https://wodolei.ru/brands/Hansgrohe/talis/
Лицо его было мягкое, от губ, извиваясь, спускались две трогательные глубокие морщинки...
— Я хочу вас спасти, мне жаль вас. Как ваше имя?
— Александр,— беззвучно произнес я.
— Саша! — воскликнул он.— Ну-с, вот и хорошо. Так вот что, голубчик Саша: я тебя завтра же освобожу... У тебя родители есть?
— Нету.
— Ну, вот и прекрасно, я возьму тебя к себе — ты будешь заменять мне сына... Хорошо? Ведь ты по ошибке спутался с этим твоим дядькой... как его...
— Улиц.
— Да, да, Улин. Он, кажется, сидит?
— Его расстреляли. Полковник нахмурил брови.
— Нет, зачем же, мы его отправили в Нерчинск. Мы не большевики и людей не расстреливаем.
— А утром сегодня Климова в камере? Полковник поднялся из-за стола, покусывая ус, зажмурил кругленькие глаза.
— Видишь ли, этот бандит ограбил один дом и вырезал всю семью. Таких мы вынуждены расстреливать на глазах у всех. Ты, Саша, мал еще и ничего не понимаешь. Ты должен понять, что там сидят одни воры и убийцы. Кто такие большевики? Бывшие каторжники, грабители, контрабандисты, хулиганы!
— Не... прав... да...
— Конечно, впоследствии ты убедишься в этом.
— Я уже убедился...
— Ну, вот и чудненько...
— Это вранье!..
Полковник постучал пальцами по столу.
— Ты начинаешь дерзить старому человеку, когда он хочет наставить тебя на путь истинный. Ты очень невежлив, Саша.
Я вспомнил издевательства Массальского, и злоба уже давила меня.
— Чего вы от меня хотите? Отпустите меня, я... болен.
Полковник притронулся рукой к моему лбу.
— Э! Да у тебя температурка. Завтра мы тебя в больничку направим, вылечим.
— Отпустите меня.
— Сейчас, сейчас! Ты не волнуйся,— засуетился полковник,— одну минуточку — и все будет в порядке.
И он замолчал, оглядывая грязный и оборванный мой костюм, давно немытое, опухшее лицо.
— Видишь ли, я хотел поручить тебе маленькое дело. Сегодня ты еще пойдешь в камеру, а завтра я переведу тебя в больницу, а когда поправишься, возьму к себе. Но прежде ты должен оказать мне маленькую услугу. Услуга за услугу, так сказать. Видишь ли, я, как добрый человек, не могу терпеть несправедливости. На днях высылаем на каторгу заключенных, и так как я уверен — среди них есть невинные, то я бы хотел их отпустить на свободу. Но как узнаешь среди этой массы бандитов порядочных людей?! А очень, очень не хотелось бы их наказывать, тем более что у них есть жены, матери, невесты, отцы. Если бы ты был добрый, милый мальчик, ты рассказал бы, кто непричастен к этим грабителям и ворам. Ведь, подумай, какое бы ты добро людям сделал.
— Я не шпион!
— Глупенький! Разве я тебя заставляю шпионить? Я хочу, чтобы ты выявил настоящих врагов родины для того, чтобы освободить невинных. Ты подумай об этом. Можешь не сегодня... Можешь завтра... Ты подумай...
Я слушал хитрую болтовню этого человека, и голова моя становилась все тяжелей и бесчувственней.Я закрыл глаза и почувствовал, как меня поволокли в камеру. Резонанс в коридоре был таким, что казалось: рушатся толстые массивы тюремных стен.
За окном течет тихая ночь. В камере темно. Кое-где на нарах, на полу, на скамейке, у дверей смутные очертания молчаливых людей.Никто не спит. Алексей Иванович сидит около меня, опустив на колени голову. Он думает. После моего возвращения из контрразведки Улин стал еще заботливей и внимательней ко мне. Он прикладывал к моей голове компрессы, успокаивал.
Я часто впадаю в забытье... Потом, когда прихожу и сознание, мне хочется с кем-нибудь заговорить, но Алек сей Иванович молчит. Молчит и вся камера.Ночь черная, как пропасть, мучительная, как пытка. Ни одного светлого пятнышка на темной завесе неба. Только изредка скользнет в камеру и дрогнет луч наведенного на тюрьму прожектора, вспыхнут на мгновение бородатые лица.
Пытаюсь вспомнить что-то из далекого прошлого, но мысли без начала и конца возникают и рвутся, как кусочки кинематографической ленты. Сумятица... Отрывки... текут и текут.На нарах шевелится Алексей Иванович, он что-то говорит внушительно и почти приказывающе, но я не могу понять ни одного слова. На минуту голова становится ясной.
— Семеновцы отступают из города, наши в двадцати верстах. Мне говорил сегодня... надзиратель... Семеновны не оставят нас перед отступлением. Они сегодня же разделаются с нами. Нужно вооружиться — каждый должен взять по доске от нар и ждать. Не пустить пи одну сволочь в камеру!— говорит Улин.
— А если они стрелять будут? — спрашивает кто-то
— А если тебя выведут за город и стрелять будут тогда как? —раздраженно спрашивает Алексей Иванович.
— Нужно двум человекам встать с досками у ди рей и, как только войдут, оглушить их по головам и отобрать оружие, а тогда пусть возьмут нас,— говори кто-то.
— Правильно, товарищи. Я становлюсь у дверей. Потом я опять ничего не слышу и падаю, падаю куда-то все ниже... Тоненькая женщина в белом склоняется надо мной и прозрачной ребяческой рукой касается.
моего лица... Я узнаю ее... Ну, да!.. Ведь это Сима... Как же она могла очутиться здесь?..
И вдруг она исчезает... Трещат доски... Гремят двери... Возня, глухие удары и выстрел. Кто-то кричит...
— Лежите, лежите, товарищ... Вам нужно спокойно лежать.
Передо мной девушка в белой косынке и в белом халате. У нее смуглое лицо и глаза с длинными ресницами. Когда она улыбается, на левой щеке углубляется ямочка.
— А мы думали, что вы не выживете, плохим вы нам казались,— говорит она,— а вы молодцом держитесь.
Хочу подняться, чтобы осмотреться.
— Нельзя! Нельзя! Вы опять не слушаете меня.
— Сестрица, где я?..
— Вы в больнице... Третьего дня в город вошли красные.
— А Алексей Иванович? Где он?
— Наверно, дома... Дома ли?
Сестра встает с белой табуретки. Здесь все белое, все сверкает. И даже пряди выбивающихся из-под косынки ее волос кажутся мне белыми, сверкающими.
— Лежите спокойно, у меня много больных.
— Сестрица, нельзя ли покушать чего-нибудь?
— Нельзя... потерпите еще.
И она уходит, мягко ступая по половику.Пришли свои. Неужели это правда? Неужели кончились нестерпимые муки семеновского застенка? Неужели не будут больше пытать и издеваться? Но где же Алексей Иванович, где остальные? Неужели в последнюю ночь семеновцы покончили с ними! Нет! Нет! Не может быть! Но почему не может быть? Ведь могли же они, открыв двери камеры, перестрелять всех по одному. Но как же тогда уцелел я?
И тут в памяти встают шум, возня, треск и скрип досок. Но не бред ли это был?.. Ах, как хочется увидеться с кем-нибудь из товарищей по камере, поговорить, расспросить. Может быть, здесь, в госпитале, кто-нибудь?
Зову сестру. Но крик мой слаб. Закрываю глаза и чувствую себя маленьким, беспомощным мальчиком.Когда открываю глаза, у постели моей стоит Борис Он держится за спинку койки и смотрит ласковыми, добрыми глазами.
— Здравствуй, япошка, здравствуя, родной!
Он двигается ко мне с помощью костыля. Нога его, перевязанная и согнутая в коленке, висит как деревяшка. Уронив костыль, он падает ко мне на постель и целует, целует меня. Обнимаю Бориса, ищу косматую его голову.
Ах, милый, милый Борис, неужели это ты? Неужели не убили тебя в ту ночь? От радости я не могу выговорить ни одного слова; я только глажу похудевшие его плечи и все прижимаюсь, прижимаюсь к его лицу.
Встреча наша длится недолго. В палате появляется сестра. Голос ее звучит недовольно, она бранит Бориса:
— Кто вам разрешил в тифозное отделение входить? Сейчас же уходите отсюда!
— Сестрица, сестрица...— робко и растерянно говорит Борис.— Сестрица, разрешите еще несколько минут побыть с Сашкой... Знаете... мы с ним...
Но сестра не дает договорить, она сует ему костыль и, подталкивая легонько в спину, выпроваживает из палаты.Борис оборачивается ко мне: на похудевшем его лице и радость, и горькая улыбка.
— Скорей поправляйся, япошка, болеть сейчас долго не разрешается!
А отойдя немного:
— Алексей Иванович жив, здоров, кланяться тебе велел. Вчера приходил, да не пустили его к тебе. Он, брат, теперь секретарь РКП... Ты не скучай, поправляться станешь, мы придем к тебе.
И он медленно костыляет к выходу.
— Борис, Борис! — кричу я ему вслед.— Ты xoti. записочки присылай мне, а то я умру от скуки.
— Хорошо, хорошо, япошка, буду писать.
Месяц как я лежу в больнице. Я уже хорошо себя чувствую и могу без помощи няни двигаться по палате, но выписывать меня еще не хотят, говорят: слаб. Правда, когда похожу по палате, на лбу моем выступает
холодный пот, начинает ныть поясница, а ноги дрожат, но это оттого, что много лежал и отвык от движений.На улице уже зима; выпал первый снежок. На дороге, на крышах домов, на деревьях лежит снег. Под окнами, по первопутку, запряженные в сани, мягко пробегают лошади.
Весь день наблюдаю за улицей, и чем больше смотрю на пешеходов, тем сильней желание выписаться из больницы. Но скоро, скоро я буду ходить по улицам. Сегодня мой сосед по койке Мусатдипов передал записку от Бориса. Борис сообщает, что придет ко мне с Улиным. Первая встреча за тридцать дней! Я рад, я очень рад этой встрече.
С утра хожу от окна к окну и оборачиваюсь на каждый скрип дверей, но, напрасно: входит или седенькая, старая няня, или сестра. И тогда снова смотрю на искрящийся снег.
Время застыло и почти не движется. Утро кажется утомительно длинным. Хоть скорей бы обед. После обеда впускают посетителей.Я уже несколько раз выбегал в коридор узнавать, скоро ли обед? Но вот по палатам разносят наконец бульон. Обжигаясь, быстро съедаю его, точно тороплюсь куда-нибудь опоздать. Но поспешность моя напрасна: еще только час, а посетителей впускают в два. Снова хожу по палате, прислушиваюсь к малейшему шороху в коридоре.
Совсем неслышно открывается дверь, и на плечо мое мягко ложится чья-то рука. Оборачиваюсь и замираю от радости: Алексей Иванович смотрит на меня счастливыми, сияющими глазами.
— Здравствуй, Саша!
— Алексей Иванович! Горячо обнимаю Улина...
— Здравствуй, здравствуй, дорогой! — ласково басит Алексей Иванович.
А Борис стоит в стороне, вместе с сестрой и больными. Они молчат, они боятся помешать.Наконец Улин освобождается из моих объятий, и мы крепко целуемся с Борисом.
В коридоре садимся на длинную скамейку.
— Похудел ты, Сашка,— говорит, всматриваясь в меня, Улин,— как щепка стал. Думали мы — помрешь.
— Чего же мне, Алексей Иванович, умирать, когда еще время не настало?
— Больно плохой ты был; врачи говорили, что не выживешь. Да хоронить мы тебя в камере еще собирались. В тот вечер, когда бой был, я просто о тебе и забыл. Разобрали мы нары, вооружились досками и встали около дверей. Полночи дежурили. А ночью, когда пришел Массальский с казаками, наповал уложили несколько человек и надзирателя. Такое там было, Сашка, что и не рассказать! Стрельба, шум, крики. Всю охрану у Массальского перебили; винтовки, клинки, наганы поотбирали, а когда пришла им помощь, такси огонь в коридоре подняли, что страшно стало. Вот Опарин только погиб у нас... Да еще двое — помнишь, такие тихие братья... Ну и ты ни мертвый ни живой на полу валялся. Я подумал, что и тебя убило... А потом понял, что ты без сознания. Ну-с, а утром через окно мы увидели толпу народа с красными флагами. Они шли прямо к тюрьме... Сколько радости было, когда нас освободили. Ведь все родные шли. Целуются, обнимаются, плачут... Никогда я, брат, такого счастья не видел... — Он помолчал и спрашивает: — Ну а как ты живешь? Скоро на выписку?
— Должно быть, скоро, Алексей Иванович,— тихо отвечаю я и посматриваю искоса на Бориса.
Он раздобыл где-то синие галифе, сапоги и новую гимнастерку с маленькими карманами. Он совсем весело и бодро выглядит; только вот палочка свидетельствует о том, что не совсем еще поправился.
Я ни о чем не спрашиваю его. Борис чуть ли не каждый день посылал мне записки. А однажды вечером, когда не было в палате дежурной сестры, он незаметно пробрался ко мне и рассказал о том, как в памятную ночь нашего прихода в Читу попал в контрразведку, как допытывал его Массальский, откуда и кто он, а потом, поверив, что он «просто бродяга», ткнул его йогой я велел отвести в комендантское управление. Из комендантского его отправили в больницу. Там Борис до последнего дня разыгрывал из себя хулигана и вора.
Сейчас Борис горит нетерпением рассказать мне что-то такое, о чем я не подозреваю. Я вижу это по его быстрым глазам.
— Боря, ну а ты что сейчас делаешь? — спрашиваю и.
— В Гоплитохрану меня Алексей Иванович направил: на днях уезжаю работать в Верхнеудипск,—с гордостью говорит он.
— А как же я? — тихо произношу я и чувствую, как дрожит мой голос.
— Борис подождет тебя: врач сказал, что скоро тебя выпишут, и вместе поедете,— говорит Алексей Иванович.
— А вы, Алексей Иванович?..
— Я, мои друзья, еду на амурский фронт!..
Мне становится грустно, мне жаль расставаться с Улиным. Борис тоже опустил глаза. Этот месяц он жил па квартире у Алексея Ивановича и успел привыкнуть к нему.
— Почему же вместе нам не служить? — спрашиваю Улина.
Улин улыбается, от глаз его разбегается мелкая сетка морщинок.
— Вместе, Саша, вместе,— говорит он,— будем работать, только в разных местах. Увидимся еще. Пишите мне.
Улиц смотрит на часы.
— Ну, мне пора, через час гарнизонное партийное собрание, мне нужно доклад сделать. Прощай, Саша! Выпишут тебя, так ты прямо ко мне приходи. Адрес-то не забыл?
— Нет.
— Ну то-то же.
Он поднимается и жмет мне руку. Борис идет за ним. На пороге Улин задерживается и говорит:
— А наган-то твой Анастасия Терентьевна тогда еще достала из помоев, вычистила. Жлет она тебя каждый день, обрадовать хочет наганом. Ну, пока, не скучай!
Часть третья
Поезд бежит па запад. За окнами синие сугробы, молчаливая, хмурая тайга. Небо мутное. Сосны утонули в снегу, отяжелели от зимней одежды ветви елей. От дороги к лесу мелкими крестиками уходят следы таежных птиц. На минуту сквозь тучи прорывается тусклое солнце, и тогда снег блестит ярко и ослепительно.
Поезд приближается к Верхнеудинску. В вагоне душно, накурено и смрадно. Борис спит на верхней полке. Накануне он участвовал в облаве.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37