https://wodolei.ru/catalog/unitazy/detskie/
Всякие истории рассказывали — быль, небылицы, может, даже выдуманные им самим для устрашения, кто знает. Но он был жив, появлялся неожиданно то тут, то там, оставляя за собой лужи крови.
Занималась весна, солнце сгоняло снег, уже проглянули хребты холмов, зачернели борозды заметенной пашни. Забот было хоть отбавляй, потому что близилась пора первого коллективного сева. Каролис торчал в конторке правления с мужиками, советовался, как да что делать, но все отмалчивались, слушали равнодушно, поглядывая в окно на двор. «Как прикажешь, председатель...» — отвечали. Каролису и грустно было, и зло разбирало. Не только потому, что все еще не мог привыкнуть, что к нему обращаются не по имени и не по фамилии, а только так — «председатель», ведь он каждый раз вспоминал, с какой яростью величал его так Густас. Главное, что он чувствовал себя ничтожным и бессильным, когда приходилось приказывать, повелевать, требовать. Он только просил: мужики, может, сделаем так, мужики, будьте людьми, поймите, меня тоже прижимают. Но жители Лепалотаса чужому горю не сочувствовали, тем паче что горе это исходило от власти; им хватало бед своего хутора, а на то, что творится у соседа, лучше глядеть издалека. Не слишком они забивали голову и фермами или складами, ремонтом телег или плугов или договорами с МТС. Есть председатель, его забота. Каролис делал, что требовалось, выслушивал в волости не только советы, но и гневные слова, смотрел как сквозь туман на мудрых мужей, и — едва слышал это: «Председатель!» — перед глазами вставал Густас.
В тот вечер Каролис вернулся поздно и, перешагнув порог, увидел в глазах матери тревогу. Но мать ни о чем не стала спрашивать, она понимала, как нелегко сыну. Не снимая тулупа, Каролис развалился на лав
ке, прислонился к стене. Руки бессильно повисли, глаза смотрели, ничего не видя.
— Ужинать иди,— напомнила Юлия.— Мы уже.
— Сыт,— не двинувшись, ответил Каролис.
— Угостил кто? И напоил, как вижу,— упрекнула жена.— Целыми днями нету дома. Господи, господи...
— Помолчала бы, Юлия,— сказала мать.
— Не могу больше, не могу,— заплакала сноха.
— Не плачь, жена, раньше сроку, успеешь еще наплакаться.
— Господи, господи,— запричитала Юлия.
Мать подошла, стащила тулуп, сняла шапку. Каролис сидел в изнеможении, казалось, вот-вот пошатнется и рухнет.
— Ты потерпи, сын,— сказала ласково, коснулась плеча Каролиса, словно надеясь, что частица страдания сына перейдет в ее сердце.— Потерпи еще немного, вечно так не будет. Может, Людвикас приедет, посоветуешься. Только вот Саулюс третью неделю не появляется, еда-то у него, наверно, кончилась. Пожалуй, завтра я затемно отправлюсь... Саулюсу покушать отнесу, авось в магазине чего достану. И девочкам лекарства поищу, страшно слушать, как кашляют.
Каролис словно очнулся от этих добрых слов матери.
— Я тебе лошадь запрягу, поезжай, мама,— торопливо сказал.
— Нет, я уж пешочком. Зачем надо, чтоб люди говорили: колхозную лошадь гоняю, председатель запрягает...
— Иди, мама, правда, иди завтра... И переночевать можешь у Саулюса... Зачем тебе спешить?
Мать, всю жизнь все чувствовавшая и видевшая, на сей раз не поняла, почему ее сын Каролис так советует ей уйти из дому.
Пока она утром сделала масло и уложила все припасы в корзину, успело рассвести. Каролис встал поздно, хоть ночью так и не заснул. Мать в спешке даже не поглядела как следует на сына, а Юлия пожаловалась на головную боль и, отпустив Алдону в школу, прилегла поперек кровати, оставив немытую посуду на столе.
Небо было пасмурное, пошел снежок. Каролис подумал: хорошо, что нету солнца, в такой серый день будет легче... Долго болтался на хуторе, наконец ушел.
В длинном хлеву Банислаускаса бабы кормили ко
ров. Весь двор и навоз в хлеву были усеяны сеном. До пастьбы еще далеко, а корма вот-вот переведутся. Каролис озабоченно посмотрел на женщин в грязных телогрейках, лениво шаркающих среди коров. Коровы мычали, гремели цепями, стучали рогами по дощатым кормушкам и загородкам. Воняло свежим навозом.
— Скажи что-нибудь, председатель! — колюче посмотрела на него жена Швебелдокаса.
Каролис вздрогнул и ухватился рукой за загородку. «Предсе-да-тель! Председатель!» — загудело в ушах.
— Коровы подоены? — спросил и понял: зря спрашивает.
— Сколько дойки-то! Вот-вот все запустятся.
— Где заведующий фермой?
— Третий день в глаза не видели. Говорят, загулял.
— Позови женщин.
— Да сколько женщин-то! Бабы! Идите сюда! Председатель зовет.
Каролис глазел на изнавоженные бока пеструх. «Пред-се-да-тель, пред-се-да-тель...» Все! Хватит, хватит...
— Вот так, женщины,— он не услышал своего голоса.— Вот так... Возьмите каждая свою корову и ведите домой. И другим скажите, пускай забирают свою скотину.
— Правда, председатель? — радостно вскрикнула жена Швебелдокаса.
« Пред-се-да-тель...»
— Забирайте... Отберите своих и уводите.
Каролис повернулся и спотыкаясь поплелся по дво-
ру.
Те же слова он произнес и на конюшне. Мелдажис спросил:
— А телегу свою взять могу? И плуг?
— Бери, Мелдажис, и телегу, и плуг.
Крупными хлопьями валил снег. Казалось, небо опустилось на постройки и деревья, повисло над головой; подброшенные ветром снежинки залепляли лицо, глаза. Хорошо, что день такой, снова подумал Каролис, но так равнодушно, что даже самому страшно стало. Не шел по дороге, брел по полям, проваливаясь в сугробы по колено, и слышал, как по всей деревне мычат коровы, кричат женщины и хлещут хворостинками по бокам своих животных, как по санному пути глухо громыхают
колеса телег и как фыркают лошади. Каролис шел запыхавшись, изредка зажимая ладонями уши, бежал, подгоняемый этим мычаньем, проваливался в ямы, вставал, опираясь руками, и опять бежал, пока не добрался до своего хутора. В избу заходить не стал — свалился на гумне на солому и лежал, прижав стиснутые кулаки к разгоряченному лбу.
После обеда прокрался в избу. Юлия обрадовалась, что хоть раз вовремя появился, и собрала на стол. Ел, но больше для вида, потому что надо было. Юлия убрала со стола, он остался сидеть и сидел долго. Потом встал, нашел крепкую наволочку, положил в нее две пары шерстяных носков, три пары варежек, пару исподнего белья, кусок хозяйственного мыла, завернул в полотенце каравай хлеба...
За окном валил снег, буйствовал ветер, и быстро смеркалось.
Мать, наверное, сегодня не вернется, подумал Каролис.
В тот вечер мать и правда не вернулась.
Каролис увидел ее утром, уже на рассвете, когда ехал через деревню. Она приближалась по заметенной дороге, закутав плечи в большой клетчатый платок. Высокая, прямая, с корзиной в руке.
Остановилась и застыла посреди дороги.
Каролису кровь бросилась в лицо; он хотел, чтоб в этот миг разверзлась земля и поглотила его, укрыла от глаз матери.
Вечером того же дня, сидя на дощатых нарах в темном подвале, Каролис не мог точно вспомнить, как все происходило там, на дороге через Лепалотас. Сильный, звонкий голос матери сливался с гневными криками и угрозами народных защитников. Кричала Юлия, вопили девочки, взахлеб лаяли собаки в деревне; со всех сторон стекались односельчане. «Не отдам внучек! И сноху не отдам!» — кричала мать. «Колхоз разбазарил... Бандитский дитя... Все вы такие!.. И старуху туда же!.. Ишь что выкинул!..» — возмущались народные защитники. На дороге толпились жители Лепалотаса, женщины похрабрее поддерживали Матильду. «Если Каролис в чем провинился, забирайте его, увозите, но детей оставьте...» В этой суматохе мать вытащила из саней Юлию, обеих девочек, обняла их и закричала: «Не отдам! Людвикасу пожалуюсь. Он в Каунасе и не та
ких видал, как вы. Не стану молчать, пожалуюсь. И Каролис не виноват! Сами увидите, что не виноват, и отпустите...» Кто-то развернул сани, на которых сидел Крувялис с вожжами в руках, усадил на них Юлию с дочками, и мать приказала: «Вези домой, Крувялис. Чего ждешь, раз говорю! А вы с Каролисом можете ехать и все выяснять. Но все равно отпустите! Уже завтра вечером он будет дома!»
Лошади тронулись. Каролис обернулся, посмотрел на удаляющиеся сани с девочками и Юлией, на мать, которая все еще стояла в толпе жителей Лепалотаса на дороге. «Чертова баба!» — прохрипел человек, сидевший рядом.
Сквозь сизую мглу пробилось утреннее солнце, выцветшее, холодное. «Еще не скоро весна»,— подумал Каролис Йотаута.
ГЛАВА ПЯТАЯ
«Ты помнишь, Каролис, как Пятрас Крувялис когда- то разглагольствовал: «В каждом человеке дьявол сидит. Неважно, что мы ходим в костел, что ксендз отпускает нам грехи да окропляет святой водичкой. Дьявол сидит, и никак ты его не выковыряешь. На дурные дела науськивает, голову баламутит». А я вот говорю... Когда мать срывает цветы в палисаднике и ставит на стол в горнице, когда она застилает кровать цветастым покрывалом да, аккуратно взбив, водружает горкой подушки — ни морщинки на них, каждый уголок втиснут или выпрямлен как положено — или когда по двору граблями проходится, тропинки подметает и посыпает белым песочком, разве не говорит в ней душа художника? А что тянуло отца к цыганскому костру послушать рыдающую музыку да забыться в этом горестном мире? «Вот красиво солнце садится»,— сказал как-то отец, а я, ребенок, не понял, что такого особенного в этом закате, когда все вечера одинаковы. «Ты видишь, Саулюс, ты видишь?»—задыхаясь, шептал отец, глядя на сизую дымку над морем колосящейся ржи. Тяжело бывало смотреть, как он ковыляет за плугом, но, проложив борозду, отец оборачивался в конце поля и улыбался в усы — борозда точно струна, даже звенит. Вот так он окидывал взглядом и прокос на лугу, и взбороненные посевы, и новый плетень... Да и ты, Каролис, когда-
то говорил мне: «Раз взялся делать, то делай так, чтоб стыдно не было». На все ты глядел глазами отца. А его смерть даже пробудила в тебе художника. Правда, ненадолго...
Четвертый десяток лет под дождем, снегом и солнцем торчит на пригорке дубовый пень. Земля взрастила его, а ты, Каролис, разглядел, привез и вдохнул в него жизнь пилой да топором. Деревня заговорила: черт какую рогулину взгромоздил, как на посмешище. И не крест и не человек... Пожалуй, все-таки человек, раскинувший руки, словно решивший обнять землю со всеми людишками да животинами. Правая рука (вглядитесь получше!) поднята высоко и круто заломлена. Может, это миг, когда отца продырявила автоматная очередь? Навеки застывший миг, о котором Каролис вспомнил в час своего вдохновения.
Ты заметил и показал. И этим выговорил все, что у тебя лежало на сердце, Каролис. Тихо, спокойно высказал. Словно поле вспахал или луг скосил, поглядел на сделанное и взялся за новые дела; ведь и впрямь не подумал тогда, что, соорудив памятник отцу, этим возвысил себя. А сейчас думаешь? Разве певчие птицы думают о славе?»
Саулюс давно уже не стоял вот так на отцовской могиле. С самой юности к ней не подходил. Лишь издалека украдкой косился. «Там отец Саулюса похоронен»,— сказала мать Дагне, когда Саулюс привез ее показать. «Я хочу памятник посмотреть, Саулюс»,— позвала его с собой Дагна. «Памятник? Какой памятник? — изобразил он удивление; бросил взгляд на Каролиса, который сгорбился и побрел к хлеву.— Суковатый пень— еще не памятник». Жгучие слова! Вздрагивает рука Саулюса, карандаш становится непослушен, скользит во вспотевших пальцах. Затрепыхавшаяся было живая линия гаснет, блекнет рисунок, вдруг потерявший душу. Тяжелые воспоминания придерживают руку и сковывают мысль? А может, наоборот,— они властно диктуют, но рука устала, не может угнаться за воображением.
Он расстилает новый лист; несколько точных линий — распятый человек, словно дуб, выросший из земли; отец, для которого жизнь была тяжким крестом. Саулюс так и не нарисовал портрета своего отца. Хорошо помнит его продолговатое лицо, приземистое, изувеченное войной тело. Видит отчетливо... И портрета Людвикаса у него нет. Ни разу не сказал ему: «Посиди вот так, я сейчас...» А матери портрет сделал? Или Каролиса? Саулюс шел по жизни, повернувшись спиной к родным, и повторял где-то слышанное: «Крестьянин? Примитивное, плоское лицо, пустые глаза... Нет интеллекта, нет духа эпохи. Нужно выразить себя... нужно что-то неопределенное, обобщенное, одухотворенное... нужно что-то... как-то иначе...» Дерево живое, дышит. Протянув к небу два обрубленных сука, как будто глядит глазами отца. И мать застыла рядом. Что-то... как- то... А может, именно так, Саулюс? Может, только так!
Наползает тень, закрывает лист. Саулюс вяло поднимает глаза: пыльные, стоптанные башмаки, джинсы с заплатами на коленях, огромные руки скрещены на груди, обтянутой клетчатой рубашкой... Вацловас! Йонелюнас! Откуда ты? Как ты тут? Надо бы спросить, но Саулюс не спрашивает, он не может даже обрадоваться неожиданному появлению друга: молчит, смотрит странно, как бы не узнавая, лицо его бесстрастно, даже губы не шевельнутся.
— Будь я бабой, обнял бы,— говорит Вацловас, и его жесткие пальцы сжимают плечо Саулюса.
Над головой поет жаворонок, заливается серебряным колокольчиком, и Саулюс слушает этот небесный звон. Оба слушают.
— Отец здесь похоронен.
— Твоя мать говорила. А ты никогда ничего...
— Когда-нибудь покажу рисунки...
— А это?
Йонелюнас берет листок с колен Саулюса, поворачивает его к свету.
— Это очень хорошо.
— Есть идея, но покамест... Будь человеком, не смотри.
Вацловас возвращает эскиз, но глаза его смотрят в сторону, они часто моргают, потрескавшаяся от ветра губа отвисает. «Что с тобой?— без слов спрашивает Саулюс.— Ты никогда так, Вацловас... Ты обычно смеялся, сплевывал или просто молчал. Что с тобой?..»
— Прости меня, Саулюс. Мать сказала, что ты в комнате, я вошел и увидел на столе твои работы. И те,
и эта... С нетерпением буду ждать дня, когда их смогут увидеть все.
Саулюс, покачав головой, прячет эскиз в папку, отмахивается.
— Почему ты спрятал эскиз? Какая легкость линии, как все просто и осмысленно. Человек и дерево... Судьба человека и дерево!
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60
Занималась весна, солнце сгоняло снег, уже проглянули хребты холмов, зачернели борозды заметенной пашни. Забот было хоть отбавляй, потому что близилась пора первого коллективного сева. Каролис торчал в конторке правления с мужиками, советовался, как да что делать, но все отмалчивались, слушали равнодушно, поглядывая в окно на двор. «Как прикажешь, председатель...» — отвечали. Каролису и грустно было, и зло разбирало. Не только потому, что все еще не мог привыкнуть, что к нему обращаются не по имени и не по фамилии, а только так — «председатель», ведь он каждый раз вспоминал, с какой яростью величал его так Густас. Главное, что он чувствовал себя ничтожным и бессильным, когда приходилось приказывать, повелевать, требовать. Он только просил: мужики, может, сделаем так, мужики, будьте людьми, поймите, меня тоже прижимают. Но жители Лепалотаса чужому горю не сочувствовали, тем паче что горе это исходило от власти; им хватало бед своего хутора, а на то, что творится у соседа, лучше глядеть издалека. Не слишком они забивали голову и фермами или складами, ремонтом телег или плугов или договорами с МТС. Есть председатель, его забота. Каролис делал, что требовалось, выслушивал в волости не только советы, но и гневные слова, смотрел как сквозь туман на мудрых мужей, и — едва слышал это: «Председатель!» — перед глазами вставал Густас.
В тот вечер Каролис вернулся поздно и, перешагнув порог, увидел в глазах матери тревогу. Но мать ни о чем не стала спрашивать, она понимала, как нелегко сыну. Не снимая тулупа, Каролис развалился на лав
ке, прислонился к стене. Руки бессильно повисли, глаза смотрели, ничего не видя.
— Ужинать иди,— напомнила Юлия.— Мы уже.
— Сыт,— не двинувшись, ответил Каролис.
— Угостил кто? И напоил, как вижу,— упрекнула жена.— Целыми днями нету дома. Господи, господи...
— Помолчала бы, Юлия,— сказала мать.
— Не могу больше, не могу,— заплакала сноха.
— Не плачь, жена, раньше сроку, успеешь еще наплакаться.
— Господи, господи,— запричитала Юлия.
Мать подошла, стащила тулуп, сняла шапку. Каролис сидел в изнеможении, казалось, вот-вот пошатнется и рухнет.
— Ты потерпи, сын,— сказала ласково, коснулась плеча Каролиса, словно надеясь, что частица страдания сына перейдет в ее сердце.— Потерпи еще немного, вечно так не будет. Может, Людвикас приедет, посоветуешься. Только вот Саулюс третью неделю не появляется, еда-то у него, наверно, кончилась. Пожалуй, завтра я затемно отправлюсь... Саулюсу покушать отнесу, авось в магазине чего достану. И девочкам лекарства поищу, страшно слушать, как кашляют.
Каролис словно очнулся от этих добрых слов матери.
— Я тебе лошадь запрягу, поезжай, мама,— торопливо сказал.
— Нет, я уж пешочком. Зачем надо, чтоб люди говорили: колхозную лошадь гоняю, председатель запрягает...
— Иди, мама, правда, иди завтра... И переночевать можешь у Саулюса... Зачем тебе спешить?
Мать, всю жизнь все чувствовавшая и видевшая, на сей раз не поняла, почему ее сын Каролис так советует ей уйти из дому.
Пока она утром сделала масло и уложила все припасы в корзину, успело рассвести. Каролис встал поздно, хоть ночью так и не заснул. Мать в спешке даже не поглядела как следует на сына, а Юлия пожаловалась на головную боль и, отпустив Алдону в школу, прилегла поперек кровати, оставив немытую посуду на столе.
Небо было пасмурное, пошел снежок. Каролис подумал: хорошо, что нету солнца, в такой серый день будет легче... Долго болтался на хуторе, наконец ушел.
В длинном хлеву Банислаускаса бабы кормили ко
ров. Весь двор и навоз в хлеву были усеяны сеном. До пастьбы еще далеко, а корма вот-вот переведутся. Каролис озабоченно посмотрел на женщин в грязных телогрейках, лениво шаркающих среди коров. Коровы мычали, гремели цепями, стучали рогами по дощатым кормушкам и загородкам. Воняло свежим навозом.
— Скажи что-нибудь, председатель! — колюче посмотрела на него жена Швебелдокаса.
Каролис вздрогнул и ухватился рукой за загородку. «Предсе-да-тель! Председатель!» — загудело в ушах.
— Коровы подоены? — спросил и понял: зря спрашивает.
— Сколько дойки-то! Вот-вот все запустятся.
— Где заведующий фермой?
— Третий день в глаза не видели. Говорят, загулял.
— Позови женщин.
— Да сколько женщин-то! Бабы! Идите сюда! Председатель зовет.
Каролис глазел на изнавоженные бока пеструх. «Пред-се-да-тель, пред-се-да-тель...» Все! Хватит, хватит...
— Вот так, женщины,— он не услышал своего голоса.— Вот так... Возьмите каждая свою корову и ведите домой. И другим скажите, пускай забирают свою скотину.
— Правда, председатель? — радостно вскрикнула жена Швебелдокаса.
« Пред-се-да-тель...»
— Забирайте... Отберите своих и уводите.
Каролис повернулся и спотыкаясь поплелся по дво-
ру.
Те же слова он произнес и на конюшне. Мелдажис спросил:
— А телегу свою взять могу? И плуг?
— Бери, Мелдажис, и телегу, и плуг.
Крупными хлопьями валил снег. Казалось, небо опустилось на постройки и деревья, повисло над головой; подброшенные ветром снежинки залепляли лицо, глаза. Хорошо, что день такой, снова подумал Каролис, но так равнодушно, что даже самому страшно стало. Не шел по дороге, брел по полям, проваливаясь в сугробы по колено, и слышал, как по всей деревне мычат коровы, кричат женщины и хлещут хворостинками по бокам своих животных, как по санному пути глухо громыхают
колеса телег и как фыркают лошади. Каролис шел запыхавшись, изредка зажимая ладонями уши, бежал, подгоняемый этим мычаньем, проваливался в ямы, вставал, опираясь руками, и опять бежал, пока не добрался до своего хутора. В избу заходить не стал — свалился на гумне на солому и лежал, прижав стиснутые кулаки к разгоряченному лбу.
После обеда прокрался в избу. Юлия обрадовалась, что хоть раз вовремя появился, и собрала на стол. Ел, но больше для вида, потому что надо было. Юлия убрала со стола, он остался сидеть и сидел долго. Потом встал, нашел крепкую наволочку, положил в нее две пары шерстяных носков, три пары варежек, пару исподнего белья, кусок хозяйственного мыла, завернул в полотенце каравай хлеба...
За окном валил снег, буйствовал ветер, и быстро смеркалось.
Мать, наверное, сегодня не вернется, подумал Каролис.
В тот вечер мать и правда не вернулась.
Каролис увидел ее утром, уже на рассвете, когда ехал через деревню. Она приближалась по заметенной дороге, закутав плечи в большой клетчатый платок. Высокая, прямая, с корзиной в руке.
Остановилась и застыла посреди дороги.
Каролису кровь бросилась в лицо; он хотел, чтоб в этот миг разверзлась земля и поглотила его, укрыла от глаз матери.
Вечером того же дня, сидя на дощатых нарах в темном подвале, Каролис не мог точно вспомнить, как все происходило там, на дороге через Лепалотас. Сильный, звонкий голос матери сливался с гневными криками и угрозами народных защитников. Кричала Юлия, вопили девочки, взахлеб лаяли собаки в деревне; со всех сторон стекались односельчане. «Не отдам внучек! И сноху не отдам!» — кричала мать. «Колхоз разбазарил... Бандитский дитя... Все вы такие!.. И старуху туда же!.. Ишь что выкинул!..» — возмущались народные защитники. На дороге толпились жители Лепалотаса, женщины похрабрее поддерживали Матильду. «Если Каролис в чем провинился, забирайте его, увозите, но детей оставьте...» В этой суматохе мать вытащила из саней Юлию, обеих девочек, обняла их и закричала: «Не отдам! Людвикасу пожалуюсь. Он в Каунасе и не та
ких видал, как вы. Не стану молчать, пожалуюсь. И Каролис не виноват! Сами увидите, что не виноват, и отпустите...» Кто-то развернул сани, на которых сидел Крувялис с вожжами в руках, усадил на них Юлию с дочками, и мать приказала: «Вези домой, Крувялис. Чего ждешь, раз говорю! А вы с Каролисом можете ехать и все выяснять. Но все равно отпустите! Уже завтра вечером он будет дома!»
Лошади тронулись. Каролис обернулся, посмотрел на удаляющиеся сани с девочками и Юлией, на мать, которая все еще стояла в толпе жителей Лепалотаса на дороге. «Чертова баба!» — прохрипел человек, сидевший рядом.
Сквозь сизую мглу пробилось утреннее солнце, выцветшее, холодное. «Еще не скоро весна»,— подумал Каролис Йотаута.
ГЛАВА ПЯТАЯ
«Ты помнишь, Каролис, как Пятрас Крувялис когда- то разглагольствовал: «В каждом человеке дьявол сидит. Неважно, что мы ходим в костел, что ксендз отпускает нам грехи да окропляет святой водичкой. Дьявол сидит, и никак ты его не выковыряешь. На дурные дела науськивает, голову баламутит». А я вот говорю... Когда мать срывает цветы в палисаднике и ставит на стол в горнице, когда она застилает кровать цветастым покрывалом да, аккуратно взбив, водружает горкой подушки — ни морщинки на них, каждый уголок втиснут или выпрямлен как положено — или когда по двору граблями проходится, тропинки подметает и посыпает белым песочком, разве не говорит в ней душа художника? А что тянуло отца к цыганскому костру послушать рыдающую музыку да забыться в этом горестном мире? «Вот красиво солнце садится»,— сказал как-то отец, а я, ребенок, не понял, что такого особенного в этом закате, когда все вечера одинаковы. «Ты видишь, Саулюс, ты видишь?»—задыхаясь, шептал отец, глядя на сизую дымку над морем колосящейся ржи. Тяжело бывало смотреть, как он ковыляет за плугом, но, проложив борозду, отец оборачивался в конце поля и улыбался в усы — борозда точно струна, даже звенит. Вот так он окидывал взглядом и прокос на лугу, и взбороненные посевы, и новый плетень... Да и ты, Каролис, когда-
то говорил мне: «Раз взялся делать, то делай так, чтоб стыдно не было». На все ты глядел глазами отца. А его смерть даже пробудила в тебе художника. Правда, ненадолго...
Четвертый десяток лет под дождем, снегом и солнцем торчит на пригорке дубовый пень. Земля взрастила его, а ты, Каролис, разглядел, привез и вдохнул в него жизнь пилой да топором. Деревня заговорила: черт какую рогулину взгромоздил, как на посмешище. И не крест и не человек... Пожалуй, все-таки человек, раскинувший руки, словно решивший обнять землю со всеми людишками да животинами. Правая рука (вглядитесь получше!) поднята высоко и круто заломлена. Может, это миг, когда отца продырявила автоматная очередь? Навеки застывший миг, о котором Каролис вспомнил в час своего вдохновения.
Ты заметил и показал. И этим выговорил все, что у тебя лежало на сердце, Каролис. Тихо, спокойно высказал. Словно поле вспахал или луг скосил, поглядел на сделанное и взялся за новые дела; ведь и впрямь не подумал тогда, что, соорудив памятник отцу, этим возвысил себя. А сейчас думаешь? Разве певчие птицы думают о славе?»
Саулюс давно уже не стоял вот так на отцовской могиле. С самой юности к ней не подходил. Лишь издалека украдкой косился. «Там отец Саулюса похоронен»,— сказала мать Дагне, когда Саулюс привез ее показать. «Я хочу памятник посмотреть, Саулюс»,— позвала его с собой Дагна. «Памятник? Какой памятник? — изобразил он удивление; бросил взгляд на Каролиса, который сгорбился и побрел к хлеву.— Суковатый пень— еще не памятник». Жгучие слова! Вздрагивает рука Саулюса, карандаш становится непослушен, скользит во вспотевших пальцах. Затрепыхавшаяся было живая линия гаснет, блекнет рисунок, вдруг потерявший душу. Тяжелые воспоминания придерживают руку и сковывают мысль? А может, наоборот,— они властно диктуют, но рука устала, не может угнаться за воображением.
Он расстилает новый лист; несколько точных линий — распятый человек, словно дуб, выросший из земли; отец, для которого жизнь была тяжким крестом. Саулюс так и не нарисовал портрета своего отца. Хорошо помнит его продолговатое лицо, приземистое, изувеченное войной тело. Видит отчетливо... И портрета Людвикаса у него нет. Ни разу не сказал ему: «Посиди вот так, я сейчас...» А матери портрет сделал? Или Каролиса? Саулюс шел по жизни, повернувшись спиной к родным, и повторял где-то слышанное: «Крестьянин? Примитивное, плоское лицо, пустые глаза... Нет интеллекта, нет духа эпохи. Нужно выразить себя... нужно что-то неопределенное, обобщенное, одухотворенное... нужно что-то... как-то иначе...» Дерево живое, дышит. Протянув к небу два обрубленных сука, как будто глядит глазами отца. И мать застыла рядом. Что-то... как- то... А может, именно так, Саулюс? Может, только так!
Наползает тень, закрывает лист. Саулюс вяло поднимает глаза: пыльные, стоптанные башмаки, джинсы с заплатами на коленях, огромные руки скрещены на груди, обтянутой клетчатой рубашкой... Вацловас! Йонелюнас! Откуда ты? Как ты тут? Надо бы спросить, но Саулюс не спрашивает, он не может даже обрадоваться неожиданному появлению друга: молчит, смотрит странно, как бы не узнавая, лицо его бесстрастно, даже губы не шевельнутся.
— Будь я бабой, обнял бы,— говорит Вацловас, и его жесткие пальцы сжимают плечо Саулюса.
Над головой поет жаворонок, заливается серебряным колокольчиком, и Саулюс слушает этот небесный звон. Оба слушают.
— Отец здесь похоронен.
— Твоя мать говорила. А ты никогда ничего...
— Когда-нибудь покажу рисунки...
— А это?
Йонелюнас берет листок с колен Саулюса, поворачивает его к свету.
— Это очень хорошо.
— Есть идея, но покамест... Будь человеком, не смотри.
Вацловас возвращает эскиз, но глаза его смотрят в сторону, они часто моргают, потрескавшаяся от ветра губа отвисает. «Что с тобой?— без слов спрашивает Саулюс.— Ты никогда так, Вацловас... Ты обычно смеялся, сплевывал или просто молчал. Что с тобой?..»
— Прости меня, Саулюс. Мать сказала, что ты в комнате, я вошел и увидел на столе твои работы. И те,
и эта... С нетерпением буду ждать дня, когда их смогут увидеть все.
Саулюс, покачав головой, прячет эскиз в папку, отмахивается.
— Почему ты спрятал эскиз? Какая легкость линии, как все просто и осмысленно. Человек и дерево... Судьба человека и дерево!
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60