https://wodolei.ru/catalog/installation/Cersanit/
А об ущербе сельскому хозяйству и говорить нечего... Поэтому не лучше ли посеять столько, сколько можно вырастить?
— Больше всего не уважаю и не терплю слепых исполнителей. Тех, кто поддакивает, кивает, поднимает в знак согласия руки, думает одним местом, а не головой.— Вадим Фомич уселся на краешек письменного стола, как подросток-озорник вытянув длинные ноги.— Человек, черт побери, должен мыслить! Раз ошибись, два ошибись, три, но гори и отстаивай свою идею, стремись к цели, ищи оптимальные варианты решения, не сиди сложа руки! Пошевеливайся и других тормоши! Потому что там, где кончается движение, начинается гниение. А сколько таких гнилых в нашем обществе! Грибок перестраховки так и разъедает их, равнодушных, интересующихся только своей персоной! Пальцем не пошевелят, пока не нажмешь на соответствующую кнопку. Да и то, если рука нажимающая не чья-нибудь, а начальника... Равнодушие — страшная штука, мой.
Я что-то ответил. Вадим Фомич одобрительно улыбнулся, болтая свисающими со стола длинными ногами, но вдруг посерьезнел и сказал, что мне и вправду не мешало бы поучиться в Москве.
— Я не утверждаю, что вас ничему не научил университет,— добавил он.— Знания у вас немалые. Но надо знать еще больше. Ведь знание на плечи не давит.
Осенью я поехал учиться в Москву.
Когда через несколько лет я вернулся оттуда, первым, кто поздравил меня с новым назначением, был Вадим Фомич.
Мы встречались не часто — два-три раза в году, кроме тех редких случаев, когда я приезжал в Вильнюс по делу. Вадим Фомич занимал более высокий пост, чем я, но он никогда не кичился этим, напротив — был скромен, всегда приглашал к себе в гости, и я, бывая у него, чувствовал себя как дома. Тем же радушием старался отплатить ему и я, когда он приезжал в наш район,— зимой мы охотились, летом ловили на спиннинг щук или просто сиживали с удочками в лодке, любуясь красотой дзукийских озер. О чем мы только с ним не толковали: и о тонкостях политики, и об истории страны, и о разных проблемах экономики, и о бытовых мелочах. Вадим Фомич очень интересовался искусством, особенно литературой, и, когда я однажды признался, что пишу стихи, пристал ко мне, чтобы я что-нибудь прочитал из своих «творений». Внимательно выслушал, восторга не выразил, но мы еще больше сблизились, просто-напросто стали друзьями.
Фима недолюбливала Вадима Фомича, и он, надо сказать, не питал к ней симпатии, хотя оба это тщательно скрывали. «А, снова этот проповедник...» — говаривала Фима, узнав, что Вадим Фомич приезжает в гости. За столом она была внимательной и вежливой хозяйкой, но стоило Вадиму Фомичу отлучиться, как она принималась его оговаривать.
Особенно их рассорил один случай, а причиной были растущие с каждым днем наши разногласия с Фимой.
В то время у нас родился второй сын. Мысленно я себя бранил — зачем нам этот ребенок, если семейный воз и без того трещит? Дело в том, что я давно пришел к безоговорочному выводу, что наш брак с Фимой — роковая ошибка. Безвольная тряпка! У Фимы и впрямь есть основания презирать меня. В душе она, может, меня и презирала, но так или иначе была счастлива. Родился гений под знаком серпа и молота, он будет счастливее, чем его родители, повторяла она как заклинание. Младенцу шел только второй месяц, а мама уже строила планы на всю его дальнейшую жизнь: он-де пойдет в такую-то школу (в районе нет ни одной приличной), будет штудировать там-то и то-то... углублять свои знания... защитит диссертацию... Нет, лучше всего военная карьера. Военная академия... Генерал, а может, даже маршал... Перед ним — полки... Колонны танков и броневиков... Грозные ракеты...» «Товарищ командующий, по вашему приказу...» Я был уверен: Фима, должно быть, жалеет, что нет пышных эполет, они бы очень пошли ее сыну, который по своей импозантности не уступал бы самому Кутузову.
— Наш сын сам выберет себе профессию,— сказал я однажды.— Откуда ты знаешь, может, он будет ученым, как мой брат Повилас, или, может, поступит на журналистику?
— Если и поступит, то только не здесь, не в этой провинции,— отрубила Фима.— Сыну нужен простор. Я его здесь, в этой вашей клетке, не собираюсь держать!
— В нашей?
— Да, в вашей!
— Чего ж ты сама в эту клетку?..
— Разве я одна? Вот и Вадим Фомич тоже... Без нас вы бы давно здесь ножки протянули...
Не помню, что я ответил. Знаю только, что вмешался Вадим Фомич и как бы подлил масла в огонь. Оба мы слушали, как Фима разоряется,— Вадим Фомич сердито, пристыженно, а я терпеливо, потому что к таким ее выпадам давно привык. Она не понимала, что, смешивая с грязью то, что для меня свято: обычаи моих отцов, культуру, историю — раз за разом рубила сук, на котором сидела сама.
Вадим Фомич не выдержал:
— Полноте, Ефимья Никитична, мне стыдно вас слушать.
— Давайте не будем слишком добренькими, нечего приписывать свои заслуги другим. Кто кровь за других пролива!, кто от фашизма освобождал, как, скажем, мой отец и оба старших брата, наконец, вы сами, Вадим Фомич, а кто в это время в окошко спокойно поглядывал, ждал, чем это все кончится... Нет, Вадим Фомич, так не годится...
— Все советские народы ковали победу, Ефимья Никитична, все...
— Может, кто-то и ковал, только не мой муж со своими...— Фима презрительно махнула рукой.
— Для того чтобы нас другие уважали и любили, мы должны платить такой же любовью и уважением,— сказал Вадим Фомич.— Когда находишься у соседа в гостях, то и вести себя подобает как гостю, незачем указывать хозяину, где он должен в своей избе стол поставить, как его накрыть и чем угощать. Может, нам с вами и смешно, что он хочет разуться во дворе или в сенях за дверьми, но оставим ему это право...
Фима отрезала, что нечего мириться с «их» дикими обычаями и, обозвав Вадима Фомича птицей, гадящей в собственное гнездо, выскочила из комнаты, оставив нас одних за столом.
Мы оба долго молчали.
— Если бы вы друг друга любили...— наконец промолвил Вадим Фомич.— Любовь все сплавляет воедино.
— Да,— сказал я, боясь вздохнуть.— Самая большая вина в этом — моя: в нужный момент твердости не проявил. Мне стыдно признаться, но чем дальше, тем больше убеждаюсь, что женился-то я из страха, шума испугался, Фима грозила поднять его, думал, повредит моей карьере. Хотя, с другой стороны, ни я сам, честно говоря, не думал, ни вы, Вадим Фомич, наверное, не предполагали, что у меня задатки карьериста... Как бы там ни было, я презираю себя за этот поступок и никогда себе этого не прощу.
— Не простите? Ну и что? Разве вы будете счастливы от угрызений совести? — спросил Вадим Фомич.— Вообще-то я не сторонник разводов, но иногда они — единственный выход. Конечно, никто не гарантирует, что разведенные свое счастье найдут, но у них хотя бы больше возможности искать его. А счастливая семья — это залог счастливого общества.
Этот вывод показался мне логичным, и я не мог с ним не согласиться.
В тот же вечер Вадим Фомич откланялся, хотя собирался уехать только на другой день вечером. На прощанье он крепко пожал мне руку и, обняв, поцеловал в щеки.
Меня просто поразила неожиданная его сентиментальность. Я успел сказать ему, что мне было бы приятно видеть его почаще в своем доме, и пригласил его на именины моего младшенького, которые должны были состояться через месяц. Вадим Фомич обещал, но слова своего не сдержал, прислал письмо, в котором, передав свои добрые пожелания имениннику, коротко и невнятно объяснил, почему не может приехать. Не приехал Вадим Фомич и на районный праздник урожая, который для него всегда был хорошим поводом навестить нас. Правда, зимой он раза два наведывался — на охоту и на подледный лов рыбы, но останавливался в гостинице: зачем, мол, доставлять лишние хлопоты Ефимье Никитичне. Короче говоря, встречи наши стали реже, хотя каждый раз, когда я бывал в Вильнюсе, Вадим Фомич с той же искренностью, что и раньше, звал меня в гости, к себе в дом, где меня всегда встречали тепло и радушно.
Так прошло несколько лет.
Однажды жарким летним днем Вадим Фомич неожиданно позвонил в двери нашей квартиры. Я не удержался, даже вскрикнул от радости, но гость остудил мой пыл, сказав, что приехал ненадолго, только попрощаться в связи с переводом на работу в другую республику.
Я долго не мог обрести дар речи.
— Нечего унывать, братец,— широко улыбаясь, сказал Вадим Фомич.— Важно, чтобы сердца не отдалялись. Л расстояния в наш век ничего не значат.
Фима не скрывала своего удовлетворения.
— Желаю вам всяческих благ, Вадим Фомич,— сказала она тоненьким голосом на прощанье. И когда он уехал, добавила: — Так и обрастает человек пылью чужих дорог, кочуя из республики в республику.
Я долго не мог свыкнуться с мыслью, что потерял, можно сказать, близкого человека. «Расстояния в наш век ничего не значат...» Нет, дорогой Вадим Фомич, значат, и очень много значат. В свободный денек не сядешь в самолет, чтобы навестить друга, не отправишься за тысячи километров, потому что и своих дел невпроворот. Да и не могу к тебе выбраться, хотя каждый раз, когда вспоминаю тебя, печаль сжимает мое сердце. И вместо того чтобы собрать чемодан в дорогу, я пишу тебе письмо, выкладываю, что наболело, и питаю робкую надежду, что дела
Наконец сложатся так, что мы сможем по-дружески обнять друг друга. О том же пишешь и ты, уповая на такую же встречу...
Да, пока что только письма. Туда и оттуда. А письма, как известно,— это только заменитель живого слова и крепкого мужского рукопожатия. Неудержимо бежит время. Понемногу остывают чувства, притупляется память, даже если она и хранит нашу с тобой дружбу.
VI
— ...Алло, алло! Ты слышишь меня, Юргита?
— Слышу, слышу, дорогой, говори.
— Помнишь, я тебе не раз рассказывал о нем? И частенько ловил себя на мысли, что было бы очень хорошо с ним встретиться. И вдруг вижу — он, мой Вадим Фомич, идет мне навстречу! Я остановился как вкопанный, не мог поверить своим глазам. А потом бросился вдогонку. Какая-то непостижимая сила несла меня вперед. Я уже почти не сомневался, что это не он, а все-таки бежал, продирался сквозь толпу, не сводя глаз с папахи. В один момент я потерял ее из виду, но она снова мелькнула, и я, ясно сознавая свою глупость, взял того, в папахе, за плечо. Он повернулся и удивился. На меня смотрело незнакомое лицо... Мне стало как-то не по себе, побеспокоил чужого человека. Странная ошибка... Правда? Что-то необыкновенное...
— Потому что ты сам необыкновенный... Я очень соскучилась по тебе.
— И я по тебе, Юргита. Считаю часы, оставшиеся до нашей встречи. Только подумай: целых три дня, три долгих дня и ночи мы не виделись! Почти восемьдесят часов. Одно утешение, что завтра снова будем вместе... Поверь, мне хотелось все бросить и мчаться домой...
Она хотела было сказать, что вчера тоже чуть не сделала ему сюрприз: думала сесть в самолет и прилететь в Вильнюс. Еще минута, и эти слова слетели бы с уст, но она вдруг почему-то раздумала: пусть это лучше останется маленькой тайной. Конечно, она когда-нибудь откроет ее Даниелюсу. А вместе с тем и то, о чем она сейчас спокойно подумать не может, осуждая себя за легкомысленность.
Разговор оборвался, но в ушах Юргиты еще долго звучали слова Даниелюса, его мужественный голос, да и он сам стоял перед глазами как живой, только протяни руки — и он подхватит тебя и прижмет к себе.
— Хозяин звонил? — спрашивает Алюте.— Вы так говорили, что даже дух захватывало.— На глаза Алюте навертываются слезы.— Это редкость, чтобы люди друг друга так любили. Так хорошо на душе, дорогуша моя, оттого, что вы счастливы.— Алюте утирает лицо передником и прикрывает за собой дверь в кухню — нечего своим шмыганьем портить настроение хозяйке.
«Счастливы...» Юргита съеживается, словно слово это тяжелым камнем упало у ее ног. В последнее время она все чаще замирает, когда слышит или сама его произносит. «Счастлива... Да, я счастлива... Очень счастлива...» — шепчет она упрямо, чуть ли не сердясь, словно кто-то ей перечит.
Подавленная, она направляется в спальню. Разложив между кроватями и шкафом игрушки, здесь хозяйничает сынишка Лютаурас. Юргита удивлена: пять минут тому назад ребенок спал и вот уже снова играет. Она чуть не проговаривается, что звонил отец. Мог бы с ним поговорить и Лютаурас. А теперь зачем бередить детскую Душу?
Увидев мать, Лютаурас засыпает ее вопросами, не по возрасту серьезными и прямыми.
— Мудрец ты мой,— говорит Юргита, усаживаясь рядом с ним на ковер.— Так что мы с тобой будем сейчас делать?
— Я город строю. Когда построю, налетят самолеты и разбомбят его. Ты будешь противником,— выкладывает свои планы мальчуган.
— Нет, лучше я помогу тебе строить. Не надо войны, Лютаурас. Умные люди работают, а не воюют,— объясняет Юргита, гладя его светлую головку. «Когда подрастет, волосы потемнеют. Глаза большие, синие. Весь в Даниелю-са».
— Люди все делают,— не соглашается Лютаурас — Строят, разрушают и снова строят. Войны, говорит Алюте, нужны, чтобы людей перебить, когда их слишком много.
— Алюте? — кусает губу Юргита.— Ты лучше нас с папой слушай, а не то, что во дворе болтают.
— Алюте знает... Так ты будешь противником? Сейчас давай строить, потом объявим войну, налетят самолеты... Как по телевизору. Хорошо, мамочка?
— Нехорошо, Лютаурас— Юргита долго и терпеливо объясняет сыну, какое это несчастье война («Ты потерял от своей затеи.
— Лучше я тебе сыграю, хочешь?
«Вот так и растут дети под присмотром чужих,— огорченно думает Юргита, садясь за пианино и начиная играть «Детский уголок» Дебюсси.— Мать целыми днями пропадает в редакции, отец целыми днями занят в райкоме. Учим других жить, воспитываем, а свой ребенок словно подкидыш...»
— Сегодня, Лютаурас, я никуда не пойду,— улыбается Юргита, прижав мальчугана к груди.— Мы будем вместе и после обеда, и весь вечер.
— Когда ты, мамочка, дома, мне так хорошо. Ты такие интересные игры придумываешь и такие сказки рассказываешь... И Алюте умеет, но с тобой лучше.
Юргита утыкается головой в плечо Лютаураса, с трудом сдерживает себя, чтобы не зарыдать в голос: «Ах, ты моя милая букашечка, моя любовь, простишь ли ты своей маме, когда вырастешь, что она так мало с тобой была в детстве?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72
— Больше всего не уважаю и не терплю слепых исполнителей. Тех, кто поддакивает, кивает, поднимает в знак согласия руки, думает одним местом, а не головой.— Вадим Фомич уселся на краешек письменного стола, как подросток-озорник вытянув длинные ноги.— Человек, черт побери, должен мыслить! Раз ошибись, два ошибись, три, но гори и отстаивай свою идею, стремись к цели, ищи оптимальные варианты решения, не сиди сложа руки! Пошевеливайся и других тормоши! Потому что там, где кончается движение, начинается гниение. А сколько таких гнилых в нашем обществе! Грибок перестраховки так и разъедает их, равнодушных, интересующихся только своей персоной! Пальцем не пошевелят, пока не нажмешь на соответствующую кнопку. Да и то, если рука нажимающая не чья-нибудь, а начальника... Равнодушие — страшная штука, мой.
Я что-то ответил. Вадим Фомич одобрительно улыбнулся, болтая свисающими со стола длинными ногами, но вдруг посерьезнел и сказал, что мне и вправду не мешало бы поучиться в Москве.
— Я не утверждаю, что вас ничему не научил университет,— добавил он.— Знания у вас немалые. Но надо знать еще больше. Ведь знание на плечи не давит.
Осенью я поехал учиться в Москву.
Когда через несколько лет я вернулся оттуда, первым, кто поздравил меня с новым назначением, был Вадим Фомич.
Мы встречались не часто — два-три раза в году, кроме тех редких случаев, когда я приезжал в Вильнюс по делу. Вадим Фомич занимал более высокий пост, чем я, но он никогда не кичился этим, напротив — был скромен, всегда приглашал к себе в гости, и я, бывая у него, чувствовал себя как дома. Тем же радушием старался отплатить ему и я, когда он приезжал в наш район,— зимой мы охотились, летом ловили на спиннинг щук или просто сиживали с удочками в лодке, любуясь красотой дзукийских озер. О чем мы только с ним не толковали: и о тонкостях политики, и об истории страны, и о разных проблемах экономики, и о бытовых мелочах. Вадим Фомич очень интересовался искусством, особенно литературой, и, когда я однажды признался, что пишу стихи, пристал ко мне, чтобы я что-нибудь прочитал из своих «творений». Внимательно выслушал, восторга не выразил, но мы еще больше сблизились, просто-напросто стали друзьями.
Фима недолюбливала Вадима Фомича, и он, надо сказать, не питал к ней симпатии, хотя оба это тщательно скрывали. «А, снова этот проповедник...» — говаривала Фима, узнав, что Вадим Фомич приезжает в гости. За столом она была внимательной и вежливой хозяйкой, но стоило Вадиму Фомичу отлучиться, как она принималась его оговаривать.
Особенно их рассорил один случай, а причиной были растущие с каждым днем наши разногласия с Фимой.
В то время у нас родился второй сын. Мысленно я себя бранил — зачем нам этот ребенок, если семейный воз и без того трещит? Дело в том, что я давно пришел к безоговорочному выводу, что наш брак с Фимой — роковая ошибка. Безвольная тряпка! У Фимы и впрямь есть основания презирать меня. В душе она, может, меня и презирала, но так или иначе была счастлива. Родился гений под знаком серпа и молота, он будет счастливее, чем его родители, повторяла она как заклинание. Младенцу шел только второй месяц, а мама уже строила планы на всю его дальнейшую жизнь: он-де пойдет в такую-то школу (в районе нет ни одной приличной), будет штудировать там-то и то-то... углублять свои знания... защитит диссертацию... Нет, лучше всего военная карьера. Военная академия... Генерал, а может, даже маршал... Перед ним — полки... Колонны танков и броневиков... Грозные ракеты...» «Товарищ командующий, по вашему приказу...» Я был уверен: Фима, должно быть, жалеет, что нет пышных эполет, они бы очень пошли ее сыну, который по своей импозантности не уступал бы самому Кутузову.
— Наш сын сам выберет себе профессию,— сказал я однажды.— Откуда ты знаешь, может, он будет ученым, как мой брат Повилас, или, может, поступит на журналистику?
— Если и поступит, то только не здесь, не в этой провинции,— отрубила Фима.— Сыну нужен простор. Я его здесь, в этой вашей клетке, не собираюсь держать!
— В нашей?
— Да, в вашей!
— Чего ж ты сама в эту клетку?..
— Разве я одна? Вот и Вадим Фомич тоже... Без нас вы бы давно здесь ножки протянули...
Не помню, что я ответил. Знаю только, что вмешался Вадим Фомич и как бы подлил масла в огонь. Оба мы слушали, как Фима разоряется,— Вадим Фомич сердито, пристыженно, а я терпеливо, потому что к таким ее выпадам давно привык. Она не понимала, что, смешивая с грязью то, что для меня свято: обычаи моих отцов, культуру, историю — раз за разом рубила сук, на котором сидела сама.
Вадим Фомич не выдержал:
— Полноте, Ефимья Никитична, мне стыдно вас слушать.
— Давайте не будем слишком добренькими, нечего приписывать свои заслуги другим. Кто кровь за других пролива!, кто от фашизма освобождал, как, скажем, мой отец и оба старших брата, наконец, вы сами, Вадим Фомич, а кто в это время в окошко спокойно поглядывал, ждал, чем это все кончится... Нет, Вадим Фомич, так не годится...
— Все советские народы ковали победу, Ефимья Никитична, все...
— Может, кто-то и ковал, только не мой муж со своими...— Фима презрительно махнула рукой.
— Для того чтобы нас другие уважали и любили, мы должны платить такой же любовью и уважением,— сказал Вадим Фомич.— Когда находишься у соседа в гостях, то и вести себя подобает как гостю, незачем указывать хозяину, где он должен в своей избе стол поставить, как его накрыть и чем угощать. Может, нам с вами и смешно, что он хочет разуться во дворе или в сенях за дверьми, но оставим ему это право...
Фима отрезала, что нечего мириться с «их» дикими обычаями и, обозвав Вадима Фомича птицей, гадящей в собственное гнездо, выскочила из комнаты, оставив нас одних за столом.
Мы оба долго молчали.
— Если бы вы друг друга любили...— наконец промолвил Вадим Фомич.— Любовь все сплавляет воедино.
— Да,— сказал я, боясь вздохнуть.— Самая большая вина в этом — моя: в нужный момент твердости не проявил. Мне стыдно признаться, но чем дальше, тем больше убеждаюсь, что женился-то я из страха, шума испугался, Фима грозила поднять его, думал, повредит моей карьере. Хотя, с другой стороны, ни я сам, честно говоря, не думал, ни вы, Вадим Фомич, наверное, не предполагали, что у меня задатки карьериста... Как бы там ни было, я презираю себя за этот поступок и никогда себе этого не прощу.
— Не простите? Ну и что? Разве вы будете счастливы от угрызений совести? — спросил Вадим Фомич.— Вообще-то я не сторонник разводов, но иногда они — единственный выход. Конечно, никто не гарантирует, что разведенные свое счастье найдут, но у них хотя бы больше возможности искать его. А счастливая семья — это залог счастливого общества.
Этот вывод показался мне логичным, и я не мог с ним не согласиться.
В тот же вечер Вадим Фомич откланялся, хотя собирался уехать только на другой день вечером. На прощанье он крепко пожал мне руку и, обняв, поцеловал в щеки.
Меня просто поразила неожиданная его сентиментальность. Я успел сказать ему, что мне было бы приятно видеть его почаще в своем доме, и пригласил его на именины моего младшенького, которые должны были состояться через месяц. Вадим Фомич обещал, но слова своего не сдержал, прислал письмо, в котором, передав свои добрые пожелания имениннику, коротко и невнятно объяснил, почему не может приехать. Не приехал Вадим Фомич и на районный праздник урожая, который для него всегда был хорошим поводом навестить нас. Правда, зимой он раза два наведывался — на охоту и на подледный лов рыбы, но останавливался в гостинице: зачем, мол, доставлять лишние хлопоты Ефимье Никитичне. Короче говоря, встречи наши стали реже, хотя каждый раз, когда я бывал в Вильнюсе, Вадим Фомич с той же искренностью, что и раньше, звал меня в гости, к себе в дом, где меня всегда встречали тепло и радушно.
Так прошло несколько лет.
Однажды жарким летним днем Вадим Фомич неожиданно позвонил в двери нашей квартиры. Я не удержался, даже вскрикнул от радости, но гость остудил мой пыл, сказав, что приехал ненадолго, только попрощаться в связи с переводом на работу в другую республику.
Я долго не мог обрести дар речи.
— Нечего унывать, братец,— широко улыбаясь, сказал Вадим Фомич.— Важно, чтобы сердца не отдалялись. Л расстояния в наш век ничего не значат.
Фима не скрывала своего удовлетворения.
— Желаю вам всяческих благ, Вадим Фомич,— сказала она тоненьким голосом на прощанье. И когда он уехал, добавила: — Так и обрастает человек пылью чужих дорог, кочуя из республики в республику.
Я долго не мог свыкнуться с мыслью, что потерял, можно сказать, близкого человека. «Расстояния в наш век ничего не значат...» Нет, дорогой Вадим Фомич, значат, и очень много значат. В свободный денек не сядешь в самолет, чтобы навестить друга, не отправишься за тысячи километров, потому что и своих дел невпроворот. Да и не могу к тебе выбраться, хотя каждый раз, когда вспоминаю тебя, печаль сжимает мое сердце. И вместо того чтобы собрать чемодан в дорогу, я пишу тебе письмо, выкладываю, что наболело, и питаю робкую надежду, что дела
Наконец сложатся так, что мы сможем по-дружески обнять друг друга. О том же пишешь и ты, уповая на такую же встречу...
Да, пока что только письма. Туда и оттуда. А письма, как известно,— это только заменитель живого слова и крепкого мужского рукопожатия. Неудержимо бежит время. Понемногу остывают чувства, притупляется память, даже если она и хранит нашу с тобой дружбу.
VI
— ...Алло, алло! Ты слышишь меня, Юргита?
— Слышу, слышу, дорогой, говори.
— Помнишь, я тебе не раз рассказывал о нем? И частенько ловил себя на мысли, что было бы очень хорошо с ним встретиться. И вдруг вижу — он, мой Вадим Фомич, идет мне навстречу! Я остановился как вкопанный, не мог поверить своим глазам. А потом бросился вдогонку. Какая-то непостижимая сила несла меня вперед. Я уже почти не сомневался, что это не он, а все-таки бежал, продирался сквозь толпу, не сводя глаз с папахи. В один момент я потерял ее из виду, но она снова мелькнула, и я, ясно сознавая свою глупость, взял того, в папахе, за плечо. Он повернулся и удивился. На меня смотрело незнакомое лицо... Мне стало как-то не по себе, побеспокоил чужого человека. Странная ошибка... Правда? Что-то необыкновенное...
— Потому что ты сам необыкновенный... Я очень соскучилась по тебе.
— И я по тебе, Юргита. Считаю часы, оставшиеся до нашей встречи. Только подумай: целых три дня, три долгих дня и ночи мы не виделись! Почти восемьдесят часов. Одно утешение, что завтра снова будем вместе... Поверь, мне хотелось все бросить и мчаться домой...
Она хотела было сказать, что вчера тоже чуть не сделала ему сюрприз: думала сесть в самолет и прилететь в Вильнюс. Еще минута, и эти слова слетели бы с уст, но она вдруг почему-то раздумала: пусть это лучше останется маленькой тайной. Конечно, она когда-нибудь откроет ее Даниелюсу. А вместе с тем и то, о чем она сейчас спокойно подумать не может, осуждая себя за легкомысленность.
Разговор оборвался, но в ушах Юргиты еще долго звучали слова Даниелюса, его мужественный голос, да и он сам стоял перед глазами как живой, только протяни руки — и он подхватит тебя и прижмет к себе.
— Хозяин звонил? — спрашивает Алюте.— Вы так говорили, что даже дух захватывало.— На глаза Алюте навертываются слезы.— Это редкость, чтобы люди друг друга так любили. Так хорошо на душе, дорогуша моя, оттого, что вы счастливы.— Алюте утирает лицо передником и прикрывает за собой дверь в кухню — нечего своим шмыганьем портить настроение хозяйке.
«Счастливы...» Юргита съеживается, словно слово это тяжелым камнем упало у ее ног. В последнее время она все чаще замирает, когда слышит или сама его произносит. «Счастлива... Да, я счастлива... Очень счастлива...» — шепчет она упрямо, чуть ли не сердясь, словно кто-то ей перечит.
Подавленная, она направляется в спальню. Разложив между кроватями и шкафом игрушки, здесь хозяйничает сынишка Лютаурас. Юргита удивлена: пять минут тому назад ребенок спал и вот уже снова играет. Она чуть не проговаривается, что звонил отец. Мог бы с ним поговорить и Лютаурас. А теперь зачем бередить детскую Душу?
Увидев мать, Лютаурас засыпает ее вопросами, не по возрасту серьезными и прямыми.
— Мудрец ты мой,— говорит Юргита, усаживаясь рядом с ним на ковер.— Так что мы с тобой будем сейчас делать?
— Я город строю. Когда построю, налетят самолеты и разбомбят его. Ты будешь противником,— выкладывает свои планы мальчуган.
— Нет, лучше я помогу тебе строить. Не надо войны, Лютаурас. Умные люди работают, а не воюют,— объясняет Юргита, гладя его светлую головку. «Когда подрастет, волосы потемнеют. Глаза большие, синие. Весь в Даниелю-са».
— Люди все делают,— не соглашается Лютаурас — Строят, разрушают и снова строят. Войны, говорит Алюте, нужны, чтобы людей перебить, когда их слишком много.
— Алюте? — кусает губу Юргита.— Ты лучше нас с папой слушай, а не то, что во дворе болтают.
— Алюте знает... Так ты будешь противником? Сейчас давай строить, потом объявим войну, налетят самолеты... Как по телевизору. Хорошо, мамочка?
— Нехорошо, Лютаурас— Юргита долго и терпеливо объясняет сыну, какое это несчастье война («Ты потерял от своей затеи.
— Лучше я тебе сыграю, хочешь?
«Вот так и растут дети под присмотром чужих,— огорченно думает Юргита, садясь за пианино и начиная играть «Детский уголок» Дебюсси.— Мать целыми днями пропадает в редакции, отец целыми днями занят в райкоме. Учим других жить, воспитываем, а свой ребенок словно подкидыш...»
— Сегодня, Лютаурас, я никуда не пойду,— улыбается Юргита, прижав мальчугана к груди.— Мы будем вместе и после обеда, и весь вечер.
— Когда ты, мамочка, дома, мне так хорошо. Ты такие интересные игры придумываешь и такие сказки рассказываешь... И Алюте умеет, но с тобой лучше.
Юргита утыкается головой в плечо Лютаураса, с трудом сдерживает себя, чтобы не зарыдать в голос: «Ах, ты моя милая букашечка, моя любовь, простишь ли ты своей маме, когда вырастешь, что она так мало с тобой была в детстве?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72