https://wodolei.ru/catalog/dushevie_poddony/80x80cm/
Он тоже раздувал искорки гаснущей надежды, хотя глубоко в сердце уже была рана. Оказалось, ничего обнадеживающего. Дагна решила добраться до Москвы. Саулюс медлил, пытался ее переубедить, но в конце концов согласился и проводил ее туда. Тоже не обнадежили... Тянулись тяжелые однообразные дни, когда они ухаживали за Наглисом. Ребенку уже был год, но он почти не менялся. Дагне надо было вернуться на работу, они долго искали няню, пока не нашли старушку, которая обещала пять дней в неделю смотреть за малышом, если художник ее пропишет. Саулюс согласился, вняв уговорам Дагны, но через полгода, походя по разным учреждениям, сказал, что ничего не выходит, и старушка, проклиная «интеллигентов», которые ее так надули, перестала приходить. Вот тогда Саулюс и завел разговор, на который сама Дагна не могла решиться, хотя, по правде, и подумывала об этом.
— Дагна,— он обнял ее за плечи, ласково привлек к себе.— Послушай, Дагна...
Ему трудно было говорить, и Дагна, оторопев, сама попросила:
— Скажи что-нибудь. Скажи.
— Скоро два года мальчику. Я вижу, как ты мучаешься, как все еще веришь в какое-то чудо.
— Верю...
— Тебе надо больше времени уделять себе. Мне тоже не легко. Когда я иду домой, каждый раз думаю: опять увижу... и опять... Дагна, ты, конечно, слышала, что есть такой дом для детей-инвалидов...
— Нет!— Дагна сбросила руку Саулюса, вскочила, подбежала к окну.— Нет, Саулюс.
— Надо это сделать, Дагна. Я звонил, узнавал, и мы отвезем мальчика...
— Ты... от своего ребенка... хочешь отвязаться?..
— Это наш общий ребенок. Но это... живой труп, Дагна.
Дагна сникла.
— Как ты можешь, Саулюс... Как ты можешь...
— Надо!— Саулюс не выдержал, сжал кулаки.— Ты понимаешь — надо!
— Неужто ребенок виноват, что таким родился?
— Кто виноват? Кто? Может, я виноват?— Саулюс впервые ударил ее так беспощадно, Дагна долго не могла прийти в себя; стояла, уцепившись за подоконник, а перед глазами мелькали далекие картины как из кошмарного сна: тяжелая болезнь, долгое путешествие на поезде, постоянные разговоры матери о сестре Эгле и Литве...
Саулюс понял, что своими словами причинил Дагне боль.
— Прости,— негромко сказал он.— Прости меня,— и поцеловал ее в щеку.
У Дагны кружилась голова. «Неужто мое тело отравлено — и чрево, и молоко в груди? Неужто я вся ядовита?..»
Назавтра она стояла перед зеркалом обнаженная, разглядывала себя всю, как чужую: изящное, хорошо сложенное чучело, мужчины глаз не спускают. Она испугалась этой мысли, отвернулась от зеркала, стала торопливо одеваться.
Саулюс все дольше задерживался у себя в мастерской, поздним вечером звонил: «Я тут начал одну работу... вроде неплохо идет, хочу продолжать... Может, переночую тут на диване...»—«Ночуй»,— не возражала Дагна, не зная, за что и хвататься в пустой и угрюмой квартире. Об инвалидном доме они больше не заговаривали, но не было дня, чтобы Дагна не подумала о нем. Может, Саулюс и прав. К Наглису она уже не испытывала прежней нежности, смотрела на него только с жалостью и ждала, когда же Саулюс заговорит снова, чтобы еще раз возразить ему, не согласиться, поколебаться, а потом... «раз ты так считаешь, пускай...». Но Саулюс молчал, он казался равнодушным к тихонько скулящему младенцу, у него находилось все больше дел вне дома, его голова была полна замыслов, для осуществления которых необходимо одиночество. И на этот раз Дагна заговорила первой:
— Давай съездим, Саулюс, в этот дом...
Каждый месяц они приезжали к Наглису. Дагна заговаривала с ним, давала игрушки, но ребенок ни на что не реагировал, только чмокал морщинистыми губками, его глаза блуждали где-то, не видя матери. Саулюс тут же вспоминал, что пора уходить, да и вообще — не слишком ли часто бывают они в этом доме... Конечно, он это говорил зря. Сын вовсе их не утомлял. Была уже осень, конец сентября, когда пришла телеграмма. Дагна держала ее в руке, сложенную вчетверо, с заклеенным краешком, и боялась вскрыть и прочитать. Опустилась в кресло, не поднимая рук, ее придавило тяжелое предчувствие. Наконец прочитала: УМЕР ВАШ СЫН НАГЛИС. Долго сидела, глядя на серый листок, на крупные буквы. Вскочив, бросилась в комнату Саулюса, но комната оказалась пустой. Где Саулюс? Никак не могла вспомнить, застонала, ударилась плечами и затылком о стену. Пришла в себя. Да, Саулюса нет, уже целая неделя, как он уехал с группой художников на Кольский полуостров и вернется не скоро. Послала две телеграммы: Саулюсу и матери. Мать приехала назавтра и утешала дочку, но сама страдала не
меньше ее. «Это я виновата, доченька, я. Меня господь покарал. Не тебя, а меня...» Дагна тогда не поняла этих слов; она из последних сил старалась держать себя в руках.
Саулюс вернулся лишь десять дней спустя. Телеграмма нашла его с опозданием, и он решил пробыть там до конца — ведь чем он мог помочь? Поехал с Дагной на могилку сына, положил цветы, постоял.
— Может, так оно и лучше. И сам не будет мучиться, и нас...— сказал, придерживая Дагну под руку.— Все со временем забудется.
Эти слова не обидели Дагну, она кивнула, но ей казалось, что сердце ее как бы разделено надвое.
Пройдет год, и подруга скажет ей прямо:
— Нехорошо так, Дагна. Рожай второго.
— А если опять?..
— Дагна, опомнись!
— Боюсь. Всю жизнь буду бояться.
Приятельницы говорили, что Дагна похорошела, стала еще более женственной, что ее жизнь полная чаша: муж художник (художники загребают немало, это известно), приличная квартира (все-таки три комнаты на двоих), автомобиль (тебе непременно надо получить права). Дагна не возражала. В ее гардеробе платья светлых, радостных красок теперь сменились темными, ладно сидящими, скромными и подчеркивающими безупречные пропорции тела. Но это не означало прощания с юностью или разочарования. Шли годы, все дальше унося горе, становилось легче вращаться в вихре дней. Выставки и спектакли, пирушки у друзей и пирушки дома с друзьями, разговоры о мировом искусстве и буднях Вильнюса, о модах, портнихах и новом рецепте пирожного... Дагна в такие вечера часто бывала в центре внимания, за ней наперегонки ухаживали все мужчины, а женщины тайком ревновали, и один бог знает, что они говорили за дверью, что думали, какими словами отчитывали своих мужей. Саулюс ничего не говорил, он, кажется, был доволен, что его женой восхищаются, о ней говорят. Но такие праздничные вечера выпадали редко, а все прочие дни — работа, работа. Саулюс возвращался из своего училища нередко в раздражении, еще чаще засиживался допоздна в мастерской. Редко заговаривал о себе, приходилось клещами вытягивать из него каждое слово. Дагна хорошо понимала,
сердцем чувствовала, что ему не легко, хотела бы быть добрым ангелом, незримо парить над ним в минуты творчества, когда он берет карандаш и лист, палитру и краски или острые резцы, видеть каждое движение его руки, дышать воздухом его мастерской. Однажды, когда Саулюс закрылся у себя в кабинете, Дагна открыла дверь и увидела, как он резцом ковыряет деревянную доску. Она застыла в дверях и успела заметить лишь согнутую спину и упавшие на лоб волосы; Саулюс вскочил, нервно отбросил доску.
— Не могу работать, когда подглядывают.
— Я тебе позировала когда-то, ты сам просил об этом.
— Это дело другое. Тебе этого не понять, Дагна.
— Мне хотелось бы понять.
— Это трудно...
— Мне хотелось бы тебе помочь.
— Чем? Чем ты можешь мне помочь?
Правда, она ничем не может ему помочь. Иногда ее брала тоска; она ложилась в постель, но не засыпала, ждала Саулюса, а когда тот устало растягивался рядом, кончиками пальцев касалась его плеча и как будто чувствовала, что его усталость стекает в нее, готовую все принять. Вот так лежа однажды, она сказала:
— Саулюс, я беременна.
— Правда?
— Да. Что будет?
— Подумай...
Дагна сняла руку с плеча Саулюса, легла на спину. Ей страстно хотелось иметь ребенка, растить, заботиться о нем, жить им. Короткие месяцы ее прошлого материнства пугали, страшили, напоминая про беду. Уже три недели назад, празднуя свое рождение, Дагна знала, что беременна, и не могла решиться на то, чтобы рожать. Однако казалась веселой, беззаботной — надо было, чтобы гости не скучали. Когда все разошлись — последним ушел Аугустас Ругянис,— прорвалась долго сдерживаемая боль. Понял ли тогда это Саулюс? Вот и теперь она чего-то ждала, надеялась услышать от Саулюса доброе слово.
— На той неделе лягу в больницу.
— Аборт?
— Да.
Саулюс молчал, не было слышно даже дыхания.
— Как по-твоему?
— Я... как ты сама...
Крик раздирал грудь, застрял в горле, рвался сквозь плотно сжатые губы. Дагна закричала, но так тихо, что Саулюс не расслышал. Наверняка не расслышал. Она поняла, что научилась кричать беззвучно.
— Ты никому не проговорилась, Дагна?
От плюща, обвившего террасу, исходила знобящая прохлада. Руки Дагны спокойно лежат на столике, за которым сидит не ее муж, с которым она расписалась семнадцать лет назад, а дядя Саулюс, брат ее отца Людвикаса Йотауты. Он как-то странно смотрит на нее, на свою племянницу Дагну, и спрашивает опять:
— Ты не проговорилась, Дагна, что мы с тобой... Почему мы вдруг с тобой?..
Она попросила свою ближайшую подругу, чтобы та разрешила ей неделю или две пожить на даче, в пустой мансардной комнатушке. Подруга внимательно посмотрела на нее и тут же согласилась, но уже назавтра сказала: «Что-то не так, милая...» Дагна стала возражать. Когда пошла к реке, заметила, что женщины, с которыми сидела ее подруга, поглядывали на нее колко, со скрытой усмешкой...
— Себе не могу этого вслух сказать, а другим... Нет, нет...— Дагна приоткрыла губы; они запеклись, в горле пересохло; она отпивает глоток кофе, но кофе остыл, и она отодвигает чашку.
Саулюс поднимает руку, просит официантку принести еще кофе.
— И твои и мои знакомые народ любопытный. «Почему?», «почему?», «почему?».
— Уже спрашивают?
— О, конечно. Многим хочется разгрести печной жар.
— Что же ты отвечаешь?
— Ничего. Говорю, это неправда, что я тебя бросила.
— Неправда? Ты говоришь, что это неправда?
— Так я говорю.
— Нет, нет, так нельзя. Ведь это не так. Ты говори: «Я бросила Саулюса. Я, Дагна!»
— Послушай, Саулюс...
— Да, да, Дагна, ты меня бросила, всем так говори. Ты не могла со мной жить, потому что я такой... такой...
я художник, а художники все чокнутые. Многим так кажется, этому все поверят.
Саулюс горячится, впервые он говорит так, его руки дрожат, он не знает, куда их девать, пока наконец не засовывает ладони между коленями.
— Нет, нет, Саулюс! Нет!— Дагна встряхивает головой, прическа ее рассыпается.— Нет, Саулюс, люди только тогда поверят, если ты скажешь, что я виновата, что ты не мог со мной больше жить.
— Дагна! Я не могу...
— Так надо.
— Перестань, Дагна. Помолчи.
— Людям нужен ответ, они хотят все знать о нас с тобой. Не жертвы я хочу, Саулюс, ты не думай так, я не буду ходить с опущенной головой. У меня достанет гордости посмотреть в глаза тем, кто хочет утолить свое нездоровое любопытство.
«Посмотришь на тебя, и в глазах светлее»,— говаривал Ругянис, не тайком, а публично, при Саулюсе и других, и комплименты Аугустаса, как и его грубость, никого не удивляли. «Слова подвыпившего мужчины»,— снисходительно улыбалась Дагна. Аугустас иногда звонил, спрашивал Саулюса. Если Саулюса не оказывалось, тут же начинал рассказывать о себе и своих приятелях, своих работах, проектах, набросках, то и дело повторяя: «я... я... я...» Она слушала его рассказы, возражала, спорила, мягко подсмеивалась над его самолюбованием. Аугустас, спохватившись, признавался, что он последний неудачник, но тут же, забывшись, кирпич за кирпичом сооружал свой пьедестал.
Весной того года Вацловас Йонелюнас после долгих переговоров устроил выставку в клубе литераторов. Слухи о том, что будут выставлены работы, которые не попадают в публичные залы, привлекли не только друзей, поклонников искусства, но и целую толпу снобов. Одни обрадовались выставке, другие были разочарованы. Кто поздравлял Вацловаса, кто брел мимо, не замечая его. За кофейком по случаю открытия Аугустас Ругянис многозначительно оглядел коллег и первым сказал: «Я уверен, друзья мои, что эта выставка — не рядовое, а значительное событие...» Все удивились, что Аугустас не поскупился на громкие слова. Только Йонелюнас отнесся к ним равнодушно и даже, кажется, криво усмехнулся. А когда все высыпали на улицу, Аугустас пристал к Саулюсу с Дагной: «Пошли ко мне в мастерскую». Он звал и Йонелюнаса, и Бакиса, и других. «Заглянем, мужики, посидим, пропустим по рюмочке». Направились всей толпой, но, когда, открыв узкую деревянную дверь, вошли во двор, зажатый стенами монастыря, сооруженного в семнадцатом веке, оказалось, что Йонелюнас с другими где-то потерялся. «Захотят, придут»,— сказал Ругянис, достал огромный ключ, отпер половинку двустворчатой двери, напоминающей ворота гаража, артистически поклонился и пригласил в мастерскую.
Дагна чувствовала, что Саулюсу не хотелось сюда идти, но он не сумел устоять перед Аугустасом. Она стиснула прохладную руку мужа, словно приободряя его: почему бы не посидеть с людьми?
На столе появились запыленная бутылка коньяка, глиняные чарочки.
— Приземляйтесь где кому удобнее. Бакис! Ну, Йотаута,— приглашал Аугустас, но они кружили вокруг макета «Древнего литовца». Полтора года назад во Дворце выставок Дагна видела его, долго разглядывала вместе с Саул юсом. «Если он будет сооружен...»—«Да,— прервал Саулюс,— уже утвердили».— «Такого памятника у нас еще не было».— «Каждый памятник говорит что-то новое».— «Увы, не каждый, Саулюс».— «А как тебе этот?..» Дагна ответила не сразу. «Ты не чувствуешь иногда, что о большом произведении не хочется говорить, просто не получается? Оно сразу захватывает, завладевает тобой... Нет, нет, я лучше помолчу».
Аугустас подошел к ним, поднял руку:
— Лучше посмотрите вот сюда.— Его рука чинно провела в воздухе дугу.— Главную фигуру леплю покрупнее. Хочу все прочувствовать, все до мелочей.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60
— Дагна,— он обнял ее за плечи, ласково привлек к себе.— Послушай, Дагна...
Ему трудно было говорить, и Дагна, оторопев, сама попросила:
— Скажи что-нибудь. Скажи.
— Скоро два года мальчику. Я вижу, как ты мучаешься, как все еще веришь в какое-то чудо.
— Верю...
— Тебе надо больше времени уделять себе. Мне тоже не легко. Когда я иду домой, каждый раз думаю: опять увижу... и опять... Дагна, ты, конечно, слышала, что есть такой дом для детей-инвалидов...
— Нет!— Дагна сбросила руку Саулюса, вскочила, подбежала к окну.— Нет, Саулюс.
— Надо это сделать, Дагна. Я звонил, узнавал, и мы отвезем мальчика...
— Ты... от своего ребенка... хочешь отвязаться?..
— Это наш общий ребенок. Но это... живой труп, Дагна.
Дагна сникла.
— Как ты можешь, Саулюс... Как ты можешь...
— Надо!— Саулюс не выдержал, сжал кулаки.— Ты понимаешь — надо!
— Неужто ребенок виноват, что таким родился?
— Кто виноват? Кто? Может, я виноват?— Саулюс впервые ударил ее так беспощадно, Дагна долго не могла прийти в себя; стояла, уцепившись за подоконник, а перед глазами мелькали далекие картины как из кошмарного сна: тяжелая болезнь, долгое путешествие на поезде, постоянные разговоры матери о сестре Эгле и Литве...
Саулюс понял, что своими словами причинил Дагне боль.
— Прости,— негромко сказал он.— Прости меня,— и поцеловал ее в щеку.
У Дагны кружилась голова. «Неужто мое тело отравлено — и чрево, и молоко в груди? Неужто я вся ядовита?..»
Назавтра она стояла перед зеркалом обнаженная, разглядывала себя всю, как чужую: изящное, хорошо сложенное чучело, мужчины глаз не спускают. Она испугалась этой мысли, отвернулась от зеркала, стала торопливо одеваться.
Саулюс все дольше задерживался у себя в мастерской, поздним вечером звонил: «Я тут начал одну работу... вроде неплохо идет, хочу продолжать... Может, переночую тут на диване...»—«Ночуй»,— не возражала Дагна, не зная, за что и хвататься в пустой и угрюмой квартире. Об инвалидном доме они больше не заговаривали, но не было дня, чтобы Дагна не подумала о нем. Может, Саулюс и прав. К Наглису она уже не испытывала прежней нежности, смотрела на него только с жалостью и ждала, когда же Саулюс заговорит снова, чтобы еще раз возразить ему, не согласиться, поколебаться, а потом... «раз ты так считаешь, пускай...». Но Саулюс молчал, он казался равнодушным к тихонько скулящему младенцу, у него находилось все больше дел вне дома, его голова была полна замыслов, для осуществления которых необходимо одиночество. И на этот раз Дагна заговорила первой:
— Давай съездим, Саулюс, в этот дом...
Каждый месяц они приезжали к Наглису. Дагна заговаривала с ним, давала игрушки, но ребенок ни на что не реагировал, только чмокал морщинистыми губками, его глаза блуждали где-то, не видя матери. Саулюс тут же вспоминал, что пора уходить, да и вообще — не слишком ли часто бывают они в этом доме... Конечно, он это говорил зря. Сын вовсе их не утомлял. Была уже осень, конец сентября, когда пришла телеграмма. Дагна держала ее в руке, сложенную вчетверо, с заклеенным краешком, и боялась вскрыть и прочитать. Опустилась в кресло, не поднимая рук, ее придавило тяжелое предчувствие. Наконец прочитала: УМЕР ВАШ СЫН НАГЛИС. Долго сидела, глядя на серый листок, на крупные буквы. Вскочив, бросилась в комнату Саулюса, но комната оказалась пустой. Где Саулюс? Никак не могла вспомнить, застонала, ударилась плечами и затылком о стену. Пришла в себя. Да, Саулюса нет, уже целая неделя, как он уехал с группой художников на Кольский полуостров и вернется не скоро. Послала две телеграммы: Саулюсу и матери. Мать приехала назавтра и утешала дочку, но сама страдала не
меньше ее. «Это я виновата, доченька, я. Меня господь покарал. Не тебя, а меня...» Дагна тогда не поняла этих слов; она из последних сил старалась держать себя в руках.
Саулюс вернулся лишь десять дней спустя. Телеграмма нашла его с опозданием, и он решил пробыть там до конца — ведь чем он мог помочь? Поехал с Дагной на могилку сына, положил цветы, постоял.
— Может, так оно и лучше. И сам не будет мучиться, и нас...— сказал, придерживая Дагну под руку.— Все со временем забудется.
Эти слова не обидели Дагну, она кивнула, но ей казалось, что сердце ее как бы разделено надвое.
Пройдет год, и подруга скажет ей прямо:
— Нехорошо так, Дагна. Рожай второго.
— А если опять?..
— Дагна, опомнись!
— Боюсь. Всю жизнь буду бояться.
Приятельницы говорили, что Дагна похорошела, стала еще более женственной, что ее жизнь полная чаша: муж художник (художники загребают немало, это известно), приличная квартира (все-таки три комнаты на двоих), автомобиль (тебе непременно надо получить права). Дагна не возражала. В ее гардеробе платья светлых, радостных красок теперь сменились темными, ладно сидящими, скромными и подчеркивающими безупречные пропорции тела. Но это не означало прощания с юностью или разочарования. Шли годы, все дальше унося горе, становилось легче вращаться в вихре дней. Выставки и спектакли, пирушки у друзей и пирушки дома с друзьями, разговоры о мировом искусстве и буднях Вильнюса, о модах, портнихах и новом рецепте пирожного... Дагна в такие вечера часто бывала в центре внимания, за ней наперегонки ухаживали все мужчины, а женщины тайком ревновали, и один бог знает, что они говорили за дверью, что думали, какими словами отчитывали своих мужей. Саулюс ничего не говорил, он, кажется, был доволен, что его женой восхищаются, о ней говорят. Но такие праздничные вечера выпадали редко, а все прочие дни — работа, работа. Саулюс возвращался из своего училища нередко в раздражении, еще чаще засиживался допоздна в мастерской. Редко заговаривал о себе, приходилось клещами вытягивать из него каждое слово. Дагна хорошо понимала,
сердцем чувствовала, что ему не легко, хотела бы быть добрым ангелом, незримо парить над ним в минуты творчества, когда он берет карандаш и лист, палитру и краски или острые резцы, видеть каждое движение его руки, дышать воздухом его мастерской. Однажды, когда Саулюс закрылся у себя в кабинете, Дагна открыла дверь и увидела, как он резцом ковыряет деревянную доску. Она застыла в дверях и успела заметить лишь согнутую спину и упавшие на лоб волосы; Саулюс вскочил, нервно отбросил доску.
— Не могу работать, когда подглядывают.
— Я тебе позировала когда-то, ты сам просил об этом.
— Это дело другое. Тебе этого не понять, Дагна.
— Мне хотелось бы понять.
— Это трудно...
— Мне хотелось бы тебе помочь.
— Чем? Чем ты можешь мне помочь?
Правда, она ничем не может ему помочь. Иногда ее брала тоска; она ложилась в постель, но не засыпала, ждала Саулюса, а когда тот устало растягивался рядом, кончиками пальцев касалась его плеча и как будто чувствовала, что его усталость стекает в нее, готовую все принять. Вот так лежа однажды, она сказала:
— Саулюс, я беременна.
— Правда?
— Да. Что будет?
— Подумай...
Дагна сняла руку с плеча Саулюса, легла на спину. Ей страстно хотелось иметь ребенка, растить, заботиться о нем, жить им. Короткие месяцы ее прошлого материнства пугали, страшили, напоминая про беду. Уже три недели назад, празднуя свое рождение, Дагна знала, что беременна, и не могла решиться на то, чтобы рожать. Однако казалась веселой, беззаботной — надо было, чтобы гости не скучали. Когда все разошлись — последним ушел Аугустас Ругянис,— прорвалась долго сдерживаемая боль. Понял ли тогда это Саулюс? Вот и теперь она чего-то ждала, надеялась услышать от Саулюса доброе слово.
— На той неделе лягу в больницу.
— Аборт?
— Да.
Саулюс молчал, не было слышно даже дыхания.
— Как по-твоему?
— Я... как ты сама...
Крик раздирал грудь, застрял в горле, рвался сквозь плотно сжатые губы. Дагна закричала, но так тихо, что Саулюс не расслышал. Наверняка не расслышал. Она поняла, что научилась кричать беззвучно.
— Ты никому не проговорилась, Дагна?
От плюща, обвившего террасу, исходила знобящая прохлада. Руки Дагны спокойно лежат на столике, за которым сидит не ее муж, с которым она расписалась семнадцать лет назад, а дядя Саулюс, брат ее отца Людвикаса Йотауты. Он как-то странно смотрит на нее, на свою племянницу Дагну, и спрашивает опять:
— Ты не проговорилась, Дагна, что мы с тобой... Почему мы вдруг с тобой?..
Она попросила свою ближайшую подругу, чтобы та разрешила ей неделю или две пожить на даче, в пустой мансардной комнатушке. Подруга внимательно посмотрела на нее и тут же согласилась, но уже назавтра сказала: «Что-то не так, милая...» Дагна стала возражать. Когда пошла к реке, заметила, что женщины, с которыми сидела ее подруга, поглядывали на нее колко, со скрытой усмешкой...
— Себе не могу этого вслух сказать, а другим... Нет, нет...— Дагна приоткрыла губы; они запеклись, в горле пересохло; она отпивает глоток кофе, но кофе остыл, и она отодвигает чашку.
Саулюс поднимает руку, просит официантку принести еще кофе.
— И твои и мои знакомые народ любопытный. «Почему?», «почему?», «почему?».
— Уже спрашивают?
— О, конечно. Многим хочется разгрести печной жар.
— Что же ты отвечаешь?
— Ничего. Говорю, это неправда, что я тебя бросила.
— Неправда? Ты говоришь, что это неправда?
— Так я говорю.
— Нет, нет, так нельзя. Ведь это не так. Ты говори: «Я бросила Саулюса. Я, Дагна!»
— Послушай, Саулюс...
— Да, да, Дагна, ты меня бросила, всем так говори. Ты не могла со мной жить, потому что я такой... такой...
я художник, а художники все чокнутые. Многим так кажется, этому все поверят.
Саулюс горячится, впервые он говорит так, его руки дрожат, он не знает, куда их девать, пока наконец не засовывает ладони между коленями.
— Нет, нет, Саулюс! Нет!— Дагна встряхивает головой, прическа ее рассыпается.— Нет, Саулюс, люди только тогда поверят, если ты скажешь, что я виновата, что ты не мог со мной больше жить.
— Дагна! Я не могу...
— Так надо.
— Перестань, Дагна. Помолчи.
— Людям нужен ответ, они хотят все знать о нас с тобой. Не жертвы я хочу, Саулюс, ты не думай так, я не буду ходить с опущенной головой. У меня достанет гордости посмотреть в глаза тем, кто хочет утолить свое нездоровое любопытство.
«Посмотришь на тебя, и в глазах светлее»,— говаривал Ругянис, не тайком, а публично, при Саулюсе и других, и комплименты Аугустаса, как и его грубость, никого не удивляли. «Слова подвыпившего мужчины»,— снисходительно улыбалась Дагна. Аугустас иногда звонил, спрашивал Саулюса. Если Саулюса не оказывалось, тут же начинал рассказывать о себе и своих приятелях, своих работах, проектах, набросках, то и дело повторяя: «я... я... я...» Она слушала его рассказы, возражала, спорила, мягко подсмеивалась над его самолюбованием. Аугустас, спохватившись, признавался, что он последний неудачник, но тут же, забывшись, кирпич за кирпичом сооружал свой пьедестал.
Весной того года Вацловас Йонелюнас после долгих переговоров устроил выставку в клубе литераторов. Слухи о том, что будут выставлены работы, которые не попадают в публичные залы, привлекли не только друзей, поклонников искусства, но и целую толпу снобов. Одни обрадовались выставке, другие были разочарованы. Кто поздравлял Вацловаса, кто брел мимо, не замечая его. За кофейком по случаю открытия Аугустас Ругянис многозначительно оглядел коллег и первым сказал: «Я уверен, друзья мои, что эта выставка — не рядовое, а значительное событие...» Все удивились, что Аугустас не поскупился на громкие слова. Только Йонелюнас отнесся к ним равнодушно и даже, кажется, криво усмехнулся. А когда все высыпали на улицу, Аугустас пристал к Саулюсу с Дагной: «Пошли ко мне в мастерскую». Он звал и Йонелюнаса, и Бакиса, и других. «Заглянем, мужики, посидим, пропустим по рюмочке». Направились всей толпой, но, когда, открыв узкую деревянную дверь, вошли во двор, зажатый стенами монастыря, сооруженного в семнадцатом веке, оказалось, что Йонелюнас с другими где-то потерялся. «Захотят, придут»,— сказал Ругянис, достал огромный ключ, отпер половинку двустворчатой двери, напоминающей ворота гаража, артистически поклонился и пригласил в мастерскую.
Дагна чувствовала, что Саулюсу не хотелось сюда идти, но он не сумел устоять перед Аугустасом. Она стиснула прохладную руку мужа, словно приободряя его: почему бы не посидеть с людьми?
На столе появились запыленная бутылка коньяка, глиняные чарочки.
— Приземляйтесь где кому удобнее. Бакис! Ну, Йотаута,— приглашал Аугустас, но они кружили вокруг макета «Древнего литовца». Полтора года назад во Дворце выставок Дагна видела его, долго разглядывала вместе с Саул юсом. «Если он будет сооружен...»—«Да,— прервал Саулюс,— уже утвердили».— «Такого памятника у нас еще не было».— «Каждый памятник говорит что-то новое».— «Увы, не каждый, Саулюс».— «А как тебе этот?..» Дагна ответила не сразу. «Ты не чувствуешь иногда, что о большом произведении не хочется говорить, просто не получается? Оно сразу захватывает, завладевает тобой... Нет, нет, я лучше помолчу».
Аугустас подошел к ним, поднял руку:
— Лучше посмотрите вот сюда.— Его рука чинно провела в воздухе дугу.— Главную фигуру леплю покрупнее. Хочу все прочувствовать, все до мелочей.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60