниелюса...
Снедаемый чувством вины, он вернулся домой и несколько дней ходил сам не свой, то и дело вспоминая это буйство, это сумасшедшее круженье по березняку, который мерещился ему ночами,— огромный белый колокол, звенящий от песен...
А в субботу, в банный день, отправился он в колхозную баню. Робертас Марма выбрал ему веник получше, парку поддал, только согрейся изнутри после мытья, и готово. Унте присел к четверке Пирсдягиса, которая в конце каждой недели устраивала в бане складчину, но о том, чтобы опрокинуть стаканчик, он и не помышлял. Просто было интересно слушать, о чем судят да рядят мужики, и, отказываясь от рюмки, чувствовал свое превосходство. Самым молодым тут был Юозас Гайлюс, самыми старшими — Еронимас Пирсдягис да Моте Мушкетник-Кябярдис, за пенсионный возраст. К ним присоседился и мастер Игнас Сартокас, золотые руки, без его помощи в Дягимай никто не обходился. Мужики чесали языками о том о сем, то переходя от повседневных дел к политике и злобе дня, то перескакивая в далекое прошлое, когда они были почти юнцами и все с ними считались. О-о, попробуй не считаться! Кто теперь, к примеру, Еронимас Пирсдягис? Самый обыкновенный пенсионер-доходяга. А в первые послевоенные годы силища был! Нагрянет, бывало, с такими же, как он, на кулацкое подворье, только пух и перья летят. У всех поджилки трясутся, даже на другом конце деревни дрожат. Милости просим, товарищ Пирсдягис. Все будет сделано, товарищ Пирсдягис. На стол яства ставят, бутылки... Ешь — не хочу! Или Мотеюс Кябярдис, которого в ту пору никто не смел в глаза Моте Мушкетником называть. Товарищ председатель сельсовета—и баста. Да так уважительно, так торжественно, словно он не Кябярдис вовсе, а председатель Совмина.
Да, знали в ту пору люди свое место. Боялись, уважали... А кто нынче председатель сельсовета? Скажем, тот же Ляонас Бутгинас. Из-под Стропусова каблука выбраться не может. О-о, попробовал бы такой Стропус тогда... Председатель сельсовета бац кулаком по столу, и твой Стропус тише воды, ниже травы... Мигом на место поставили бы, это уж точно. Это уж точно, согласился Игнас Сартокас и, как уже не раз бывало, когда разговор заходил о тех временах, снова вспомнил про свою загадочно исчезнувшую работу, про свою резьбу с изображением деревни Дягимай. Мотеюс Кябярдис согласно качал головой, но Сартокаса не очень-то убедили слова дружка, будто резьбу эту кто-то спер из зависти. Такая работа — вы только подумайте! Очень подошла бы новому зданию Дома культуры, очень...
Юозас Гайлюс прислушивался к разговорам и криво усмехался: господи, какая чушь! И, улучив момент, заговорил о своих бедах, хотя на сочувствие и не рассчитывал. Эх, не повезло ему со старшими детьми, еще как не повезло! Девчонка, та в Вильнюсе за какого-то чужака выскочила, с ней и договориться-то нельзя, в деревню носа не казала, а ежели и появлялась, то только и делала, что денежки на кооперативную квартиру клянчила. Пожалел ее Гайлюс, построил — как-никак свое дитя. А вот недавно примчалась ни жива ни мертва: дай, батя, веревку, удавлюсь, житья нет. Оказывается, ирод ее, муженек, другую себе нашел. Спутался и привел в дом без всяких стеснений, потому что половина кооперативной квартиры и ему принадлежит. Несколько тысяч псу под хвост! А ведь каждый рубль кровавым потом полит. А тут — надо же — чужак на твое добро... Спрашивается, где нынче у людей совесть? А Альбертасу хоть бы что, только смеется. Были дураками, вот и построили, говорит. А он-то сам умный, что ли, ежели с такими гулящими, как эта Живиле с птицефермы, якшается? Половина получки — в трубу, а еще хочет, чтобы отец ему машину купил. Днем и ночью донимает, на отцовский карман зарится — денег ему, денег! Однажды, пьяный, даже за грудки схватил, грозился душу вместе с деньгами вытрясти. Не сын, а разбойник, чтоб ему пусто было. Просто не верится, что за год мог так испортиться. Армия, сдается мне, исправила бы. Там последний неслух шелковым становится. Обломали бы ему рога, уму-разуму научили бы. Армия — сущее спасение для таких лоботрясов. Но дело в том, что не берут его... Такую беду старый на себя навлек, хоть в голос вой. Ах, если бы знать, если бы знать... Ни за какие деньги!..
Гайлюс осекся, испугавшись, что сболтнул лишнее, но его собутыльники, догадавшиеся о том, почему Альбертаса, такого здоровяка, не призвали в армию, подбивали Гайлю-са-старшего еще на одну бутылку.
— Комбинатор ты, Гайлюс, комбинатор,— приставал к нему Моте Мушкетник-Кябярдис.
А Пирсдягис стращал:
— Свернет тебе сею твой родной сыноцик, помяни мое слово.
Гайлюс стукнул кулаком об стол:
— Мои дети — мои беды, черт бы вас всех побрал! — И швырнул стоявшему поодаль Марме пятерку на поллитра.
Мужики были ошарашены:
— Такой скупердяй раскошелился! Ну теперь все собаки в Дягимай подохнут!
Унте терпеливо сидел, пока мужики не опорожнили Гайлюсову бутылку. Перед ним поблескивала полная стограммовая рюмка — штрафная за опоздание. Собутыльники с обеих сторон подталкивали Унте локтями — тяпни, мол, но он только мотал головой, виновато улыбался и с отвращением взглядом отодвигал от себя напиток. Тогда Пирсдягис, выцедив последнюю каплю из бутылки, нашарил в кармане рубль и предложил скинуться еще на одну поллитровку. Четверо мужиков — четыре рубля. Унте гордо извлек из кармана пятый рубль и, словно милостыню, протянул
собутыльникам, презрительно усмехаясь и окидывая ка дого взглядом.
— Ты что, Унте, сюда на покаяние пришел? — спросиИ Игнас Сартокас.
— Не на покаяние, просто посидеть. Интересно понаблюдать со стороны, как человек в дурака превращается.
— Ишь ты, какой умный! — разозлился Юозас Гай-люс— Давно ли такой?
— Правильно делаешь, Унте, что не пьешь,— похвалил Моте Мушкетник-Кябярдис— Пусть старики отравляют себя, все равно у них смерть на носу, а ты давай по борозде прямехонько, тебе еще долго идти.
— С такими, как ты, далеко не уйдешь,— отрезал Унте.
— Сто ты сказал? — вскочил Пирсдягис.
— Люди! — снова усмехнулся Унте, отодвинувшись вместе со стулом от стола.— Еще людьми называетесь. Но разве люди такими должны быть? Блевотина вы, а не люди!
— Дайте сюда его сто грамм! Если наш барин не желает, разольем по капельке всем,— бросил рассерженный Гайлюс.
Пирсдягис попытался было взять рюмку, но Унте первый схватил ее и плеснул водку на дверь, за которой копошился Робертас Марма.
— Блевотина! — Унте встал, глянул на всех свысока, как на навозных жуков, и затопал к двери.
Стояла тихая безоблачная ночь. Слегка морозило. Рог месяца висел низко над лесом, затерявшись среди роя звезд, и Унте снова вспомнилось прошлое воскресенье — лунное сияние, белостволые березы. Юргита сидела рядом в санях и вместе с ним что есть мочи кричала: «Оп-ля! Опля-я-я!» Из-за высокого воротника отцовского кожуха сверкали ее загадочные глаза, такие радостные, чистые, ласковые, желавшие добра ему, Унте! Сидя за столом с мужиками в бане, он как бы чувствовал тот взгляд, видел, как Юргита подбадривает его улыбкой, как одобрительно кивает своей красивой головой всякий раз, когда он отводит от себя рюмку. Ох, как бы понравились ей обидные слова, которые он бросил в лицо этим старым выпивохам!
Унте постоял во дворе бани, протянул руки к усыпанному звездами небосклону. Сердце замирало, так было легко и хорошо, такой неземной благодатью захлестнуло грудь. Когда он зашагал, то совсем не чувствовал ног, казалось, выросли у него крылья и он летит по усеянному звездами небосводу, где только он один — господь и владыка. Никому другому не было места в той пугающей бесконечной дали, куда с замиранием сердца смотрел Унте, любуясь неяркой, как бы пробившейся сквозь солнечное марево, непередаваемой картиной, которая переливалась, то отдаляясь и тускнея, то приближаясь и вспыхивая так ярко, что, казалось, протяни руку и осязаемо почувствуешь ее, почувствуешь и станешь вдруг до боли ничтожным и вместе с тем как никогда великим, ибо то, к чему теперь прикован твой взгляд, то, что наполняет твою душу благодатью и радостью, создано для тебя, человека.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72