https://wodolei.ru/brands/Roca/victoria-nord/
«Потерпи, не маленькая,— сказал.— Сейчас привезут хлеб».
— Пойду и спрошу,— Матильда смело повернула к открытой двери.
— Куда? — остановил ее часовой у лестницы на второй этаж.— К кому?
Матильда внимательно посмотрела на пожилого мужчину в высокой фуражке. Вроде видела где-то, может, тогда на дороге, когда она остановила сани и силой вырвала Юлию с девочками.
— Мне нужен самый главный.
— По какому делу?
— Я Матильда Йотаутене из Лепалотаса, и мне нужен самый главный,— твердо сказала она, и мужчина с винтовкой растерялся от ее пронизывающего взгляда.
— Наверху... Первая дверь слева...
Она была уже на втором этаже, когда услышала, что часовой матерится. Еще задержит, гад, подумала и рывком распахнула дверь слева. В большой комнате были двое: один, весь в орденах, сидел за столом, а другой стоял напротив. Человек резко встал за столом, заложил руки за спину.
— Чего врываешься, женщина, это тебе не деревенская изба. Подожди за дверью.
Матильда шагнула вперед.
— Я спросить хочу.
— Говорю, надо подождать за дверью. Сейчас я занят.
— Я только спрошу и ухожу,— Матильда как будто не поняла, что говорил ей человек в орденах.— Почему мой сын не возвращается, я хочу знать. Каролис Йотаута из деревни Лепалотас.
Человек сел и тут же опять вскочил, не спуская глаз с Матильды.
— Вы мать Каролиса Йотауты?
— Я Матильда Йотаутене, мать Каролиса.
— Это вы тогда моих людей разогнали?
— Кто им позволил женщину трогать, малых детей?.. За что?
— Хм... А мы врагов народа с корнями вырываем...
— Каролис — враг?! Я врагов не рожала. Я спрашиваю — почему он домой не идет?
— Его здесь нет, он далеко... Отсидит, сколько положено, и вернется.
Человек в орденах говорил, не спуская глаз с Матильды, и она на минутку растерялась, помолчала, но тут же, отдышавшись, сказала:
— Как вижу, мне еще раз придется ехать в Каунас к сыну Людвикасу.
Мать повернулась, шагнула к двери.
— Не утруждай себя, женщина... Твой сын Людвикас под стать Каролису. Он тоже задержан.
Матильда уцепилась за дверной косяк, покачала головой. Почему над ней так шутят? Или ей послышалось?
— Людвикас... в тюрьме?
— Временно. Борьба обостряется, женщина, и я сожалею, что твои сыновья попались на удочку врага. Мы никого не пощадим во имя...
Она шла домой, не видя света дня, ни слыша жаворонка, заливающегося над белеющей пашней. Перед глазами вставала вся жизнь — ее собственная с юных дней, Казимераса, так не вовремя оборвавшаяся, ее детей, которых вырастила с таким трудом. Неотступно сопровождали войны, хвори, беды. Почему так страшна дорога человека? Споткнувшись, вставать и опять идти, идти. Куда идти да чего искать с завязанными глазами? Надеяться на лучшие дни, верить в них, верить в будущее детей. Дети, дети мои... Каролис... Людвикас... И ты, Саулюс,— правый глаз карий, левый голубой. Что вас швыряет, бросает, что не дает вам всем собраться под старым кровом отчего дома? Когда же настанет тот день и вы все трое усядетесь за стол в горнице да, сбросив с плеч заботы, словно грязные башмаки оставив за дверьми, скажете: «Как славно вот так посидеть». Ох и далек же он, этот день, чует материнское сердце, ее детей тоже ждет каменистая голгофа. Сколько лет, сколько долгих-долгих лет придется вам добираться до дома у извилистой речки Швянтупе. Мать бегом пробежала бы эту дорогу, и ноги бы не устали, ведь нет в мире такого бремени, которое не под силу матери... А ее дети, ее сыновья? Что она скажет снохе Юлии, которая отпустила ее из дому, как волшебницу? Что скажет внучкам, когда те прильнут к ее коленям?
Сказала все, что слышала, и положила ладонь на сплетенные руки снохи:
— Будем ждать, Юлия. Ведь придет однажды.
Юлия сидела на краю кровати — застывшая, будто
вытесанная из камня, даже ресницы у нее не дрогнули. Дышала тяжело, глубоко, приоткрытым ртом ловила воздух. Вдруг прижала ладони к лицу, откинула голову и жутко заскулила, потом расхохоталась как безумная.
— Юлия!
Она тряслась всем телом и хрипела.
— Этого ли я ждала!.. Ах, ах, ах!.. Думала ли... Знала... Ах, ах...
— Юлия!
— Никого нету... ничего не хочу... Ах, ах...
— Успокойся, Юлия! — мать силой оторвала руки снохи от лица, крепко сжала, встряхнула.— Успокойся. Ведь жив Каролис-то, вернется.
Юлия тупо глядела сухими остекленевшими глаза
ми, потом повернулась всем телом к свекрови, посмотрела, словно увидела впервые.
— Это ты, мама!.. Из-за тебя!..
Матильду пронзил этот ледяной взгляд; по спине побежали мурашки.
— Что ты говоришь, Юлия?
— Из-за тебя, мама, все из-за тебя.
— Господи! Опомнись, Юлия.
— Если б не ты, мама, я сейчас вместе с Каролисом была бы. Все были бы вместе. Это ты нас разлучила, ты, мама!
Матильда опустилась на кровать... Ей казалось, что ее закидали камнями, и никак не могла взять в толк, как это случилось, что она сама оказалась в виноватых. А может, она и впрямь виновата? Родного сына Каролиса выпроводила, а сноху и ее девочек приютила. От горя их уберегла, от страданий. Неужто и впрямь это так? Удивительное дело: раньше Юлия точно не видела Каролиса, лишь о девочках заботилась,— ни слова теплого, ни ласки, ледышкой казалась, а теперь вот убивается, дочки уже ей не дочки, только Каролис да Каролис. Почему ее сердце так перевернулось? Пройдет ведь, все проходит, жизнь самые глубокие раны лечит, утешала себя она. И все-таки слова снохи обжигали огнем, слишком уж они были неожиданны и страшны.
Деревня Матильду не только поняла — вознесла. Бабы говорили не переставая: ты на такое решилась, такую доброту к снохе да ее девочкам проявила, всем мужикам показала, на что женщина способна. Матильда только отмахивалась: перестаньте, к чему эти разговоры. И мужики заходили. Спросив о том о сем, уходя, говорили: если что нужно будет, Матильда, кликни, все бросим и прибежим. Но в деревне так уж бывает — все быстро обещают да еще быстрее забывают. Ведь у каждого свои работы на пятки наступают, свои заботы поедом едят. Дни не ждали. Запоздавшая весна разразилась-таки наконец и позвала всех в поле. Кто пахать будет, кто боронить, кто ячмень сеять? Пускай от всех гектаров остались у тебя лишь сотки, но и они не могут стоять под паром, пырей ведь есть не будешь... Вот и пошла... «Крувялис, сосед, может, найдешь для меня денечек?» — «В колхоз гонят да свое еще не переделал».— «Может, ты, Швебелдокас? Говоришь, лучше самогонку гнать. Нет так нет». У Матильды самой руки-
ноги есть. И голова на плечах, вот увидите! Неважно, что борозда кривая, что плуг норовит из нее выпрыгнуть. Тпру!.. Назад, Сивка. Поехали! Папаша Габрелюс, помнится, вот так прямо и крепко держал рукоять плуга. И Казимерас... Почему она сейчас вспоминает Казимераса с его деревянной ногой, уцепившегося за плуг, просто сросшегося с плугом и превратившегося в какую-то странную ковыляющую машину? Если поглядеть со стороны, и она не лучше. Хоть плачь, о господи! Юбка подоткнута, босая, платок сполз с головы на плечи, волосы терзает ветер. «Давай отдохнем, Сивка, этот кусок вспашем, там легче будет. Нет, тебе-то легче не станет, но мои руки привыкнут. Ко всему человек привыкает, жизнь учит, не спрашивая — нравится или нет, хочешь ты или не хочешь. Так надо... Жить надо, работать надо... Что ж, потопаем, Сивка. Но почему вороны на верхушках ольх каркают взахлеб? Долгое горе пророчат, большие беды. Но могут ли быть беды еще больше? Но, Сивка, но-о! Тащишь с трудом, едва волочишь дрожащие ноги. Не твой ли конец вороны пророчат? В кормушке на ферме была только заплесневелая солома, сама видела. Держись, Сивка, мне тебя шутки ради подсунули. Держись... Принесу тебе охапку клевера, ты подкрепишься, и мне уже пора. Есть не хочу, но знаю, что надо; сноха в постели — ей подам, может, и Алдуте из школы вернулась, тоже проголодалась небось. Ты передохни, Сивка, а я побежала... Кыш вы, ведьмы старые!» Она швыряет камнем в ворон, сидящих на ольхе, поправляет платок и бежит по лугу домой; бежит как на пожар, ведь, если подумаешь, и впрямь работа горит, а она одна на ногах в этом опустевшем доме. Субботним вечером придет Саулюс, а может, только в воскресенье, но от него помощи мало — по полю побродит, в окна поглядит да норовит обратно в город удрать. Тяжелая доля братьев так придавила его, что по сей день трепыхается, будто воробышек в горсти. Из всей кучи детей он один остался на земле отцов, только земля его не очень-то тянет, а если по правде — чихал он на нее. Не будь ему нужен кусок хлеба, может, и вовсе не приходил бы. Мать больше не чувствует близости, тепла, не слышит настоящего сыновнего слова. Как это получается — все эти беды не сблизили, а отдалили ее от Саулюса, от снохи. Только внучки ластятся будто котята, но ведь глупышки еще, маленькие... Неужто вырастут и тоже отвернутся?
Едва посадили картошку (Матильда пахала, внучки в борозду швыряли), пришла весточка от Каролиса. Письмо было коротенькое, но полное тоски по дому. Ни словом не обмолвился, тяжела ли доля заключенного. Не охал, не жаловался, и Юлия эти умолчания поняла по-своему. «Были бы все вместе,— говорила,— чего еще желать-то! Везде хлеб с корочкой, потом да слезами подсоленной. И ему легче было бы, Каролису, и нам. Девочки вы мои, сироты, когда нас отец проведает, когда за стол сядет»,— запричитала, прижимая к себе дочурок да косясь исподлобья на свекровь.
Сноха поправлялась медленно и лишь перед сенокосом наконец-то встала на ноги, вышла в огород, окучила борозду картошки. Матильда запрещала: «Слишком не старайся, привыкай помаленьку, чтоб опять не захворать». Запрещать-то запрещала, а сама думала: «Господи, как нужна ее помощь, пускай шевелится помаленьку, пускай побольше на дворе бывает, ведь и здоровый может хворь подцепить, думая об одном и том же да не вставая с постели. Хоть и неважная из Юлии помощница, но все ж кое-что».
Попросила Крувялиса, чтоб отбил косу.
— Что будешь с косой делать, соседка?
—- Накошу травы по берегам речки, корова не будет зимой мычать некормленая.
— А сумеешь ли?
— Никто не родился умеющим, попробую.
— Это мужская работа, может, я когда покошу, улучив минуту.
— Спасибо, ты мне лучше косу отбей.
— Раз уж так хочешь... Иди в избу, с моей бабой потолкуешь.
— Нет, я лучше посмотрю, может, другой раз сама отобью.
— Ах, Йотаутене, соседка, ты всегда была такая...
— Какой жизнь меня сделала, такая и есть.
— Так вот, я и говорю, только где мой молоточек...
Она уселась рядышком на бревнышко и глядела, как
Крувялис аккуратно положил косу на согнутую левую руку, пальцами крепко взял за обушок, положил лезвие на бабку и медленно, спокойно принялся отбивать молоточком. Громко звенела отбиваемая коса, отразившееся
от гумна эхо повторяло удары, лезвие медленно ползло по бабке. Двор заполнили тени, в поле замычала корова, и Матильда подумала, что пора доить. А может, Юлия подоит, хотя она и редко берет подойник, сосцы тугие, говорит, руки немеют. Пускай хоть ужин приготовит, для свиней ботвы нарвет, с другими работами сама Матильда управится, коса уже отбита наполовину, дело это нехитрое — стук-стук. Если бы хоть раз пригляделась хорошенько, как Каролис или Казимерас постукивал на крыльце амбара, разве теперь теряла бы время ради такой чепухи. Стук-стук...
— Может, насадить косу, соседка?
— Насади. Чтоб только криво не сидела.
— Сделаю как положено, будь спокойна.
Матильда поблагодарила Крувялиса и осторожно,
обеими руками взяла косу.
— Ничего не слыхала?
— А что?
— Тебе ничего еще не говорили? Втвоем хлеву конеферму собираются разместить.
— Если надо будет, спросят у меня.
— Хлев не твой, пойми, казенный. Меня в конюхи звали. Как ты думаешь, браться или нет?
Матильда подняла косу, шагнула к воротам.
— Если лошади нравятся, берись.
— Думаю, какой с этого толк. Новый председатель зубы заговаривать умеет; только если спросишь, что за трудодни получим, сердится. А тут, видишь ли, соседка, дом недалеко, может, и ничего будет.
— Мне хлева не жалко,— сказала Матильда.
Она уже косила, когда прискакал верхом новый председатель колхоза, присланный из волости, мужчина в самом соку, с красным свекольным лицом, с черными усиками под носом. Подивился, что в колхозные времена женщина косой машет. Мужчины, дескать, накосят, за трудодни выделим.
— Лучше бы зерном за трудодни.
— Не издевайся, Йотаутене, ты не веришь в наше завтра.
— О хлебе думаю, председатель.
— Так думаешь, что даже некогда на работу выйти.
Матильда стиснула косу, взмахнула. Боялась, что
лезвие вонзится в землю, вот смеху-то будет. Пускай глядит с лошади, будто барин, пускай глазами ворочает.
Разве может она каждый день ходить в артель, когда дома хоть разорвись. Вот если Юлия поправится... Рядышком лошадь ела скошенную траву, мотала головой, защищаясь от оводов, позванивала уздечкой. Председатель дернул поводья, зачмокал мясистыми губами и сказал, что осмотрел хлев и решил перевести сюда лошадей бригады, после обеда, дескать, приедут строители и все оборудуют. Матильда вытерла травой лезвие косы и сказала, как Крувялису: «Мне хлева не жалко».
Ни после обеда никто не приехал, ни на другой день. Лишь добрую неделю спустя приплелись двое мужиков, посидели в тенечке, покурили, потом попросили топор, развалили загородки в хлеву, вытащили жерди, бросили посреди двора и снова уселись под кленом. Один достал из кармана бутылку, выдернул зубами затычку и запрокинул. Пил и второй. А когда бутылка опустела, заснули тут же под кленом. Голубые мухи, вылетевшие из хлева, ползали по их лицам и раскинутым рукам. В тот вечер на хутор Йотауты въезжали телега за телегой. Гомонили мужики, ржали лошади. И Крувялис вертелся рядышком с кнутом в руке да знай щелкал, вроде наводил порядок, если со стороны посмотреть. Ясное дело — взялся, теперь он конюх. И когда лошадей загнали в хлев и на дверь наложили увесистую перекладину, кучка мужиков собралась под кленом (почему их всех тянет под клен?), а неизвестно откуда появившаяся новая бутылка стала ходить по рукам.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60
— Пойду и спрошу,— Матильда смело повернула к открытой двери.
— Куда? — остановил ее часовой у лестницы на второй этаж.— К кому?
Матильда внимательно посмотрела на пожилого мужчину в высокой фуражке. Вроде видела где-то, может, тогда на дороге, когда она остановила сани и силой вырвала Юлию с девочками.
— Мне нужен самый главный.
— По какому делу?
— Я Матильда Йотаутене из Лепалотаса, и мне нужен самый главный,— твердо сказала она, и мужчина с винтовкой растерялся от ее пронизывающего взгляда.
— Наверху... Первая дверь слева...
Она была уже на втором этаже, когда услышала, что часовой матерится. Еще задержит, гад, подумала и рывком распахнула дверь слева. В большой комнате были двое: один, весь в орденах, сидел за столом, а другой стоял напротив. Человек резко встал за столом, заложил руки за спину.
— Чего врываешься, женщина, это тебе не деревенская изба. Подожди за дверью.
Матильда шагнула вперед.
— Я спросить хочу.
— Говорю, надо подождать за дверью. Сейчас я занят.
— Я только спрошу и ухожу,— Матильда как будто не поняла, что говорил ей человек в орденах.— Почему мой сын не возвращается, я хочу знать. Каролис Йотаута из деревни Лепалотас.
Человек сел и тут же опять вскочил, не спуская глаз с Матильды.
— Вы мать Каролиса Йотауты?
— Я Матильда Йотаутене, мать Каролиса.
— Это вы тогда моих людей разогнали?
— Кто им позволил женщину трогать, малых детей?.. За что?
— Хм... А мы врагов народа с корнями вырываем...
— Каролис — враг?! Я врагов не рожала. Я спрашиваю — почему он домой не идет?
— Его здесь нет, он далеко... Отсидит, сколько положено, и вернется.
Человек в орденах говорил, не спуская глаз с Матильды, и она на минутку растерялась, помолчала, но тут же, отдышавшись, сказала:
— Как вижу, мне еще раз придется ехать в Каунас к сыну Людвикасу.
Мать повернулась, шагнула к двери.
— Не утруждай себя, женщина... Твой сын Людвикас под стать Каролису. Он тоже задержан.
Матильда уцепилась за дверной косяк, покачала головой. Почему над ней так шутят? Или ей послышалось?
— Людвикас... в тюрьме?
— Временно. Борьба обостряется, женщина, и я сожалею, что твои сыновья попались на удочку врага. Мы никого не пощадим во имя...
Она шла домой, не видя света дня, ни слыша жаворонка, заливающегося над белеющей пашней. Перед глазами вставала вся жизнь — ее собственная с юных дней, Казимераса, так не вовремя оборвавшаяся, ее детей, которых вырастила с таким трудом. Неотступно сопровождали войны, хвори, беды. Почему так страшна дорога человека? Споткнувшись, вставать и опять идти, идти. Куда идти да чего искать с завязанными глазами? Надеяться на лучшие дни, верить в них, верить в будущее детей. Дети, дети мои... Каролис... Людвикас... И ты, Саулюс,— правый глаз карий, левый голубой. Что вас швыряет, бросает, что не дает вам всем собраться под старым кровом отчего дома? Когда же настанет тот день и вы все трое усядетесь за стол в горнице да, сбросив с плеч заботы, словно грязные башмаки оставив за дверьми, скажете: «Как славно вот так посидеть». Ох и далек же он, этот день, чует материнское сердце, ее детей тоже ждет каменистая голгофа. Сколько лет, сколько долгих-долгих лет придется вам добираться до дома у извилистой речки Швянтупе. Мать бегом пробежала бы эту дорогу, и ноги бы не устали, ведь нет в мире такого бремени, которое не под силу матери... А ее дети, ее сыновья? Что она скажет снохе Юлии, которая отпустила ее из дому, как волшебницу? Что скажет внучкам, когда те прильнут к ее коленям?
Сказала все, что слышала, и положила ладонь на сплетенные руки снохи:
— Будем ждать, Юлия. Ведь придет однажды.
Юлия сидела на краю кровати — застывшая, будто
вытесанная из камня, даже ресницы у нее не дрогнули. Дышала тяжело, глубоко, приоткрытым ртом ловила воздух. Вдруг прижала ладони к лицу, откинула голову и жутко заскулила, потом расхохоталась как безумная.
— Юлия!
Она тряслась всем телом и хрипела.
— Этого ли я ждала!.. Ах, ах, ах!.. Думала ли... Знала... Ах, ах...
— Юлия!
— Никого нету... ничего не хочу... Ах, ах...
— Успокойся, Юлия! — мать силой оторвала руки снохи от лица, крепко сжала, встряхнула.— Успокойся. Ведь жив Каролис-то, вернется.
Юлия тупо глядела сухими остекленевшими глаза
ми, потом повернулась всем телом к свекрови, посмотрела, словно увидела впервые.
— Это ты, мама!.. Из-за тебя!..
Матильду пронзил этот ледяной взгляд; по спине побежали мурашки.
— Что ты говоришь, Юлия?
— Из-за тебя, мама, все из-за тебя.
— Господи! Опомнись, Юлия.
— Если б не ты, мама, я сейчас вместе с Каролисом была бы. Все были бы вместе. Это ты нас разлучила, ты, мама!
Матильда опустилась на кровать... Ей казалось, что ее закидали камнями, и никак не могла взять в толк, как это случилось, что она сама оказалась в виноватых. А может, она и впрямь виновата? Родного сына Каролиса выпроводила, а сноху и ее девочек приютила. От горя их уберегла, от страданий. Неужто и впрямь это так? Удивительное дело: раньше Юлия точно не видела Каролиса, лишь о девочках заботилась,— ни слова теплого, ни ласки, ледышкой казалась, а теперь вот убивается, дочки уже ей не дочки, только Каролис да Каролис. Почему ее сердце так перевернулось? Пройдет ведь, все проходит, жизнь самые глубокие раны лечит, утешала себя она. И все-таки слова снохи обжигали огнем, слишком уж они были неожиданны и страшны.
Деревня Матильду не только поняла — вознесла. Бабы говорили не переставая: ты на такое решилась, такую доброту к снохе да ее девочкам проявила, всем мужикам показала, на что женщина способна. Матильда только отмахивалась: перестаньте, к чему эти разговоры. И мужики заходили. Спросив о том о сем, уходя, говорили: если что нужно будет, Матильда, кликни, все бросим и прибежим. Но в деревне так уж бывает — все быстро обещают да еще быстрее забывают. Ведь у каждого свои работы на пятки наступают, свои заботы поедом едят. Дни не ждали. Запоздавшая весна разразилась-таки наконец и позвала всех в поле. Кто пахать будет, кто боронить, кто ячмень сеять? Пускай от всех гектаров остались у тебя лишь сотки, но и они не могут стоять под паром, пырей ведь есть не будешь... Вот и пошла... «Крувялис, сосед, может, найдешь для меня денечек?» — «В колхоз гонят да свое еще не переделал».— «Может, ты, Швебелдокас? Говоришь, лучше самогонку гнать. Нет так нет». У Матильды самой руки-
ноги есть. И голова на плечах, вот увидите! Неважно, что борозда кривая, что плуг норовит из нее выпрыгнуть. Тпру!.. Назад, Сивка. Поехали! Папаша Габрелюс, помнится, вот так прямо и крепко держал рукоять плуга. И Казимерас... Почему она сейчас вспоминает Казимераса с его деревянной ногой, уцепившегося за плуг, просто сросшегося с плугом и превратившегося в какую-то странную ковыляющую машину? Если поглядеть со стороны, и она не лучше. Хоть плачь, о господи! Юбка подоткнута, босая, платок сполз с головы на плечи, волосы терзает ветер. «Давай отдохнем, Сивка, этот кусок вспашем, там легче будет. Нет, тебе-то легче не станет, но мои руки привыкнут. Ко всему человек привыкает, жизнь учит, не спрашивая — нравится или нет, хочешь ты или не хочешь. Так надо... Жить надо, работать надо... Что ж, потопаем, Сивка. Но почему вороны на верхушках ольх каркают взахлеб? Долгое горе пророчат, большие беды. Но могут ли быть беды еще больше? Но, Сивка, но-о! Тащишь с трудом, едва волочишь дрожащие ноги. Не твой ли конец вороны пророчат? В кормушке на ферме была только заплесневелая солома, сама видела. Держись, Сивка, мне тебя шутки ради подсунули. Держись... Принесу тебе охапку клевера, ты подкрепишься, и мне уже пора. Есть не хочу, но знаю, что надо; сноха в постели — ей подам, может, и Алдуте из школы вернулась, тоже проголодалась небось. Ты передохни, Сивка, а я побежала... Кыш вы, ведьмы старые!» Она швыряет камнем в ворон, сидящих на ольхе, поправляет платок и бежит по лугу домой; бежит как на пожар, ведь, если подумаешь, и впрямь работа горит, а она одна на ногах в этом опустевшем доме. Субботним вечером придет Саулюс, а может, только в воскресенье, но от него помощи мало — по полю побродит, в окна поглядит да норовит обратно в город удрать. Тяжелая доля братьев так придавила его, что по сей день трепыхается, будто воробышек в горсти. Из всей кучи детей он один остался на земле отцов, только земля его не очень-то тянет, а если по правде — чихал он на нее. Не будь ему нужен кусок хлеба, может, и вовсе не приходил бы. Мать больше не чувствует близости, тепла, не слышит настоящего сыновнего слова. Как это получается — все эти беды не сблизили, а отдалили ее от Саулюса, от снохи. Только внучки ластятся будто котята, но ведь глупышки еще, маленькие... Неужто вырастут и тоже отвернутся?
Едва посадили картошку (Матильда пахала, внучки в борозду швыряли), пришла весточка от Каролиса. Письмо было коротенькое, но полное тоски по дому. Ни словом не обмолвился, тяжела ли доля заключенного. Не охал, не жаловался, и Юлия эти умолчания поняла по-своему. «Были бы все вместе,— говорила,— чего еще желать-то! Везде хлеб с корочкой, потом да слезами подсоленной. И ему легче было бы, Каролису, и нам. Девочки вы мои, сироты, когда нас отец проведает, когда за стол сядет»,— запричитала, прижимая к себе дочурок да косясь исподлобья на свекровь.
Сноха поправлялась медленно и лишь перед сенокосом наконец-то встала на ноги, вышла в огород, окучила борозду картошки. Матильда запрещала: «Слишком не старайся, привыкай помаленьку, чтоб опять не захворать». Запрещать-то запрещала, а сама думала: «Господи, как нужна ее помощь, пускай шевелится помаленьку, пускай побольше на дворе бывает, ведь и здоровый может хворь подцепить, думая об одном и том же да не вставая с постели. Хоть и неважная из Юлии помощница, но все ж кое-что».
Попросила Крувялиса, чтоб отбил косу.
— Что будешь с косой делать, соседка?
—- Накошу травы по берегам речки, корова не будет зимой мычать некормленая.
— А сумеешь ли?
— Никто не родился умеющим, попробую.
— Это мужская работа, может, я когда покошу, улучив минуту.
— Спасибо, ты мне лучше косу отбей.
— Раз уж так хочешь... Иди в избу, с моей бабой потолкуешь.
— Нет, я лучше посмотрю, может, другой раз сама отобью.
— Ах, Йотаутене, соседка, ты всегда была такая...
— Какой жизнь меня сделала, такая и есть.
— Так вот, я и говорю, только где мой молоточек...
Она уселась рядышком на бревнышко и глядела, как
Крувялис аккуратно положил косу на согнутую левую руку, пальцами крепко взял за обушок, положил лезвие на бабку и медленно, спокойно принялся отбивать молоточком. Громко звенела отбиваемая коса, отразившееся
от гумна эхо повторяло удары, лезвие медленно ползло по бабке. Двор заполнили тени, в поле замычала корова, и Матильда подумала, что пора доить. А может, Юлия подоит, хотя она и редко берет подойник, сосцы тугие, говорит, руки немеют. Пускай хоть ужин приготовит, для свиней ботвы нарвет, с другими работами сама Матильда управится, коса уже отбита наполовину, дело это нехитрое — стук-стук. Если бы хоть раз пригляделась хорошенько, как Каролис или Казимерас постукивал на крыльце амбара, разве теперь теряла бы время ради такой чепухи. Стук-стук...
— Может, насадить косу, соседка?
— Насади. Чтоб только криво не сидела.
— Сделаю как положено, будь спокойна.
Матильда поблагодарила Крувялиса и осторожно,
обеими руками взяла косу.
— Ничего не слыхала?
— А что?
— Тебе ничего еще не говорили? Втвоем хлеву конеферму собираются разместить.
— Если надо будет, спросят у меня.
— Хлев не твой, пойми, казенный. Меня в конюхи звали. Как ты думаешь, браться или нет?
Матильда подняла косу, шагнула к воротам.
— Если лошади нравятся, берись.
— Думаю, какой с этого толк. Новый председатель зубы заговаривать умеет; только если спросишь, что за трудодни получим, сердится. А тут, видишь ли, соседка, дом недалеко, может, и ничего будет.
— Мне хлева не жалко,— сказала Матильда.
Она уже косила, когда прискакал верхом новый председатель колхоза, присланный из волости, мужчина в самом соку, с красным свекольным лицом, с черными усиками под носом. Подивился, что в колхозные времена женщина косой машет. Мужчины, дескать, накосят, за трудодни выделим.
— Лучше бы зерном за трудодни.
— Не издевайся, Йотаутене, ты не веришь в наше завтра.
— О хлебе думаю, председатель.
— Так думаешь, что даже некогда на работу выйти.
Матильда стиснула косу, взмахнула. Боялась, что
лезвие вонзится в землю, вот смеху-то будет. Пускай глядит с лошади, будто барин, пускай глазами ворочает.
Разве может она каждый день ходить в артель, когда дома хоть разорвись. Вот если Юлия поправится... Рядышком лошадь ела скошенную траву, мотала головой, защищаясь от оводов, позванивала уздечкой. Председатель дернул поводья, зачмокал мясистыми губами и сказал, что осмотрел хлев и решил перевести сюда лошадей бригады, после обеда, дескать, приедут строители и все оборудуют. Матильда вытерла травой лезвие косы и сказала, как Крувялису: «Мне хлева не жалко».
Ни после обеда никто не приехал, ни на другой день. Лишь добрую неделю спустя приплелись двое мужиков, посидели в тенечке, покурили, потом попросили топор, развалили загородки в хлеву, вытащили жерди, бросили посреди двора и снова уселись под кленом. Один достал из кармана бутылку, выдернул зубами затычку и запрокинул. Пил и второй. А когда бутылка опустела, заснули тут же под кленом. Голубые мухи, вылетевшие из хлева, ползали по их лицам и раскинутым рукам. В тот вечер на хутор Йотауты въезжали телега за телегой. Гомонили мужики, ржали лошади. И Крувялис вертелся рядышком с кнутом в руке да знай щелкал, вроде наводил порядок, если со стороны посмотреть. Ясное дело — взялся, теперь он конюх. И когда лошадей загнали в хлев и на дверь наложили увесистую перекладину, кучка мужиков собралась под кленом (почему их всех тянет под клен?), а неизвестно откуда появившаяся новая бутылка стала ходить по рукам.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60