https://wodolei.ru/catalog/drains/linejnye/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Короче говоря, франт франтом, каким он и впрямь был. Только на лацкане пиджака почему-то чернела сатиновая ленточка — знак траура.
— Пилите? — воскликнул Гиринис.
— Пилим,— спокойно ответили оба и даже не взглянули на него.
— Такие ели!.. Юргис, неужто ты рехнулся? Ведь ты же сам своими руками высаживал их!
— Потому и пилю, что своими руками...
— Да вы же так весь ельник под корень. Без всякой жалости, без зазрения совести? — прошептал Гиринис, чувствуя, как слезы застят ему глаза.
Никто ничего не ответил. Только пила без устали жужжала, разбрызгивая белые снежинки опилок и холодно поблескивая на солнце своими стальными зубьями. Жужжала все более громко и остервенело. Старый Гиринис, как в тумане, видел островерхую крону ели, дрожавшую в предсмертных судорогах, вот-вот упадет набок, отчаянно цепляясь мохнатыми ветками за землю.
«Не вымолил я у господа милости: не меня дерево, а я дерево переживу...» — с тоской подумал старый Гиринис, щупая рукой грудь,— ее словно стиснули железными тисками и не отпускали...
От этого удушья, от этой наползавшей духоты старый Гиринис и проснулся.
Первым, что приметил его сонный взгляд, был колхозный газик, который маневрировал на подворье и никак не мог развернуться. Уставившись на фанерный кузов, выкрашенный в зеленый цвет, старый Гиринис не сразу обратил внимание на человека, ошибавшегося чуть поодаль от машины. В двух-трех шагах от него топтались еще двое: один из них держал наспех скрученную веревку, а другой что-то записывал в какую-то книжицу.
— А теперь обмерьте сад! — бросил тот, кто терся возле машины.
Двое натянули веревку, первый взялся за один конец, его напарник — за другой, и стали обмерять край сада, где когда-то стояла изба Стирты. Между тем третий — колхозный председатель Стропус — уже не во сне, а наяву вышагивал между яблонь и придирчиво оглядывал каждое дерево. Заметив старика Гириниса, Стропус кисло поприветствовал его.
Что, бывших соседей решил навестить, Гиринис?
— Да вроде бы так,— ответил тот, не скрывая своей неприязни.— Ведь скоро и меня зачислят в «бывшие». Вот я и ищу то, что глаз радует, что душу ласкает... А мест таких немного осталось.
— Странные вы оба. И ты, батя, и сын твой — Унте.— Стропу с хотел было примоститься на замшелой скамейке, но, убедившись, что она сломана, передумал.— Будь ваша воля, вы бы все вокруг лесами засадили... весь край. Назад к праотцам, в древность. А ведь когда-то и впрямь здесь пущи шумели. Но люди выжгли их, чтобы землю для пахоты отвоевать. Отсюда, батя, если желаешь знать, и название нашей деревни — Дягимай... Погорелое, значит...
— Ученый ты...— промычал Гиринис.
— Что? — не понял Стропус.
— Говорю, ученый ты, а не знаешь, что человек сыт не хлебом единым.
— Гиринис, с той поры, когда тебя мать на свет родила, население Земли увеличилось почти в три раза. *
— Ну и что? Все поместятся. Есть еще такие места, где десять верст пройди и человека не встретишь.
— В пустыне, батя. В тайге. А здесь обжитой край. Цивилизация.
— Пусть в другом месте люди и живут в твоей цивилизации. А нам-то здесь зачем фабрику за фабрикой городить? Человека на человека валить?
Стропус осуждающе замотал головой.
— Ну просто, батя, не верится, как ты мог таких детей воспитать: Даниелюса... Повиласа! Так сказать, маяки нашей жизни... Да и дочери у тебя не лыком шиты, у каждой по ордену. А если честно признаться, то твоей Юстине и до Героя Труда рукой подать... Откуда же ты, батя, такой взялся? Живешь вчерашним днем, не желаешь, как говорится, с жизнью в ногу шагать.
— Что до маяков, то не всем же светить, председатель.— Гиринис усмехнулся, но тут же спохватился: — А насчет Юстины — неужто ее какая-нибудь цацка на груди осчастливит? Жизнь, товарищ Стропус, такая штука: для нее одного ума мало, ей — душу подай!.. А у тебя, если речи твои послушать, не душа, а счетная машина.
Стропус рассмеялся. Слишком громко, неискренне, пытаясь скрыть раздражение. Но взгляд его был непроницаем. В округлых глазах стыли высокомерие и злость, которую нельзя было прикрыть улыбкой, холодным светом озарившей его широкое, чуть припухлое лицо.
Наконец подошли и «землемеры» — председатель ревизионной комиссии колхоза Ромас Ралис, приземистый, плечистый, багроволицый, словно ошпаренный, и руководитель Дягимайского отделения Альвидас Юодвалькис, долговязый, неуклюжий, в узкой, едва налезавшей на него нейлоновой куртке, из коротких рукавов которой торчали длинные жилистые руки.
— Здравствуй, отец,— они по очереди подали старому Гиринису руки.
— Покуда вроде бы еще здравствую,— пробормотал тот.
— Так как? — обратился Стропус к Ралису.— Сходятся концы с концами?
— В саду ровно сорок пять аров, — отозвался Юодвалькис— Вместе с подворьем и тем местом, где березы и изба стояла, шестьдесят с копейками... Как раз для огорода. В прошлом году оттяпали мы для колхоза тот конец усадьбы... до самого пруда. Как будто в воду глядели...
— Это не совсем так,— поправил его Ралис— Если оставить Стирте до прошлогодней борозды, то у него будет не шестьдесят, а шестьдесят три ара.
— Я же сказал: с копейками,— напомнил Юодвалькис.
— Три ара!.. Ничего себе копейки!— возмутился Стропус— Придется колхозу запахать четырехметровую полосу через всю усадьбу!
— Взвешиваем, как сахар,— пробормотал Юодвалькис— А ведь сюда входят и фундамент избы, и ямы, и прочее.
— Не скули. Техника, брат, причешет землю, как шерстку,— ни камней тебе, ни ямин,— успокоил его Стропус и повернулся к старому Гиринису, стоявшему в сторонке и не очень-то соображавшему, о чем они толкуют.— Отмерили мы, батя, Стиртам землю под огород,— добавил он с удовольствием.— Далековато от дома, но зато душе приятно. Как-никак отцовская усадьба... Как говорится, взаимная выгода: им пары, сад, а колхозной технике не надо будет время тратить, крутиться среди деревьев.
— Вы что, со всеми, кто с хуторов переселился, так?
— Нет. Только с теми, чьи усадьбы твой Унте объявил заповедниками, памятниками природы,— съязвил Стропус— А что? Не нравится?
— Не знаю.— И он впился взглядом в Стропуса, по-прежнему глядевшего на старика с едва скрываемой усмешкой.— Все зависит от того, с каким ты чувством подходишь ко всему: с чистым сердцем, из желания сделать добро или помышляя только о собственной выгоде.
Стропус нетерпеливо махнул рукой:
— С тобой, батя, не столкуешься. Какая мне выгода от огородов? Зачем мне это, спрашивается? Для денег или для славы? Смех и грех... Неужели не ясно: все, что делаю, делаю только на благо колхозу. На благо всем. В том числе и тебе, Гиринис.
— Мне? Ты и дягимайские хутора хотел с лица земли стереть для моего, значит, блага? И березнячок над Скарду-писом для того же вырубил?.. И... И...— Старый Гиринис закашлялся, захлебнулся словами, долго шмыгал носом и вытирал слезящиеся глаза.
— Не надо так близко принимать к сердцу, дядя,— сочувственно посоветовал Юодвалькис, положив старому Гиринису руку на плечо.— Мало ли что в жизни делается не так, как хочется, но стоит ли из-за этого живым в могилу лезть? Ты только глянь, какой нынче денек выдался! Что за воздух, что за птичьи трели! Ну прямо-таки рай земной, а не жизнь...
— Весна...— многозначительно вставил Ралис, с улыбкой глядя на верхушки елей, где перекрикивали друг друга скворцы.
— Самое лучшее время года, не так ли, дядя?— Захваченный ликованием пробуждающейся природы, Юодвалькис широко раскинул свои длинные руки, потянулся, аж суставы затрещали.— Все словно заново нарождается, продирает спросонья глаза, и человек словно другой... какой-то новый... Добрый... и более счастливый, что ли...
— Красотища, ничего не скажешь,— смягчился Гиринис, растроганный его словами.— Из всех времен года и мне весна более всего по душе. Как бы возносит над землей, оживляет... Весело, ладно. И в то же время какая-то печаль, потому что знать не дано: может, последний раз такое чудо зришь? И так каждый год, когда земля ото сна просыпается... Когда с юга первая птаха прилетает... Когда на солнцепеке набухают почки... когда проклюнется зелень озимых на полях, запах их так и щекочет ноздри. Так-то... И подумаешь: такие ли раньше были весны? Таким ли душистым был воздух? Так ли зеленели поля и леса? Так ли заливались пичуги? Как только зажмурюсь, прислушаюсь и всмотрюсь в ту пору — все передо мной как на ладони... Кажется, иду за плугом и пою себе. И пою не один, все поля от песен звенят; куда ни глянешь — пахари в одних! рубахах. А там, в вышине, в сверкающем до ряби в глазах небе, тоже поют... Птицы! Так и ведем, тягаясь друг с другом,— небо и земля, и такая на сердце щемящая услада, что| и плакать хочется, и смеяться. Счастливыми мы были. Так-то. И с богом не ссорились. Вот чего у нас не было, так спеси пустой, никто из нас и думать не смел, что он могущественней господа. Течет себе река мимо, ну и пусть течет на радость человеку, к удовольствию каждой живой твари, не будем ей мешать. Но разве такие жадюги, как ты, Стропус, стерпят? Вам подавай как можно больше пахотной землицы, вам подавай кусок хлеба потолще, словно вы с голоду мрете. Там, где куст зеленел, словно бритвой прошлись, болото в дренажные трубы загнали. И стала земля что твой блин — без красоты, без любви, словно женщина нелюбимая, годная только для того, чтобы детей плодить. А Скардупис!.. Бедный наш красавец Скардупис! Выпрямили реку, втиснули в каналы! Но и там, где старое русло, не река течет, а струйка, пущенная телком-однолетком. А бывало, разольется Скардупис, выйдет в паводок, ранней весной, из берегов — на версту все поля и луга зальет, даже смотреть страшно. Силища! У моста льды сгрудятся — и на дорогу! Луговица цвенькает, кричит в испуге над бескрайними просторами шуги. Вороны вопят над деревенскими гумнами как ошалелые. А уж петух надрывается, кукарекает без устали, куры кудахчут, греясь на солнышке, ворк, ворк... Гуси на подворье га-га... А мычанье коров, а блеянье овец, застоявшихся за зиму в хлеву! Дягимай с утра до ночи звенит всякими голосами: и птицы, и скотина, ни дать ни взять колокол, который раскачала чья-то невидимая рука и который, кажется, слушай, слушай, и не наслушаешься... Куда там! С прежними веснами нынешние ни за что не сравнишь!..
III
Солнце еще не встало, можно еще часок понежиться в теплой постели, но Андрюс Стропус уже потихоньку спускает ноги с двуспальной кровати, чтобы жену не разбудить. Нет у него привычки валяться под одеялом, когда он бодрствует. Такую роскошь могут себе позволить только лодыри, они ничего путного в жизни не добьются.
— Уходишь уже, Андрюлька?
— Пора...— Стропус недоволен, что жена его, Габриеле, тоже проснулась и теперь задержит его без всякой надобности.— А ты спи, спи... Ведь в школу еще рано. — У меня сегодня только один урок — последний.— Габриеле сладко потягивается, выныривая, полуголая, из-под одеяла.— Ой, какой сон видела!.. Будто мы с тобой, Андрюлька, на курорте. На взморье. Дюны... На пляже ни души. Только ты и я. И оба — в чем мать родила... Ты слышишь меня, Андрюлька?
— Слышу, конечно, Габи. Но у меня времени в обрез. Расскажешь вечером,— нетерпеливо бросает Стропус, хватая со спинки стула брюки.
— Вечером,— куксится Габриеле, в сердцах натягивает на себя одеяло.— Вечером снова повернешься спиной и захрапишь, вынашивая план работы на завтра,— язвит она.— Порой мне кажется, что колхозная корова интересует тебя больше, чем я.
— Говори, говори, да не заговаривайся. А еще учительница! Как же вы там детишек воспитываете, если у вас самих ни на грош чувства долга?
— Проповедник нашелся! Сперва я для тебя женщина, а уж потом учительница. Заруби себе на носу: сперва жен-щи-на!— Габриеле говорит спокойно, но спокойствие ее деланное, оно громом гремит, и Стропус слышит его раскаты.
— Ладно, Габи, ладно: сперва женщина. Но не забывай — кроме тебя на моих плечах колхоз. Тысячи гектаров земли и сотни людей. Я отвечаю за то, чтобы они были хорошо одеты, сыты, счастливы.
— Счастливы? Ты собираешься сделать их счастливыми?— Натянув одеяло на голову, Габриеле поворачивается к стене.— Да ты не можешь сделать счастливым одного человека... Одного!
— Кого одного?
— Одного,— повторяет Габриеле, прижимаясь к стене. Стропус досадливо морщит лоб, с минуту раздумывает,
потом наклоняется к жене, завернутой в одеяло, как в кокон, собирается стянуть его и поцеловать Габриеле, шепнуть что-нибудь ласковое, но тогда Габриеле конечно же зарыдает в голос, начнутся излияния...
— Ах, не упрямься, моя козочка, будь умницей, —басит Стропус, чмокает ее в висок, проводит пятерней по завернутой спине и спешит к выходу.— Мне нужно идти, Габи. Не сердись!.. Ну, я пошел! Если не смогу вовремя приехать на завтрак, я тебе позвоню.
«Позвонит! Ха... Дождешься! Вечером явится и скажет не мог, понимаешь, дела...»
— Иди... Беги к своим свиньям, коровам...
— Глупая ты, вот что я тебе скажу.
Стропус раздражен. Проснулся в прекрасном расположении духа — отдохнувший, бодрый, а Габриеле со своими дурацкими упреками. Совсем у нее нервы расшатались... После свадьбы нарадоваться не мог: до чего была мила, весела, миролюбива («Кажется, она не только меня, но и дело мое уважает»). Испортилась... только. И все потому, что голова у нее занята не тем, о чем должен в первую очередь человек думать. Нет у Габриеле большой цели... Размаха нет. Конечно, от женщины и требовать нечего — не может же она сворачивать горы... Пусть себе забавляется в школе двумя-тремя уроками в день, пусть за домом смотрит («и больше к ней никаких претензий»). Но пусть, черт побери, и мужа понимает! Ежели господь бог самой крыльев не дал, пусть хоть не мешает другим летать. Выше, дальше!.. А ты, жена, поддерживай мужа, поощряй его предприимчивость, восторгайся им! А теперь все мои устремления, все мои мечты для нее пустой звук («Можно подумать, ее больше устраивает, чтобы я работал не председателем, а возчиком кормов на ферме или лакал бы вино, как сизоносый Стирта»). В конце концов не стоит морочить голову, все женщины одинаковы, есть на свете, слава богу, дела и поважней.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72


А-П

П-Я