https://wodolei.ru/catalog/rakoviny/s-konsolyu/
— Начинается, Сигизмунд Карлович, побьет, всех... Не можем работать.
Закинув назад руки, широко расставив ноги, Сигиз-мунд Карлович стоял хмурый, злой.
— Кто не хочет работать, тот может сейчас получить расчет,—произнес он резко после небольшой паузы.
Русобородый сжал кулаки, обветренные губы его скривились. Он круто повернулся и направился к выходу. Остальные рабочие продолжали молча стоять.
Отца моего не было среди них. Он сидел поодаль, растерянный, одинокий, не решаясь присоединиться к общему протесту.Подрядчик постоял еще немного, о чем-то раздумывая, потом сплюнул, круто повернулся и пошел в пивную.
Было тепло. Мне хотелось поиграть на площадке, где собралась вся детвора нашего дома.Я отдал отцу хлеб и вышел на улицу. Вдруг со двора строящегося дома донесся оглушительный грохот. Над Еоротами поднялись густые клубы пыли.
Кто-то крикнул:
— Обвал... Погибаем!..
Я бросился к воротам, но вход оказался заваленным беспорядочной грудой кирпичей.Подбежал к окнам, но они были крепко заколочены досками...
- Папа... мой папа... убило папу...— закричал я, не помня себя.
У ворот быстро собралась толпа. Кто-то сбегал в аптеку и вызвал по телефону полицию. Вдруг снова послышался грохот.
— Падает!.. Падает...— крикнули в толпе.
Давя друг друга, в панике, люди бросились бежать по улице.Я растерянно смотрел на убегающих и не знал, что делать.В это время из-за угла появились важные, озабоченные полицейские во главе с полицмейстером. Они оцепили квартал и стали отгонять любопытных.
Шумно подъехала пожарная команда, а за ней — карета скорой помощи.Широкоплечий, с квадратной бородкой, полицейский загнал меня во двор, за решетчатые ворота, против постройки. Люди в брезентовых костюмах и медных касках торопливо отдирали от окон доски и лопатами, ломами, кирками разбивали и отбрасывали от ворот кирпичи.
К вечеру, когда потемнел город, из ворот постройки стали выносить на носилках раненых и убитых, накрытых простынями.В конце улицы, за очертаниями высокого купола церкви, взошла луна.
Я безразлично шел мимо домов, магазинов, киосков, не замечая вечерней беззаботной суетни людей... Отца привезли на извозчике. Он отказался лежать в больнице и грозился выпрыгнуть в окно, если его не отпустят. У дома он вылез из пролетки и без помощи сестры, спотыкаясь, осунувшийся, с перевязанной головой, медленно пошел через двор.
Из окон, из дверей молча выглядывали соседи. Отец пролежал в постели больше месяца. Со службы его не уволили, но и платить отказались, потому что увечье он получил на другой работе.
Дома у нас стало еще голодней. Часто мы вовсе оставались без обеда. Анна Григорьевна давала каждому только по небольшому ломтю черного хлеба.Но и на хлеб скоро не стало хватать денег: продано было все, что возможно было продать; лавочники, узнав о болезни отца, отказывались давать хлеб в кредит...
Каждый день после школы я уходил к нашему другу часовщику. Там я садился на стул у дверей и наблюдал, как Люба убирает в квартире, а маленькие дети, Яша и Исай, ползают по половику, играя медными колесиками от испорченных часов.Как-то вечером старый часовщик предложил мне поужинать вместе с его семьей. Я с жадностью посмотрел на заправленную луком и постаым маслом селедку, но есть, стыдясь, отказался.
— Почему же вы, молодой человек отказываетесь оужинать? Неужели у евреев селедка хуже, чем у рус-ких?... — обиженно спросил старик. - Спасибо, я уже кушая,—смущенно ответил я и пустил глаза.
Когда все стали оживленно ужинать, я с сожалением умал; что напрасно отказался от еды.
— А почему вы такой грустный? — спросила меня друг Люба.
— Спасибо, я уже смеялся сегодня,— сказал я, за-тенчиво перебирая конец ситцевой рубашки.
Люба весело рассмеялась, а часовщик, строго посмотрев на меня, сказал:
— Вы так же смеялись сегодня, как и кушали. Садитесь за стол!
Неловко, медленно я подошел к столу и сел на скамейку возле Любы.Когда закончился ужин, часовщик спросил меня:
— Как вы живете теперь, молодой Яхно?
— Плохо,— признался я,—один черный хлеб куша-ем. Папа поэтому сердитый, всех ругает и бьет.
Поздно вечером часовщик пришел к нам и низко поклонился отцу:
— Пусть пан Яхно не сердится, если я одолжу ему немного денег. Я знаю, что пану Яхно сейчас очень трудно. Когда пан Яхно будет работать, он мне отдаст, а теперь старый Бронштейн обязан помочь своему соседу, Отец взял деньги и поблагодарил.
На запад, растянувшись на десятки кварталов, двигались войска — отстаивать Варшаву. Шла понурая, без песен пехота; покачиваясь в седлах, проезжали казаки с длинными пиками; грохоча, увлекаемые мохнатыми лошадьми, катились по улицам тяжелые орудия.
Из Варшавы войска выходили нарядные: казаки в широких шароварах с красными лампасами, с чубами, выбившимися из-под фуражек, а возвращались — помятые, потрепанные, с перевязанными руками, на костылях...
Раненых грузили в наспех сформированные эшелоны и отправляли на восток.По улицам сновали тревожные, озабоченные люди. То и дело где-нибудь из ворот выкатывалась телега, нагруженная сундуками, чемоданами, домашней рухлядью.
За телегами шли озабоченные, мрачные мужчины и женщины с детьми. На вокзалах они просиживали сутками, ожидая отправки в тыл.К полудню, когда несколько спадал туман, над городом появлялись немецкие самолеты. Над вокзалами, над мостами и казармами вспыхивали взрывы бомб.
По ночам издалека доносились глухие отзвуки орудийной канонады. Люди прислушивались к грохоту, пытаясь разгадать, насколько близко подошли немцы.
Наша семья готовилась к эвакуации. Анна Григорьевна укладывала в сундук вещи, связывала узелки.Отец объявил нам, что завтра для железнодорожников и их семей будут поданы вагоны и всех вывезут из Варшавы, так как немцы уже подступили к городу.
— А я останусь пока здесь... Этого требует служба,— добавил он.— Смотри, Аня, береги детей... я скоро приеду...
Всю ночь, мы суетились в темноте, собирая вещи.Утром почти все было унесено на Западный вокзал. Дома осталась только небольшая корзина с посудой. Я и Сима отправились за ней.
В доме было пусто, неуютно: на полу, на столах, на Продранном диване, из которого вылезли пружины и мелкая стружка, валялись разбитые тарелки, тряпки, коробки, банки. В углу стоял раскрытый шкаф с отцовской одеждой.
Мы взяли корзину, попрощались с семьей часовщика и пошли на кладбище проститься с матерью.Среди одиноких деревянных крестов, каменных памятников и склепов разыскали могилу с маленьким сосновым крестом. Из насыпи над могилой выбивалась травка. У креста желтела семья диких ромашек.
Сима молча постояла несколько минут, потом, закинув за спину косу, стала очищать могилку от бурьяна и поправила разбросанные кем-то у креста камешки.
Я сидел на каменной плите соседней могилы, поросшей мхом, и смотрел на Симу.
— Нет нашей мамы,— тихо сказала она, и губы ее скривились...
На кладбище было пусто. Высокие оголенные ветви деревьев плавно раскачивались на ветру; кричали где-то беспокойные грачи. Сима перекрестилась, нагнулась и поцеловала холодную землю.
— Прощай, мама,— сказала Сима.
— Прощай, мама,— повторил я. На вокзале мы простились с отцом.
И потекли дни, недели в душной, набитой людьми теплушке.
Город Сумы.
Мы поселились на окраине города, у лавочника Киселева. У него был большой каменный дом и бакалейная лавка с вывеской над дверью: «Продажа оптом и в розницу».
Киселев — огромный мужчина лет пятидесяти, с широкой седой бородой, мясистыми щеками и большими серыми глазами.Ежедневно его можно было видеть расхаживающим по двору в синем картузе, в жилетке поверх белой с голубыми крапинками рубахи. Он неторопливо распоряжался по хозяйству: заглядывал на огород, где, сгибаясь над грядами, работали наемные женщины, открывал двери конюшни, проводил ладонью по крупам лошадей,
потом шел в сад, раскинувшийся на берегу узенькой речушки, и там долго бродил вокруг деревьев, закинув назад пухлые короткие руки.
В лавке постоянно стояла его невестка Марина — жена старшего сына Ивана, пропавшего на Западном фронте.Мы заняли маленькую комнатку, около кухни. Денег, которые отец дал на проезд, хватило ненадолго.
Недели через две Сима поступила горничной к сахарозаводчику Харитоненко, а я начал работать «в крахмальном производстве», наспех оборудованном во дворе Киселева.
Около огромных деревянных корыт на солнцепеке суетилось человек пятнадцать подростков.Киселев получил большой заказ на крахмал от какого-то военного ведомства. Каждому из нас он платил по десять копеек в день и кормил один раз борщом, густо заправленным сметаной.
С сумерками мы заканчивали работу и усталые садились вокруг стола. Ели мы долго и молчаливо, аккуратно облизывали ложки. Приходил Киселев и, закинув назад пухлые руки, спрашивал:
— Ну як, хлопцы, поилы добрэ?
— Добрэ, дякуем, Петра Афанасьевич.
— Ну и гарно.
Киселев вынимал из кармана широких шаровар мешочек со звенящим серебром, высыпал деньги на угол стола, отсчитывал каждому по гривеннику и говорил;
— Працюйте добрэ, ничего для вас не пожалкую. Мы вставали из-за стола и, довольные очередной получкой, шумно выходили за ворота, на потемневшую улицу.
Я сдружился с маленьким, веснушчатым, хилым мальчиком. Иваном Федько, который жил через улицу, против нас, в облупленной, покосившейся хате.Федько исполнилось двенадцать лет, и он был единственным работником в доме. Больная туберкулезом мать постоянно лежала в постели. Отец Ивана с первых дней мобилизации ушел на фронт и числился в списке без вести пропавших под Перемышлем. Мать Ивана получала небольшое пособие за мужа, но этих денег не хватало даже на хлеб; и поэтому Иван старался «добывать
копейку». Просыпался он на рассвете, с первыми петухами, брал удилище и уходил на речку. Он просиживал в ветлах по нескольку часов, до восхода солнца. Пескари в этой речке ловились удивительно хорошо на скатанные кусочки хлеба. Когда помятая жестяная банка наполнялась рыбой, он шел домой, варил уху и, накормив мать, прибегал будить меня.
Стаскивая меня за ноги с пахучего сена и шумно смеясь, он кричал:
— Сашко, вставай, працюваты треба.
Я тер сонные, опухшие глаза и недовольно смотрел на Ивана.Мы работали вместе у одного чана: терли картошку, раскладывали ее на длинные жестяные листы и разговаривали о книгах. Иван много читал о путешествиях в далекие страны и рассказывал мне, что помнил. Я очень мало учился в школе и не читал ни одной книги, кроме букваря, и поэтому очень завидовал Ивану. Вечером, когда заканчивалась наша работа, мы шли с Иваном на соседнюю улицу, к белому оштукатуренно-му дому, и робко останавливались у калитки, в тиши акаций. Иван цеплялся руками за карниз крайнего окна, заглядывал в комнату и осторожно стучал пальцем по стеклу. На стук выходнла маленькая чистая девушка, чительница приходской школы, Валентина Сергеевна, приглашала нас.
Мы нерешительно переступали порог и входили в истенькую, опрятную комнатку со множеством книг.
— Что же вам дать, ребята? — задумываясь, спрашивала она.
— Нам бы ще-нэбудь про разбойников,— деловито говорил Иван, перебирая руками картуз,— або про господина Жюля Вернова,— дюже антерес маем мы до цих книжек, Валентина Сергеевна.
Учительница звонко хохотала и допытывалась у меня:
— Ну а ты, Сашко, какие книги больше любишь? Я терялся, не знал, что отвечать: мне не хотелось, чтобы учительница узнала, что я не читал ни одной книги, и потому наугад отвечал:
— Про войну и про германцев.
— Нет... У меня таких книжек нет: они неинтересны... Вот прочтите эту,— она протянула мне тоненькую книжечку— рассказ Максима Горького.
Однажды в воскресный день, гуляя по базару, я купил за три копейки тоненькую книжечку о приключениях сыщика Ната Пинкертона.Вечером мы прочли эту книжонку. Нас взволновали необычайные приключения сыщика и злодейства бандитов. Долго, перебивая друг друга, говорили о прочитанном.
Мы стали покупать книжки ежедневно и уходили читать их далеко за Капрановку, на берег реки, потому что дома беспокоили больную мать Ивана.Разжигали костер, пламя освещало худое веснушчатое лицо моего друга. Он читал медленно, коверкая слова, но мне казалось, что лучше Ивана никто читать не может. Увлечение наше Натом Пинкертоном вскоре прошло. Анна Григорьевна, узнав о том, что я трачу деньги на книжки, стала отнимать у меня гривенники.
Мы снова пошли к Валентине Сергеевне, но на этот раз не застали ее дома: она уехала сестрой милосердия на фронт.По воскресным дням мы ходили на базар. Долго слонялись около лотков, где лежало множество книг о сыщиках и о лесных и пещерных разбойниках, но купить было не на что.
Однажды мы решили стащить несколько книг у старого седобородого продавца, но нас тут же поймали, избили, и мы надолго отказались от этой затеи.Очень скоро дружба наша прекратилась. Киселев закрыл свое крахмальное производство, и я поступил учеником в типографию...
В типографии не понравились мне грязь, шум, узенькие, тусклые окна, хмурые, неприветливые рабочие.
Здесь пахло клейстером, скипидаром, сыростью.Меня назначили учеником к высокому мохнатому переплетчику. Он принял меня неприветливо и все время зло косился через очки. Я просидел около него несколько дней, скучая и ничего не делая, потом меня перевели на линовальную машину. С шести часов утра и до пяти вечера я крутил колесо линовальной машины, глядя на мелькающие белые листы бумаги.
После работы, когда я выходил на улицу, в глазах долго мелькали темные пятна. Ноги подкашивались, тяжелой усталостью наливалось все тело.
В линовальной работали три человека: низенький, сутулый, с жидкими усами и угристым лицом Гарасько, толстая, краснощекая его помощница Настя и я.
Гарасько жалел меня: когда он видел, что я часто меняю усталые руки, он подходил ко мне и добро говорил:
— Сходи, Сашко, погуляй по двору, а я поверчу за тебя.
На дворе я садился на скамейку и жадно вдыхал воздух.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37