https://wodolei.ru/catalog/smesiteli/dlya_kuhni/
Нина неожиданно обняла меня и крепко несколько раз поцеловала в губы и, оттолкнув, убежала в проулок.Я растерялся от радостной неожиданности. Первый раз в жизни меня целовала девушка. И какая девушка! Я вскрикнул от восторга и бросился в проулок, но там уже никого не было.
Потом прислонился к деревянному забору и, охваченный волнением, думал о ней.Из раздумья меня вывел резкий, грубый голос:
— Чего здесь стоишь? Документы есть?..
Это был надзиратель ближайшего участка милиции, обходивший свой район. Я предъявил ему мандат и медленно, опечаленный, побрел вдоль улицы к зданию отдела.Дома я решил на этот раз не ночевать.Всю ночь я проворочался на жестком письменном столе. Все думал о ней — беловолосой, с лукавым огоньком в голубоватых глазах.
Поджав под себя ноги, смотрел через венецианское окно на заснувший внизу город. Там, у подножия горы, среди множества деревянных домиков, морозная ночь стережет ее покой.Ах, если бы я знал, где живет она!.. Снова прислоняюсь к холодному косяку окна и несколько минут смотрю на улицу. Занесенные сугробами маленькие домики, длинные заборы, накатанная до блеска дорога — все залито синеватым светом луны.
Луна стоит прямо над моим окном, и свет ее скользит по моей руке.Дорогу перебегает девушка, и мне кажется, что это Нина. Влезаю на подоконник и открываю форточку. Девушка приближается к нашему дому. Это сотрудница отдела, Маруся Гарпенко. Как и многие сотрудники, она живет в отделе. Днем работает, вечером на оперативной
работе, а ночью, если нет облав и обысков, она ложится в кабинете начальника на диван и, не раздеваясь, спит до утра. Она отвыкла от нормального сна. Ходит она в длинной шинели, в шапке и в сапогах.
Когда-то Маруся была прислугой. За гроши носила воду, рубила дрова, подметала дворы. Как-то случайно встретила парня, полюбила его и с ним пробралась в партизанский отряд Дедушки — Каландаришвили. Два года она носилась в седле по якутской тайге, а когда белые убили мужа, ушла из отряда на чекистскую работу.
Маруся подходит к подъезду, что-то говорит часовому и шумно входит в дежурную комнату.Опять ложусь на стол и, согревшись, все же засыпаю...
Просыпаюсь от толчка. Кто-то трясет меня за плечо. Открываю глаза. Около меня стоит Маруся. Вид у нее, как всегда, озабоченный. Откинув догоревшую папиросу, она хмурит широкие брови и говорит:
— Собирайтесь живо! На облаву поедем.
Через пять минут я одет. Мы ждем в комендантской грузовик.Маруся ходит по комнате. На ремне у нее болтаются дзе английские гранаты и наган без кобуры.
Операция предстоит сегодня нелегкая: к утру нужно обыскать почти всю казачью, заудинскую слободу.И вот мы трясемся в старом, разбитом, дребезжащем грузовике. Маруся сидит возле меня. Со мной она ласкова и нежна. Она немного знала Симу и потому обращается со мной, как с братом.
— Ты не грусти, Саша,— говорит она, когда замечает, что я печалюсь.
До утра мы ходили из дома в дом. Здесь, за Удой, контрреволюционное казачье гнездо. Почти из каждого дома выносили револьверы, ружья, казачьи сабли.
Я вхожу в чужие квартиры и в каждой разбуженной казачке пытаюсь распознать Нину.Ах, как хотелось мне в эту ночь увидеть ее, робкую, перепуганную, и успокоить своим нечаянным появлением!
На рассвете привезли полный грузовик оружия. Я опять ушел в соседнюю комнату, но уснуть не мог. Голубые глаза с длинными ресницами мерещились до утра.
Весь день бродил из комнаты в комнату, занятый одной неотступной мыслью. Несколько раз в коридоре наталкивался на меня Дубровин. Коричневоглазый, длинными шелковистыми прядями волос, он показался мне грозным, суровым.
— Почему сонный как муха ходишь? — спросил он меня.
— Я... на облаве был.
— Так... так...— почесывая затылок, сказал он и гул ко зашагал по коридору.
Вечером я опять встретился с Ниной на Удинском мосту. Долго не решался объясниться в любви; подыскивал красивые слова, вычитанные из романов.
Объяснение мое должно было звучать так:
«Нина, я люблю вас! За вами я пойду на край света и даже умереть готов. Хотите, для вас я сделаю что угодно».
Колени мои вздрагивали, и вот-вот они должны были согнуться — я должен припасть к ее ногам и страстным голосом заговорить о любви... Но каждый раз, когда я собирался это сделать, голос мой дрожал, горло пересыхало и ничего не получалось.
Уходя домой, я решил, что непременно нужно объясниться в письме, иначе ничего не выйдет.
Письмо было написано в эту же ночь.
«Лети, письмо, лети к тому, кто мил сердцу моему.
Лети, письмо, никому не попадайся,
только в ручки моей Ниночке отдайся».
А ниже:
«Нина! Неужели вы не чувствуете, как я люблю вас? Я страдаю, я знаю, что вы не любите меня. Вы должны меня любить, иначе я умру.
Несчастный, любящий вас Саша».
Встретились мы через несколько дней. Больше часа я ходил с ней, изредка, невпопад, отвечая на ее вопросы.Письмо вручил при расставании и почувствовал, как зарделось мое лицо.Я порывисто схватил ее руку, поцеловал и быстро как сумасшедший убежал.
Спустя несколько дней, вечером, когда я собирался уйти из отдела домой, ко мне подошел Ковалев и сказал:
— Не уходи, поедешь па операцию.
Ковалев был помощником Дубровина. Он ходил в генеральской шинели с красной подкладкой, и я боялся его больше, чем начальника.Через час мы тряслись в стареньком нашем грузовике. Скоро машина остановилась у маленького деревянного домика с закрытыми ставнями.Я еще раз тщательно проверил барабан нагана с вдавленными головками пуль и пошел к крыльцу.
Но Ковалев задержал меня и спокойно приказал:
— Останешься с бойцами здесь. Да смотри, не проворонь, следите в оба. Птица здесь очень ловкая живет. Не так давно в Троицкосавске она двух пограничников уложила.
Расставляю бойцов вокруг дома и в огороде, а сам устраиваюсь под навесом сарая.Отсюда видна часть двора, крыльцо.
Ковалев обошел посты и, поднявшись по ступенькам, осторожно стучит в дверь... Долго не отвечают. Потом где-то скрипят дверные петли и чей-то простуженный голос хрипит:
— Кто там?
— Откройте, милиция с проверкой,— говорит Ковалев.
— Какая может быть ночью проверка?
— Я прошу вас открыть, иначе мы взломаем двери,— требует Ковалев.
— Ну и ломайте, а открывать я не буду... Ковалев стоит несколько минут, потирая руки, потом вытаскивает из деревянной кобуры маузер и снова настойчиво стучит в дверь рукояткой револьвера. И тогда в коридоре опять голос:
— Подождите, не сходите с ума.
Щелкает задвижка, и Ковалев входит с тремя бойцами в дом.Во дворе наступает тишина. Только с улицы доносятся мягкие шаги бойцов.Поднимаюсь со своего места и медленно хожу по огороду. Отсюда видна вся Зауда. Где-то далеко поскрипывает санный обоз. Скрип все отдаляется, становится глуше и утихает вовсе.
Слабо дрожат в темноте мерцающие огоньки керосиновых ламп. Кажется, что домики закутались в снежиые сугробы, чтобы удобней было дремать, и плывут у,-бесконечному полю, как отражения облаков...
Сколько бессонных ночей проведено за Удой! В том в крайнем, двухэтажном доме с резной верандой старый пес — казачий полковник — ползал в ногах, убеждая что он мирный гражданин и политикой не занимается, а после в квартире его нашли пулемет и сто винтовок.
Мы извлекали винтовки из подполья одну за другой а седой полковник стоял подавленный, с восковым лицом и бормотал:
— Не знаю, не знаю, господа, это какое-то недоразумение...
А в том маленьком домике, что утонул в саду, па берегу Уды, белобандиты в упор убили славного чекиста Абрама Гроссмана.Мы подняли Абрама на руки и осторожно понесли в больницу. Всю дорогу он смеялся, шутил, говорил о нашей оплошности и умер на операционном столе.
Забираюсь под навес и чувствую, как мною овладевает дрожь. Топочу ногами, потираю руки, но дрожь не утихает. Ноют от холода кончики пальцев.
Обегаю посты, перебрасываюсь словами с бойцами и опять с нетерпением жду Ковалева.Время, кажется, застыло и вовсе не движется. На востоке, за гребнями городских крыш, медленно светлеет небо. Звезд пет. Они уплыли куда-то на запад, увлеченные ночной темнотой. Где-то за Удой горланят петухи.
Когда становится совсем светло, на крыльце появляется Ковалев и приказывает обыскать двор.Мы роемся в сарае, на огороде, на чердаке, но ничего не находим.Вскоре опять появляется Ковалев, но уже не один. Он спускается по ступенькам, за ним выходит женщина в беличьей шубе и в белом пуховом платке и мужчина в шинели и в военной фуражке.
Женщина стоит спиной ко мне, поправляя платок. Всматриваюсь в тонкую, хрупкую ее фигурку, и мной начинает овладевать беспокойство.
«Нина?.. — мелькает в голове.— Нет, не может быть... Ведь она сказала, что ее отец комиссар и находится на фронте...»
Подхожу ближе, всматриваюсь в лицо ее, и ноги подкашиваются как у пьяного...
«Как же так?..»
Дольская не видит меня. Пока шофер заводит мотор, она стоит неподвижно, бледная; струйка светлых волос падает ей на щеку, тонкие брови ее шевелятся, губы туго сжаты.
Ковалев подходит к ней и говорит:
— Садитесь в кузов, сейчас поедем.
Она поднимается в кузов, садится на скамейку рядом с другим арестованным. Мужчина подвигается ближе к борту. У пего грустное костлявое лицо, острый подбородок и маленькие круглые глаза.
В машину один за другим влезают бойцы.
— Чего ты там стоишь, лезь скорей,— высунув голову из шоферской будки, говорит мне Ковалев.
Я поднимаюсь в кузов и сажусь на борт грузовика спиной к Дольской.Мне становится ясно, что дружила она со мной исключительно из шпионских побуждений. Меня охватывает желание наговорить ей грубостей, оскорбить ее, чтобы она почувствовала, как сильно я ненавижу ее в. этот момент, но в горле торчит горячий ком...
Замедлив бег и качнувшись у ворот, машина тихо въезжает во двор отдела.Соскакиваю на снег и, опустив голову, медленно иду через большой пустынный двор к воротам, стыдясь и пряча от бойцов свои слезы.
— Что с тобой случилось? — догоняя меня, спрашивает Ковалев.
— Завтра... утром я расскажу обо всем... а сейчас не могу,— отвечаю я и, ускоряя шаг, исчезаю за воротами.
На улицах уже совсем светло. Бесцельно останавливаюсь у магазинов, всматриваюсь в одиноких прохожих и думаю. А думать есть о чем.Мне кажется, что я совершил большое преступление и никогда не смогу открыто взглянуть в честные отцовские глаза Дмитрия Ивановича.
— С кем спутался, с врагом? — осуждающе скажет Дмитрий Иванович, и я не найду ни одного слова в свое оправдание и буду молчаливо стоять возле его стола.
Незаметно для себя оказываюсь в маленьком скверике. Сажусь на приземистую скамейку. За зиму сюда не заходил ни один человек, поэтому снег лежит пушистый, ровный. Исчерченный тонкими узорами птичьих следов, он становится розовым от лучей восходящего солнца.
Откинув руку на спинку скамейки, вспоминаю Дольскую. Голубые глаза, большие, загнутые кверху ресницы, золотистые локоны волос... Она возникает передо мной такой, какой я видел ее в последний раз — смеющаяся, шаловливая, насмешливая: «Мой смешной, мой маленький мальчик...»
Резко поднимаюсь и выхожу на главную улицу. На минуту останавливаюсь около зеркала, которое вделано в стену кинотеатра.Передо мной, в зеркале, сгорбившаяся фигура, бледное, заострившееся лицо и усталые, чужие глаза.
Иду дальше и не понимаю, что происходит со мной. Мне кажется, что я поседел и выгляжу намного старше... Да, да, я вырос и возмужал за эту ночь! Никогда в жизни я столько не думал над своими поступками. Хорошо ли я держался с ней, не выболтал ли что-нибудь?
Вспоминаю все подробности наших встреч... Нет, от меня она ничего не узнала. Постепенно волнение мое проходит. Иду в отдел. Там уже начались занятия. Через большое окно, с крыльца, я вижу Дубровина, склонившегося над столам. Он что-то пишет.
Когда он отдыхает, этот неутомимый большевик? Его можно застать в отделе и поздно вечером, и ночью, и на рассвете, и днем. Вхожу в помещение и сразу чувствую, как я замерз: лицо мое горит, руки начинают ныть, точно от сильного удара.
Прохожу в свою комнату и встречаюсь с Ковалевым. Он сидит за столом, слегка наклонив голову набок, затем поворачивается ко мне.
— Дмитрий Иванович велел тебе зайти...
Кольнуло в сердце.
Иду к Дубровину.
Он отрывается от исписанного листа бумаги и указывает пальцем на стул:
— Садись.
Медленно погружаюсь в низкое кресло и жду, когда заговорит Дубровин. Смотреть на него я не могу. Опускаю голову, и предчувствие чего-то недоброго начинает терзать меня.
Дмитрий Иванович смотрит на меня с каким-то необыкновенным вниманием. Он барабанит короткими пальцами по отполированному столу, потом поднимается, прямой и суровый, и, чуть прищурив глаза, говорит:
— Вид-то у тебя какой усталый. Ты что, ночь не спал?
Отвечаю кивком головы.
Я привык встречать его веселым, с теплой улыбкой на губах. Сталкиваясь со мной, он похлопывал меня по плечу, пушистые брови его поднимались кверху, глаза добродушно щурились, и он восклицал:
— Ну, как живем, товарищ большевик?
— Ничего, товарищ Дубровин.
— Ну факт, что ничего! Тебе хорошо. В такие годы мало думается, товарищ...
Я тайно любил этого человека и, когда долго не виделся с ним, грустил. Иногда он вызывал меня к себе в кабинет и, посадив в кресло, спрашивал:
— Ну, как дела?
— Ничего, Дмитрий Иванович.
— В бане давно был?
— Месяца два тому назад, товарищ начальник. Улыбающееся лицо Дубровина становилось суровым, он насмешливо, грубо говорил:
— Ты что ж, сукин сын, выдумал грязным ходить? А? Как тебе не стыдно революцию в грязном белье делать?
Я тянулся в струнку, краснея от стыда.
— Виноват, товарищ начальник.
— То-то же, что виноват... Сейчас же отправиться в баню.
Дубровин послал меня однажды с запиской к себе домой.
«Оля! — писал он.— Подателю сей записки — молодому солдату революции, выдай пару моего белья и отправь его, прохвоста, в баню. Да проследи за ним, чтобы обязательно сходил, а то сбежит. Этот пассажир, как видно, мыться не любит...»
Как-то ночью, когда я пришел к нему, он спросил меня:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37