https://wodolei.ru/catalog/mebel/Roca/gap/
Потные, заиндевевшие лошади тяжело выбираются из снега на дорогу. Всадники быстро приближаются к нам и, остановив лошадей, приветствуют:
— Здравствуйте, товарищи! Нет ли у вас попить? Ядвига Ямпольская убегает домой и возвращается с кувшином молока.
Красноармейцы благодарят за молоко, пьют и уезжают.За домами, на синем небе — огненное зарево пожарища. Там, на станции, пылают подожженные чехами эшелоны.
За городом, в тайге, приглушенно гремит канонада. Далекие вспышки огня, точно весенние зарницы, слабо загораются и потухают на вечернем горизонте.
Весна в этом году выдалась ранняя. В марте буйно таяли глубокие снега. По улицам текли ручьи. Овеянные весенними ветрами, хорошо, молодо пахли сосновые леса. Земля ожила, закурилась легким маревом испарений.
Семья наша тоже точно оттаяла после суровой зимы.Отец ездит теперь с воинскими эшелонами. Его одели в английскую шинель с отрезанными погонами. Мы, правда, ходим все еще в лохмотьях, но дома у нас появились хлеб, крупа, картошка, мясо, сахар. Отцу выдают хороший красноармейский паек.
Соседи даже завидуют. Никогда не дружившая с нами хозяйка стала вдруг почтительной и вежливой. Иногда она приходит одалживать что-нибудь из продуктов, но Анна Григорьевна отказывает ей:
— Нечего,— говорит она,— когда мы голодали, нам никто не помогал.
В квартире нашей живут красноармейцы. У нас весело и шумно. Но отец никак не может согласиться с тем, что государством, фабриками, заводами, огромным хозяйством страны будут управлять рабочие.
— Мы — неграмотные, непривычные, это дело надо образованным людям поручить, хотя бы хозяевам,— говорит он. Красноармейцы доказывают ему, убеждают...
На Вокзальной улице, в доме купца Запекайлова, на балконе появился красный флаг и вывеска: «РКСМ». Весь день там бренчит расстроенный рояль и гремят песни.
Туда ходят все наши заречные ребята. Но я прохожу мимо этого дома с робостью и не решаюсь подняться по деревянным крашеным ступенькам на второй этаж.
Но вот мой друг Борис Белецкий, сын убитого белыми большевика, приводит меня туда.
— Тут все наши ребята: мы на воскресники сюда ходим,— говорит он.
Я с каким-то необыкновенным смущением вхожу в комнату и сажусь на длинную скамейку у дверей. Большой, светлый зал украшен знаменами, портретами Ленина, Маркса, Энгельса. Мне неизвестны эти бородатые люди, и мне хочется спросить о них Борьку, но я стесняюсь. Напротив меня, на стене, красочный плакат с изображением красноармейца. У него суровые глаза. Он указывает пальцем прямо на меня и спрашиваетз «Почему ты не в Красной Армии?»
«Не гожусь,— думаю я,— мал еще, не возьмут меня».
Белецкий уходит в соседнюю комнату, наполненную спорящими парнями. Я остаюсь один.
«Не убежать ли»,— приходит мысль.
Но Борис возвращается очень скоро. Он провожает меня в соседнюю комнату. За столом лохматый человек в очках, со звездочкой на английской фуражке. У стола стояло несколько заречных ребят: Кашек, Страус и другие.
— Я, старик, нового парня привел: хороший парень. Старик недоверчиво осмотрел меня, протер очки, снова осмотрел, спросил:
— Ты рабочий?
— Рабочий отец, я — нет.
— Ну, это все одно. Вот возьми этот листок, заполни и принеси мне. А завтра утром к восьми приходи, на воскресник пойдем — снег на станции очищать будем.
Отец увидел у меня анкету, прочел, посмотрел внимательно в мои глаза:
— И ты туда же?
Изорвал анкету на клочки, бросил под стол, прошелся по комнате, сказал:
— Чтоб ни ногой туда, понял? Узнаю — убью! Твой отец ни в какие партии не идет и тебе не велит.
Мне стало до слез жаль анкеты, но отцу я ничего не сказал.Утром я незаметно вышел со двора и направился к дому Запекайлова. Там уже собралась большая группа молодежи. Они стояли большой колонной с развевающимся красным знаменем. В последнем ряду я увидел Борьку Белецкого и стал около него.
На станцию мы пришли с песнями. Группа рабочих меняла прогнившие шпалы на путях. Нас направили рубить обледеневший снег около вокзала. Старик работал рядом с мной. В очках его отражалось солнце. Он всматривался в меня, точно изучал. Чувствуя на себе взгляд его, я работал еще прилежней.
К концу работы старик подошел ко мне, спросил:
— Ты чего же анкету не принес?
— Отец не велит.
— Ну и пусть не велит, а ты ходи к нам. Приходи завтра на собрание, мы тебя и без анкеты примем.
Приняли действительно без анкеты. Собрание было немноголюдное. Ребята разместились на скамейках, на подоконниках, на полу. За столом стоял старик.Он говорил горячо, поучительно.
— Во-первых, что такое дисциплина, ребята? Дисциплина, ребята, это когда все выполняют решения комсомола, ходят на собрания и воскресники. Дисциплина, ребята, это когда не матюкаются, не хулиганят и не оправляются с балкона своего союза, как Страус вчера это сделал. Кто такой есть Страус? Гад и бесстыдник! Он замарал весь союз, а поэтому предлагаю клеймить его позором, но из союза не исключать. Кто против? Против нет? Принимается. Дальше, ребята, будем говорить о нашем новом члене, вот об этом товарище.
И он показал пальцем на меня. Ребята оглянулись. Я покраснел. Чувствовал себя неловко — десятки любопытных глаз смотрели на меня.
— Этот товарищ, ребята, сын потомственного рабочего и вообще хороший парень. Я предлагаю принять его. Против нет? Нет? Нет. Принимается.
Когда закончилось собрание, старик объявил репетицию. Рецетиррвади какую-то им же сочиненную инсцени-
ровку. Я изображал крестьянина, просящего пощады у коварного помещика, Борька — помещика, Кашек — рабочего с молотом, закованного по ногам. Остальные были разбиты на две группы: на «белых» и «красных». Занятие это понравилось ребятам. Дни бежали. Я освоился, привык к старику, к ребятам, к воскресникам. Дома никто о моем вступлении в комсомол не знал.
Я хожу по платформе около вагонов. Я — часовой... На мне летнее военное обмундирование, английская фуражка со звездочкой из красного сукна; на широком солдатском ремне — подсумок и артиллерийский тесак.
В последнем, шестом, вагоне несколько красноармейцев грузят провиант. Налево у цейхгауза собралась небольшая группка людей. Они толпятся в ожидании прихода отряда. Отряд наш состоит из ста пятидесяти человек комсомольцев и рабочей молодежи. В городе, на базарной площади, сейчас идет напутственный митинг. Ветер доносит отдаленные, едва различимые звуки духового оркестра. Я слышу, как на площади ребята дружно кричат «ура», и жалею, что на мою долю выпало дежурство. Впрочем, хорошо, что, так случилось. Так лучше: из домашних никто не увидит меня. Я сяду в этот, второй, вагон, уеду, а с фронта напишу:
«Папа, не сердись на меня. Я еду бить белых гадов. Я должен был уехать на фронт, потому что я комсомолец». И все. Отец выругает меня уличной бранью, проклянет. Ну и пусть. Я больше никогда не вернусь к нему. За Верхнеудинском я сделаю несколько подвигов и умру. Отец пожалеет; он будет, может быть, даже оплакивать меня.
Будущее рисуется передо мной в самых радужных цветах; «нет, я не умру — я буду долго и геройски сражаться на фронте. Я умею прекрасно стрелять, ходить в цепи, делать перебежки, подкрадываться из-за кустов к неприятелю и зорко высматривать жизнь в его лагере...»
Весь апрель командир нашего отряда, Лукьянов, обучал нас тактике боя.В семье о моем вступлении в отряд никто не знал.А сейчас, кстати, отец уехал, а Анна Григорьевна, поссорившись с отцом, перешла на другую квартиру.
Дома остались Лиза и Володя, опекаемые Ямпольской, но и они ничего не подозревают о моем отъезде... Звуки марша начинают приближаться к вокзалу. Через некоторое время из-за угла улицы появляются оркестранты. За ними ровными шеренгами идет наш отряд. Я вытягиваюсь в струнку и замираю. В груди сильно, отрывисто колотится сердце.
Чтобы скрыть волнение, начинаю ходить.Отряд приближается. У вокзала, рядом с наскоро сколоченной трибуной, комсомольцы останавливаются и опускают винтовки. Комсомольцев окружает толпа люден.
С моего поста хорошо видно каждого. Глаза у всех горят радостью. Я никогда в жизни не видел таких веселых, радостных лиц.
Вот на меня смотрит Борька Белецкий, он улыбается и хочет что-то сказать. Приветственно машу ему рукой, но Борька только смеется в ответ.
Около отряда суетится старик в потрепанной кепке, в очках, сползших на нос. Он поминутно останавливается около кого-нибудь, шутит, машет руками и бежит дальше.
Мне жаль старика. Он остается дома, на фронт его не отпустил комитет РКП (б).На трибуне появляется высокий, чуть сутуловатый человек в английском френче, в папахе, в синих широких галифе. Это секретарь партийного комитета Юдин. Он медленно, неторопливо осматривает собравшихся, а затем, сняв папаху, говорит:
— Товарищи! Сто пятьдесят молодых самоотверженных ребят, членов Коммунистического Союза Молодежи, будущих большевиков, сегодня уезжают на фронт.
На площади все смолкает. Где-то стучат колеса паровоза.Юдина сменяет старик. Он ходит по трибуне, нагибается, машет рукой; слышно, как он призывает быть крепкими большевиками в любых трудностях.
Ребята любовно смотрят на старика, внимательно слушают его горячие призывы. Им жаль расставаться со своим учителем. Ах, славный, славный старик! Ну, как там мы без тебя будем жить, кто будет сочинять нам пьесы и репетировать их с нами, Кто будет нервничать
в суфлерской будке, подсказывая неразученные слова монологов.
Митинг заканчивается речью политрука Файбушеви-ча, и ребята бегут к вагонам.
Толпа не расходится: сотни людей, шумя, стоят около платформы. Это — матери, отцы, сестры, братья, пришедшие на проводы.
Ко мне подходит принимать дежурство Борька Белецкий. На новой его фуражке щегольски загнут козырек, в зубах бамбуковый мундштук с сигаретой. Серые, чуть сожмуренные монгольские глазки его весело блестят.
— Ну, как дела, товарищ Яхно? — спрашивает он. В этом обращении я улавливаю, что Борьке хочется казаться взрослым и серьезным бойцом.
— Ничего, Боря,— отвечаю я.— Интересно было на площади?
— У-у-у! Как интересно. Музыка, брат... Народу-у! Тут братишка и сестренка тебя искали, не видел?
— Братишка? Откуда же они узнали?
— Не знаю. Кто-то сказал...
Я сдаю Борьке тесак и бегу к толпе — разыскивать Володю и Лизу... Они стоят у платформы. Они давно видят меня, но не решаются подойти. У Лизы грязные, заплаканные щеки.
Володя бледный, подавленный.Три дня я не видел их... Три дня никуда не выходил из казармы... Я обрадовался этой встрече.
— Здравствуй, Лиза!.. Здравствуй, Володя! Володя слабо прикоснулся холодными губами к моей щеке.
Я никогда не чувствовал к нему жалости. Я бил его, обижал. Я ненавидел его за то, что он ябедничает на меня отцу. Никогда я не жил с ним дружно. А тут вдруг мне стало жаль его.
Я готов был заплакать вместе с ним, но... не мог: я солдат, мне стыдно реветь... Я отошел от них, чтобы подавить слезы.
— Саша! Куда же ты?
Я обернулся: ко мне бежала Лиза, а за ней, потупив голову, медленно передвигая ноги, шел Володя.
Лиза бросилась ко мне, обняла грязными ручонками мою шею, заплакала:
— Ты навсегда от нас уезжаешь?
— Нет, Лиза... Я скоро приеду... Подарков тебе привезу.
— Неправда.
— Правда... Правда, Лиза. Ты только не плачь... Я скоро приеду.
— Не уходи.. Побудь немного с нами... Ведь ты навсегда уедешь,— сказал Володя.
Но что это? У вагонов Ванька Страус, наш лихой горнист, уже играет сбор. Из толпы вырываются и бегут по дощатой платформе наши ребята.
— Меня... зовут,— вздрогнув, шепотом говорю я и быстро целую глаза, щеки, лоб Лизы, потом холодные, сухие губы Володи...
Потом бегу к вагонам. Около них уже выстроился в два ряда весь отряд. Я встаю левофланговым.Усатый старшина делает перекличку. Я смотрю на белеющееся платьице Лизы, думаю о ней и не слышу, когда выкликает меня старшина.
— Оглох, что ли? — сердито посмотрев на меня, говорит он.— Отставить! — И снова выкликает бойцов. Внимательно слежу за его сиплым голосом, чтобы снова не пропустить ответ.
— Есть.
После переклички расходимся по вагонам.Минут через пятнадцать вагоны наши подают на главный путь.Выглядываю через открытую дверь вагона: на небольшом перроне пестреют, толпятся провожающие.
Почему-то вспоминается вдруг больная, замученная Сима... Я острее начинаю сознавать, куда и зачем еду, и мне становится хорошо; слезы больше не давят меня.
Сима, Сима!. Где она? Что с ней?.. Около забора, в тени белостволых берез, грустно стоят Володя и Лиза. Хочется что-нибудь крикнуть им, но поезд трогается. По путям двигаются сотни людей; в руках — платочки, фуражки... Из вагонов прощально машут им в ответ.
Володя держит Лизу за руку, он тащит ее за собой, перепрыгивает через рельсы, бежит за поездом... Поезд ускоряет ход.С шумом проносится мимо станционная водокачка, потом семафор...
Глухо и хмуро щумит весенняя тайга; покачиваясь, плывут бесконечные телеграфные провода.
Мы стоим на запасном пути в Верхнеудинске.Верхнеудинск совсем недавно освобожден от белых. На вокзале следы их ухода: разбитые вагоны, обгорелые станционные здания...
Верхиеудинск — столица вновь созданной Дальневосточной республики. Здесь все иначе, чем в Советской России.
Нам странно, что нас здесь называют народоармей-цами.
Когда мы стояли на станции Татаурово, Файбушевич нам объявил:
— Ребята, завтра мы будем в новой республике.
— В какой это? — спросил я.
— В буферной,— коротко пояснил Файбушевич.
— В какой это еще буферной? Что за буфер?
— Это, ребята, такое государство, где и меньшевики, и большевики, и кадеты существуют, то .есть временное «государство» между Советами и интервентами.
— Не поедем, и точка!
Ребята переглянулись и тоже в один голос закричали:
— Не поедем!
— Вези нас обратно!
— Разве для того мы поехали, чтобы к меньшевикам попасть?..
— Не поедем! И точка!
— Даешь Советскую власть!
— Да ребята же! — суетился возбужденный Файбушевич,— перестаньте голосить! Что вы? вы... на барахолку, что ли, пришли? Ведь вы же красноармейцы?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37
— Здравствуйте, товарищи! Нет ли у вас попить? Ядвига Ямпольская убегает домой и возвращается с кувшином молока.
Красноармейцы благодарят за молоко, пьют и уезжают.За домами, на синем небе — огненное зарево пожарища. Там, на станции, пылают подожженные чехами эшелоны.
За городом, в тайге, приглушенно гремит канонада. Далекие вспышки огня, точно весенние зарницы, слабо загораются и потухают на вечернем горизонте.
Весна в этом году выдалась ранняя. В марте буйно таяли глубокие снега. По улицам текли ручьи. Овеянные весенними ветрами, хорошо, молодо пахли сосновые леса. Земля ожила, закурилась легким маревом испарений.
Семья наша тоже точно оттаяла после суровой зимы.Отец ездит теперь с воинскими эшелонами. Его одели в английскую шинель с отрезанными погонами. Мы, правда, ходим все еще в лохмотьях, но дома у нас появились хлеб, крупа, картошка, мясо, сахар. Отцу выдают хороший красноармейский паек.
Соседи даже завидуют. Никогда не дружившая с нами хозяйка стала вдруг почтительной и вежливой. Иногда она приходит одалживать что-нибудь из продуктов, но Анна Григорьевна отказывает ей:
— Нечего,— говорит она,— когда мы голодали, нам никто не помогал.
В квартире нашей живут красноармейцы. У нас весело и шумно. Но отец никак не может согласиться с тем, что государством, фабриками, заводами, огромным хозяйством страны будут управлять рабочие.
— Мы — неграмотные, непривычные, это дело надо образованным людям поручить, хотя бы хозяевам,— говорит он. Красноармейцы доказывают ему, убеждают...
На Вокзальной улице, в доме купца Запекайлова, на балконе появился красный флаг и вывеска: «РКСМ». Весь день там бренчит расстроенный рояль и гремят песни.
Туда ходят все наши заречные ребята. Но я прохожу мимо этого дома с робостью и не решаюсь подняться по деревянным крашеным ступенькам на второй этаж.
Но вот мой друг Борис Белецкий, сын убитого белыми большевика, приводит меня туда.
— Тут все наши ребята: мы на воскресники сюда ходим,— говорит он.
Я с каким-то необыкновенным смущением вхожу в комнату и сажусь на длинную скамейку у дверей. Большой, светлый зал украшен знаменами, портретами Ленина, Маркса, Энгельса. Мне неизвестны эти бородатые люди, и мне хочется спросить о них Борьку, но я стесняюсь. Напротив меня, на стене, красочный плакат с изображением красноармейца. У него суровые глаза. Он указывает пальцем прямо на меня и спрашиваетз «Почему ты не в Красной Армии?»
«Не гожусь,— думаю я,— мал еще, не возьмут меня».
Белецкий уходит в соседнюю комнату, наполненную спорящими парнями. Я остаюсь один.
«Не убежать ли»,— приходит мысль.
Но Борис возвращается очень скоро. Он провожает меня в соседнюю комнату. За столом лохматый человек в очках, со звездочкой на английской фуражке. У стола стояло несколько заречных ребят: Кашек, Страус и другие.
— Я, старик, нового парня привел: хороший парень. Старик недоверчиво осмотрел меня, протер очки, снова осмотрел, спросил:
— Ты рабочий?
— Рабочий отец, я — нет.
— Ну, это все одно. Вот возьми этот листок, заполни и принеси мне. А завтра утром к восьми приходи, на воскресник пойдем — снег на станции очищать будем.
Отец увидел у меня анкету, прочел, посмотрел внимательно в мои глаза:
— И ты туда же?
Изорвал анкету на клочки, бросил под стол, прошелся по комнате, сказал:
— Чтоб ни ногой туда, понял? Узнаю — убью! Твой отец ни в какие партии не идет и тебе не велит.
Мне стало до слез жаль анкеты, но отцу я ничего не сказал.Утром я незаметно вышел со двора и направился к дому Запекайлова. Там уже собралась большая группа молодежи. Они стояли большой колонной с развевающимся красным знаменем. В последнем ряду я увидел Борьку Белецкого и стал около него.
На станцию мы пришли с песнями. Группа рабочих меняла прогнившие шпалы на путях. Нас направили рубить обледеневший снег около вокзала. Старик работал рядом с мной. В очках его отражалось солнце. Он всматривался в меня, точно изучал. Чувствуя на себе взгляд его, я работал еще прилежней.
К концу работы старик подошел ко мне, спросил:
— Ты чего же анкету не принес?
— Отец не велит.
— Ну и пусть не велит, а ты ходи к нам. Приходи завтра на собрание, мы тебя и без анкеты примем.
Приняли действительно без анкеты. Собрание было немноголюдное. Ребята разместились на скамейках, на подоконниках, на полу. За столом стоял старик.Он говорил горячо, поучительно.
— Во-первых, что такое дисциплина, ребята? Дисциплина, ребята, это когда все выполняют решения комсомола, ходят на собрания и воскресники. Дисциплина, ребята, это когда не матюкаются, не хулиганят и не оправляются с балкона своего союза, как Страус вчера это сделал. Кто такой есть Страус? Гад и бесстыдник! Он замарал весь союз, а поэтому предлагаю клеймить его позором, но из союза не исключать. Кто против? Против нет? Принимается. Дальше, ребята, будем говорить о нашем новом члене, вот об этом товарище.
И он показал пальцем на меня. Ребята оглянулись. Я покраснел. Чувствовал себя неловко — десятки любопытных глаз смотрели на меня.
— Этот товарищ, ребята, сын потомственного рабочего и вообще хороший парень. Я предлагаю принять его. Против нет? Нет? Нет. Принимается.
Когда закончилось собрание, старик объявил репетицию. Рецетиррвади какую-то им же сочиненную инсцени-
ровку. Я изображал крестьянина, просящего пощады у коварного помещика, Борька — помещика, Кашек — рабочего с молотом, закованного по ногам. Остальные были разбиты на две группы: на «белых» и «красных». Занятие это понравилось ребятам. Дни бежали. Я освоился, привык к старику, к ребятам, к воскресникам. Дома никто о моем вступлении в комсомол не знал.
Я хожу по платформе около вагонов. Я — часовой... На мне летнее военное обмундирование, английская фуражка со звездочкой из красного сукна; на широком солдатском ремне — подсумок и артиллерийский тесак.
В последнем, шестом, вагоне несколько красноармейцев грузят провиант. Налево у цейхгауза собралась небольшая группка людей. Они толпятся в ожидании прихода отряда. Отряд наш состоит из ста пятидесяти человек комсомольцев и рабочей молодежи. В городе, на базарной площади, сейчас идет напутственный митинг. Ветер доносит отдаленные, едва различимые звуки духового оркестра. Я слышу, как на площади ребята дружно кричат «ура», и жалею, что на мою долю выпало дежурство. Впрочем, хорошо, что, так случилось. Так лучше: из домашних никто не увидит меня. Я сяду в этот, второй, вагон, уеду, а с фронта напишу:
«Папа, не сердись на меня. Я еду бить белых гадов. Я должен был уехать на фронт, потому что я комсомолец». И все. Отец выругает меня уличной бранью, проклянет. Ну и пусть. Я больше никогда не вернусь к нему. За Верхнеудинском я сделаю несколько подвигов и умру. Отец пожалеет; он будет, может быть, даже оплакивать меня.
Будущее рисуется передо мной в самых радужных цветах; «нет, я не умру — я буду долго и геройски сражаться на фронте. Я умею прекрасно стрелять, ходить в цепи, делать перебежки, подкрадываться из-за кустов к неприятелю и зорко высматривать жизнь в его лагере...»
Весь апрель командир нашего отряда, Лукьянов, обучал нас тактике боя.В семье о моем вступлении в отряд никто не знал.А сейчас, кстати, отец уехал, а Анна Григорьевна, поссорившись с отцом, перешла на другую квартиру.
Дома остались Лиза и Володя, опекаемые Ямпольской, но и они ничего не подозревают о моем отъезде... Звуки марша начинают приближаться к вокзалу. Через некоторое время из-за угла улицы появляются оркестранты. За ними ровными шеренгами идет наш отряд. Я вытягиваюсь в струнку и замираю. В груди сильно, отрывисто колотится сердце.
Чтобы скрыть волнение, начинаю ходить.Отряд приближается. У вокзала, рядом с наскоро сколоченной трибуной, комсомольцы останавливаются и опускают винтовки. Комсомольцев окружает толпа люден.
С моего поста хорошо видно каждого. Глаза у всех горят радостью. Я никогда в жизни не видел таких веселых, радостных лиц.
Вот на меня смотрит Борька Белецкий, он улыбается и хочет что-то сказать. Приветственно машу ему рукой, но Борька только смеется в ответ.
Около отряда суетится старик в потрепанной кепке, в очках, сползших на нос. Он поминутно останавливается около кого-нибудь, шутит, машет руками и бежит дальше.
Мне жаль старика. Он остается дома, на фронт его не отпустил комитет РКП (б).На трибуне появляется высокий, чуть сутуловатый человек в английском френче, в папахе, в синих широких галифе. Это секретарь партийного комитета Юдин. Он медленно, неторопливо осматривает собравшихся, а затем, сняв папаху, говорит:
— Товарищи! Сто пятьдесят молодых самоотверженных ребят, членов Коммунистического Союза Молодежи, будущих большевиков, сегодня уезжают на фронт.
На площади все смолкает. Где-то стучат колеса паровоза.Юдина сменяет старик. Он ходит по трибуне, нагибается, машет рукой; слышно, как он призывает быть крепкими большевиками в любых трудностях.
Ребята любовно смотрят на старика, внимательно слушают его горячие призывы. Им жаль расставаться со своим учителем. Ах, славный, славный старик! Ну, как там мы без тебя будем жить, кто будет сочинять нам пьесы и репетировать их с нами, Кто будет нервничать
в суфлерской будке, подсказывая неразученные слова монологов.
Митинг заканчивается речью политрука Файбушеви-ча, и ребята бегут к вагонам.
Толпа не расходится: сотни людей, шумя, стоят около платформы. Это — матери, отцы, сестры, братья, пришедшие на проводы.
Ко мне подходит принимать дежурство Борька Белецкий. На новой его фуражке щегольски загнут козырек, в зубах бамбуковый мундштук с сигаретой. Серые, чуть сожмуренные монгольские глазки его весело блестят.
— Ну, как дела, товарищ Яхно? — спрашивает он. В этом обращении я улавливаю, что Борьке хочется казаться взрослым и серьезным бойцом.
— Ничего, Боря,— отвечаю я.— Интересно было на площади?
— У-у-у! Как интересно. Музыка, брат... Народу-у! Тут братишка и сестренка тебя искали, не видел?
— Братишка? Откуда же они узнали?
— Не знаю. Кто-то сказал...
Я сдаю Борьке тесак и бегу к толпе — разыскивать Володю и Лизу... Они стоят у платформы. Они давно видят меня, но не решаются подойти. У Лизы грязные, заплаканные щеки.
Володя бледный, подавленный.Три дня я не видел их... Три дня никуда не выходил из казармы... Я обрадовался этой встрече.
— Здравствуй, Лиза!.. Здравствуй, Володя! Володя слабо прикоснулся холодными губами к моей щеке.
Я никогда не чувствовал к нему жалости. Я бил его, обижал. Я ненавидел его за то, что он ябедничает на меня отцу. Никогда я не жил с ним дружно. А тут вдруг мне стало жаль его.
Я готов был заплакать вместе с ним, но... не мог: я солдат, мне стыдно реветь... Я отошел от них, чтобы подавить слезы.
— Саша! Куда же ты?
Я обернулся: ко мне бежала Лиза, а за ней, потупив голову, медленно передвигая ноги, шел Володя.
Лиза бросилась ко мне, обняла грязными ручонками мою шею, заплакала:
— Ты навсегда от нас уезжаешь?
— Нет, Лиза... Я скоро приеду... Подарков тебе привезу.
— Неправда.
— Правда... Правда, Лиза. Ты только не плачь... Я скоро приеду.
— Не уходи.. Побудь немного с нами... Ведь ты навсегда уедешь,— сказал Володя.
Но что это? У вагонов Ванька Страус, наш лихой горнист, уже играет сбор. Из толпы вырываются и бегут по дощатой платформе наши ребята.
— Меня... зовут,— вздрогнув, шепотом говорю я и быстро целую глаза, щеки, лоб Лизы, потом холодные, сухие губы Володи...
Потом бегу к вагонам. Около них уже выстроился в два ряда весь отряд. Я встаю левофланговым.Усатый старшина делает перекличку. Я смотрю на белеющееся платьице Лизы, думаю о ней и не слышу, когда выкликает меня старшина.
— Оглох, что ли? — сердито посмотрев на меня, говорит он.— Отставить! — И снова выкликает бойцов. Внимательно слежу за его сиплым голосом, чтобы снова не пропустить ответ.
— Есть.
После переклички расходимся по вагонам.Минут через пятнадцать вагоны наши подают на главный путь.Выглядываю через открытую дверь вагона: на небольшом перроне пестреют, толпятся провожающие.
Почему-то вспоминается вдруг больная, замученная Сима... Я острее начинаю сознавать, куда и зачем еду, и мне становится хорошо; слезы больше не давят меня.
Сима, Сима!. Где она? Что с ней?.. Около забора, в тени белостволых берез, грустно стоят Володя и Лиза. Хочется что-нибудь крикнуть им, но поезд трогается. По путям двигаются сотни людей; в руках — платочки, фуражки... Из вагонов прощально машут им в ответ.
Володя держит Лизу за руку, он тащит ее за собой, перепрыгивает через рельсы, бежит за поездом... Поезд ускоряет ход.С шумом проносится мимо станционная водокачка, потом семафор...
Глухо и хмуро щумит весенняя тайга; покачиваясь, плывут бесконечные телеграфные провода.
Мы стоим на запасном пути в Верхнеудинске.Верхнеудинск совсем недавно освобожден от белых. На вокзале следы их ухода: разбитые вагоны, обгорелые станционные здания...
Верхиеудинск — столица вновь созданной Дальневосточной республики. Здесь все иначе, чем в Советской России.
Нам странно, что нас здесь называют народоармей-цами.
Когда мы стояли на станции Татаурово, Файбушевич нам объявил:
— Ребята, завтра мы будем в новой республике.
— В какой это? — спросил я.
— В буферной,— коротко пояснил Файбушевич.
— В какой это еще буферной? Что за буфер?
— Это, ребята, такое государство, где и меньшевики, и большевики, и кадеты существуют, то .есть временное «государство» между Советами и интервентами.
— Не поедем, и точка!
Ребята переглянулись и тоже в один голос закричали:
— Не поедем!
— Вези нас обратно!
— Разве для того мы поехали, чтобы к меньшевикам попасть?..
— Не поедем! И точка!
— Даешь Советскую власть!
— Да ребята же! — суетился возбужденный Файбушевич,— перестаньте голосить! Что вы? вы... на барахолку, что ли, пришли? Ведь вы же красноармейцы?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37