https://wodolei.ru/catalog/mebel/nedorogo/
..
Он трогает мать за руку, потом ощупывает лицо ее, шею и, сразу сгорбившись и словно обессилев, садится на табурет.
Мы стоим у окна и сосредоточенно смотрим на него.Вдруг неожиданно, коротко он спрашивает:
— Неужели умерла?
Наша улица стала необыкновенно людной, ежедневно по ней в строю проходят серые толпы людей с сундучками, чайниками, мешками за плечами. Они идут, путая шаг, в плохих пиджаках, рубашках, в поношенных картузах, в стоптанных сапогах и ботинках. Это — новобранцы. Налево за углом, возле казацких казарм, они входят во двор, обнесенный высоким решетчатым забором, и там-,'разложив на солнцепеке свои вещи, тоскливо ждут комиссии и назначения в часть.
У входа во двор стоят часовые, неподвижные, как статуи. За оградой, на тротуаре, толпятся женщины с фебятишками на руках, старики — и каждый стремится сказать то, что было забыто, недосказано дома.
Я ежедневно хожу мимо этой ограды и смотрю на бледных, тоскливых людей... Я запоминаю их лица. Потом я встречаю многих из них, уже одетых в солдатское обмундирование, марширующих по привокзальной улице.
Их отправляют на фронт.Вот и сейчас встретил новобранцев. Они идут нет стройно, путая шаг, робко озираясь на родных и знакомых. Я провожаю колонну несколько кварталов, потом отстаю и сворачиваю домой. Недалеко от дома мое внимание привлекает новое зрелище.
У казенки, прямо на пороге, несколько мужчин разливают спирт. Прозрачная жидкость течет по тротуару в узенькую, выложенную булыжником канавку.Со всех сторон канавку обступили люди; точно обезумевшие, они толкаются, спорят, черпая спирт стаканами, кружками; наполняют ведра и кувшины, а потом, отойдя на мостовую, тут же жадно пьют.
У крыльца завязывается драка. Люди бьют друг, друга кулаками, кастрюлями, хватают один другого за воротники.Появляется городовой и разнимает дерущихся. Поправив пиджаки и рубахи, люди снова принимаются черпать спирт.
От тяжелого запаха спирта у меня начинает кружиться голова. Тошнит. Расталкивая локтями людей, я бегу домой.Дома застаю отца. Он уже успел наполнить спиртом кофейник, чайник и большую алюминиевую кастрюлю.
Он сидит за обеденным столом около Анны Григорьевны, нашей мачехи, и неторопливо тянет спирт из стакана. Анна Григорьевна тоже, как видно, выпила. Она смотрит на отца узенькими мутными глазами и пьяненько говорит:
— Федя, Федюшенька... Любимый мой... Красавец... Богатырь... Федюша...
— Нет, ты мне скажи, зачем водку истреблять? Ну, воюй, ну, бей проклятого немчуру, а зачем водку выливать?!
— Боятся, Федюша...
— Кого боятся-то?
— Что народ будет буянить...
— Наш народ всегда буянит, даже трезвый. А без водки-то русскому народу, что без солнца.
Я прохожу в комнату и сажусь за кухонный стол, возле Симы.Юлю отец уволил, как только похоронил мать... Юля расцеловалась с нами, прослезилась и с небольшим узелком, с ребенком на руках, бледная, с опухшими глазами ушла.И больше никогда мы ее не видели.Б доме поселилась Анна Григорьевна с восемнадцатилетней дочерью Женей. Низенькая, толстая, неповоротливая, Женя медленно бродит по квартире, тараща пустые, бессмысленные глаза.
Мы тайно возненавидели и Анну Григорьевну, и Женю.Мы живем отдельной, обособленной; замкнутой жизнью. После отъезда Юли заботы о доме легли на Симу. Сима готовит пищу, стирает и чинит наше белье.
Мы почти не бываем в комнате — больше сидим на кухне и слушаем рассказы Симы о необыкновенных богатырях, войнах и страшных ведьмах. Даже маленькая Лиза, точно дикий зверек, убегает от мачехи, когда та хочет приласкать ее.
Анна Григорьевна злится. В порыве злости она иногда хватает Симу за волосы и кричит:
— Ах, ты негодная, настраиваешь детей против меня! Сима вырывается и со слезами бежит на кухню.
— Ведьма! Ведьма! — кричит она оттуда, захлопнув дверь на крючок.
Отец слышит, как я разговариваю с Симой, и зовет меня:
— Саша!
Я люблю отца: мне нравится его сила, могучий рост, и все же я робею около него.
Он долго смотрит на меня, сопит, покручивая коротенький ус, порыжевший от табачного дыма. Мне кажется, что отец опять узнал про мои шалости и накажет меня... Нет, сегодня он в хорошем расположении духа. Он всегда весел, находчив и смешлив за стаканом водки.
— Пей,— говорит он, протягивая мне наполненный спиртом стакан.
Я молчу, опустив голову.
— Ну! Что я говорю? — гудит он. Нерешительно беру стакан и пью; спирт обжигает горло; я кашляю, задыхаюсь.
— Все, все! — кричит отец.
Я делаю еще несколько глотков. В глазах у меня темнеет. За окном плывет необыкновенное, мутное солнце. Я хочу уйти, но отец задерживает меня.
— Садись.
Сажусь на край табурета и напряженно жду. Я знаю, что отец не зря позвал меня к себе.
— Мать почему не любишь?.. У меня трясутся губы.
— Это она, Сима, их учит,— пьяненько поет Анна Григорьевна.
— Любишь мать, я спрашиваю?..
— Люб-лю,— е трудом вытягиваю я.
Отец щелкает меня пальцем по лбу и, ткнув ногой в зад, орет:
— Пошел вон на кухню, свинья!
Я убегаю в кухню. Перед глазами, опрокидываясь, плывут и двоятся стол, полки с посудой, плита. Я пьян.
Я проснулся от тревожного голоса отца.В комнате было темно. В углу тихо тикали дряхлые часы. Схватив со стенки ружье, отец выбежал в коридор.
Раздался оглушительный взрыв; звякнуло стекло, в кухне заплакала Женя.
Я слез с кровати и бросился к окну, где стояла в коротенькой заплатанной сорочке Сима.
— Сима, что это? — тревожно спросил я.
— Немцы бомбы бросают: видишь цеппелин,— и она показала пальцем в сторону казарм.
Сквозь сумерки, на посветлевшем небе я увидел смутное очертание дирижабля, похожего на сигару. Сопровождаемый двумя немецкими самолетами, он уходил на запад, рассекая медленно бегущие навстречу облака. На казармы, на рабочие предместья Варшавы падали бомбы, и земля содрогалась от взрывов, как от землетрясения. В промежутках между взрывами была слышна беспорядочная, суматошная стрельба из винтовок.- Выстрелы были напрасны — дирижабль все уходил и уходил на запад. Когда он стал совсем маленьким и скрылся за горизонтом, стрельба прекратилась.
Я вышел на улицу. Над домами подымалось тихое утреннее сияние.
По тротуарам, среди перепуганной, панически суетящейся толпы, ходил мой отец, босиком, в расстегнутой нижней рубашке, с охотничьим ружьем за спиной.
Над ним смеялись, на него показывали пальцами.
— Ишь, цеппелин-то удрал от яхнова ружья: не вы-бежи Яхно со своим ружьем, немец, поди, и сейчас бы еще бомбами ухал,— говорил старший дворник, бородатый веселый насмешник.
— Чего смеешься, как дурак?.. Я всегда готов родину защищать.
— Твоим ружьем можно только от ворон защищаться: пальни — ружье твое рассыплется.
Ида. Ты сам скорей рассыплешься,— обиженно сказал отец и под насмешки, ссутулив спину, пошел к дому. Увидев меня, он зло крикнул:
— Марш домой!
Весь день наша улица жила новыми событиями. Многие говорили, что немцы, подращу к самой Варшаве, заняли Георгиевскую крепость и скоро войдут в город. Говорили об измене какого-то генерала под Перемыш-лем, об изменниках-министрах, окружающих царя, о шпионах и евреях, отправляющих немцам по Висле, в закупоренных бутылках, сведения о расположении наших войск.
У нашего дома толпа гудела несколько часов, потому что напротив упала бомба, до основания разрушившая небольшой одноэтажный домик, где помещалась булочная. Куски хлеба, бумага, перья из подушки, осколки весов, тарелок, тряпки — все это валялось среди развалин, и люди, сожалеюще качая головами, созерцали это зрелище и, казалось, не хотели уходить.
По соседству, в одном с нами коридоре, жил старый хромой еврей-часовщик. Внизу, рядом с воротами, помещалась маленькая его мастерская.В Варшаву он приехал из Германии незадолго до начала войны. Он прожил года два на нашем дворе, и никто, не знал его. Все дни, с рассвета до поздней ночи, он просиживал в своей мастерской, ковыряя тонкими щипчиками в маленьких механизмах часов.
Обремененный большой семьей, он вынужден был покупать старые, сломанные часы и делать из них «новые», которые по дешевке продавал невзыскательным покупателям. Часы его производства быстро портились, останавливались, врали, и покупатели устраивали ему скандалы.
Еврей пожимал плечами и недоумевающе смотрел на посетителя.
— Не понимаю! — говорил он.— Какие вы хотите иметь часы за два целковых?.. Что вы хотите,—чтобы за два рубля эти часы шли, как мозеровские, и по утрам, когда вам нужно идти на завод, играли «Боже, царя храни»?
Нередко он возвращал деньги и, огорченный неудачей, снова принимался за работу.
Иногда в маленькую его мастерскую заходил мой отец. Он присаживался у низенького столика и, пыхтя папиросой, долго пытливо смотрел на соседа.
Часовщик снимал с глаза лупу и приветливо улыбался:
- День добрый, пане Яхно. Вы уже хотите сменить свою профессию? Э! не такое это интересное дело — починка часов.. Но если хотите, я вас буду учить...
Отец мой приходил к часовщику только из любопытства, но потом незаметно для себя втягивался в беседу. Они говорили о войне, об охоте, о часовом деле, смеялись, шутили.
Возвращаясь от часовщика домой, отец говорил Анне Григорьевне:
— А знаешь, этот Бронштейн хотя и еврей, во неплохой человек.
По утрам я наблюдал, как часовщик выходит в черном своем халате и открывает мастерскую.Однажды он появился на улице позже обыкновенного. Медленно пройдя ворота, он остановился на тротуаре, недалеко от собравшейся по какому-то случаю толпы народа.
Через открытое окно я услышал, как человек в фуражке с молоточками над черным лаковым козырьком крикнул:
— Господа, жид!
И сразу вся толпа обернулась, точно там, где стоял часовщик, разорвалась бомба.
С минуту люди стояли неподвижно, словно лицом к лицу встретились с непримиримым своим врагом. Тот же сухощавый человек в фуражке крикнул:
— Он сюда из Германии приехал для шпионажа!
— Он каждый день на Висле бывает: интересно, что он там делает? — тоненько протянула какая-то женщина.
— В полицию его! Еврей стоял растерянный.
Из толпы вышел мужчина в черной шляпе, в пиджаке и лакированных сапогах и тоном, не допускающим возражений, тоненько, полуобернувшись к толпе, произнес:
— Врагов наших уничтожать надо, господа...— и пошел прямо на часовщика.
Часовщик отскочил, пошатнулся и почему-то порывисто сунул в карман руку.
— Господа, у него бомба! — крикнул кто-то. Толпа загудела, зашевелилась, раздалась в разные стороны.
Часовщик испугался и побежал к воротам. Мужчина в шляпе бросился догонять его, настиг во дворе, за ворот халата выволок на улицу, обыскал и, ничего не найдя, кроме больших старинных часов, ударил кулаком в лицо. Еврей пошатнулся, ткнулся головой в стену и умоляюще зашептал:
— Господин... господин... я мирный еврей.
Возбужденная толпа, тяжело дыша, страшно, беспорядочно двинулась на часовщика. Беспомощный, с круглыми перепуганными глазами, еврей что-то крикнул, рванулся бежать и упал.
Минуту метался страшный, пронзительный крик часовщика.Потом все стихло. У ворот шевелилась живая, плотно сбитая масса людей в фуражках, шляпах.
В центре толпы широко размахивал руками огромный детина с разметавшимися русыми волосами. Он нагибался и тонул в толпе, снова поднимался, высокий, озлобленный, потный. Очевидно, он хотел ударить лежащего под ногами часовщика, но не мог и от этого еще больше зверел.
Сзади на толпу напирали любопытные, опоздавшие к началу зрелища. Они спрашивали:
— Что случилось, господа?
— Немецкого шпиона поймали!
— Что вы говорите?
Я замер у подоконника, глядя, как порывисто движется толпа, как стремительно взлетают над головами кулаки.На тротуар выскочил растрепанный, в помятом чесучовом пиджаке человек, с цепочкой через выпирающий гладкий живот.
— Господа! Громи жидовский магазин! — заорал он и бросил камень в окно мастерской.
Звякнули стекла. Бросив свою жертву, люди ринулись за человеком. Несколько мужчин налегли на тонкую дощатую дверь мастерской. Хрустнул переплет окна. Затрещали деревянные перегородки, забренчали стекла. Нa улицу через разбитое окно полетели круглые стенные часы, футляры, стулья. На мостовой толпа доламывала вещи, топтала их ногами.
Часовщик тяжело поднялся с тротуара и, покачи-ваясь, скользя рукой по стене, медленно побрел к воротам.Черный длинный халат его был изорван; борода всклокочена, обнажилось худое, дряблое тело.
У ворот он поскользнулся, упал, поднялся на четве-реньки, выпрямился и снова, едва переставляя ослабеещие ноги, двинулся во двор, сопровождаемый камнями и криками мальчишек. Кто-то сильно сжал мою руку.
— Сволочи... За что бьют человека? Что он им сделал? Ломают, громят. Ух! Звери... Дай им волю — они кровь у человека высосут...
Я обернулся: отец стоял бледный, с посиневшими, крепко сжатыми губами. Он долго не отпускал мою руку.Потом, когда не стало видно часовщика, а толпа двинулась громить другие магазины, захлопнул окно и крикнул:
— Марш на кухню!
От соседнего окна нехотя отошли Сима и Анна Григорьевна. Отец нервно грыз мундштук папиросы. Он хо-дил и ходил вдоль комнаты, сумрачный, с побелевшим лицом. Анна Григорьевна сидела у обеденного стола, неподвижная, опустив руки на колени. В кухне тяжело вздыхала Сима...
С лестницы вдруг послышались грузные шаги многих ног, а через несколько минут из соседней квартиры вырвался пронзительный женский крик.Отец быстро выскочил в коридор. Я выбежал за отцом. Дверь квартиры часовщика была раскрыта, от-туда доносились вопли женщины и плач детей. Я загля-нул в дверь: несколько громил металось по небольшой квартирке, разрывая подушки, громя буфет с посу-дой.
Низенький, с длинными свисающими усами мужчина ащил за волосы растрепанную, отбивавшуюся от него евушку — дочь часовщика. Она вырывалась, кусала руки громилы, била его в живот ногами, но он упрямо тащил ее.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37
Он трогает мать за руку, потом ощупывает лицо ее, шею и, сразу сгорбившись и словно обессилев, садится на табурет.
Мы стоим у окна и сосредоточенно смотрим на него.Вдруг неожиданно, коротко он спрашивает:
— Неужели умерла?
Наша улица стала необыкновенно людной, ежедневно по ней в строю проходят серые толпы людей с сундучками, чайниками, мешками за плечами. Они идут, путая шаг, в плохих пиджаках, рубашках, в поношенных картузах, в стоптанных сапогах и ботинках. Это — новобранцы. Налево за углом, возле казацких казарм, они входят во двор, обнесенный высоким решетчатым забором, и там-,'разложив на солнцепеке свои вещи, тоскливо ждут комиссии и назначения в часть.
У входа во двор стоят часовые, неподвижные, как статуи. За оградой, на тротуаре, толпятся женщины с фебятишками на руках, старики — и каждый стремится сказать то, что было забыто, недосказано дома.
Я ежедневно хожу мимо этой ограды и смотрю на бледных, тоскливых людей... Я запоминаю их лица. Потом я встречаю многих из них, уже одетых в солдатское обмундирование, марширующих по привокзальной улице.
Их отправляют на фронт.Вот и сейчас встретил новобранцев. Они идут нет стройно, путая шаг, робко озираясь на родных и знакомых. Я провожаю колонну несколько кварталов, потом отстаю и сворачиваю домой. Недалеко от дома мое внимание привлекает новое зрелище.
У казенки, прямо на пороге, несколько мужчин разливают спирт. Прозрачная жидкость течет по тротуару в узенькую, выложенную булыжником канавку.Со всех сторон канавку обступили люди; точно обезумевшие, они толкаются, спорят, черпая спирт стаканами, кружками; наполняют ведра и кувшины, а потом, отойдя на мостовую, тут же жадно пьют.
У крыльца завязывается драка. Люди бьют друг, друга кулаками, кастрюлями, хватают один другого за воротники.Появляется городовой и разнимает дерущихся. Поправив пиджаки и рубахи, люди снова принимаются черпать спирт.
От тяжелого запаха спирта у меня начинает кружиться голова. Тошнит. Расталкивая локтями людей, я бегу домой.Дома застаю отца. Он уже успел наполнить спиртом кофейник, чайник и большую алюминиевую кастрюлю.
Он сидит за обеденным столом около Анны Григорьевны, нашей мачехи, и неторопливо тянет спирт из стакана. Анна Григорьевна тоже, как видно, выпила. Она смотрит на отца узенькими мутными глазами и пьяненько говорит:
— Федя, Федюшенька... Любимый мой... Красавец... Богатырь... Федюша...
— Нет, ты мне скажи, зачем водку истреблять? Ну, воюй, ну, бей проклятого немчуру, а зачем водку выливать?!
— Боятся, Федюша...
— Кого боятся-то?
— Что народ будет буянить...
— Наш народ всегда буянит, даже трезвый. А без водки-то русскому народу, что без солнца.
Я прохожу в комнату и сажусь за кухонный стол, возле Симы.Юлю отец уволил, как только похоронил мать... Юля расцеловалась с нами, прослезилась и с небольшим узелком, с ребенком на руках, бледная, с опухшими глазами ушла.И больше никогда мы ее не видели.Б доме поселилась Анна Григорьевна с восемнадцатилетней дочерью Женей. Низенькая, толстая, неповоротливая, Женя медленно бродит по квартире, тараща пустые, бессмысленные глаза.
Мы тайно возненавидели и Анну Григорьевну, и Женю.Мы живем отдельной, обособленной; замкнутой жизнью. После отъезда Юли заботы о доме легли на Симу. Сима готовит пищу, стирает и чинит наше белье.
Мы почти не бываем в комнате — больше сидим на кухне и слушаем рассказы Симы о необыкновенных богатырях, войнах и страшных ведьмах. Даже маленькая Лиза, точно дикий зверек, убегает от мачехи, когда та хочет приласкать ее.
Анна Григорьевна злится. В порыве злости она иногда хватает Симу за волосы и кричит:
— Ах, ты негодная, настраиваешь детей против меня! Сима вырывается и со слезами бежит на кухню.
— Ведьма! Ведьма! — кричит она оттуда, захлопнув дверь на крючок.
Отец слышит, как я разговариваю с Симой, и зовет меня:
— Саша!
Я люблю отца: мне нравится его сила, могучий рост, и все же я робею около него.
Он долго смотрит на меня, сопит, покручивая коротенький ус, порыжевший от табачного дыма. Мне кажется, что отец опять узнал про мои шалости и накажет меня... Нет, сегодня он в хорошем расположении духа. Он всегда весел, находчив и смешлив за стаканом водки.
— Пей,— говорит он, протягивая мне наполненный спиртом стакан.
Я молчу, опустив голову.
— Ну! Что я говорю? — гудит он. Нерешительно беру стакан и пью; спирт обжигает горло; я кашляю, задыхаюсь.
— Все, все! — кричит отец.
Я делаю еще несколько глотков. В глазах у меня темнеет. За окном плывет необыкновенное, мутное солнце. Я хочу уйти, но отец задерживает меня.
— Садись.
Сажусь на край табурета и напряженно жду. Я знаю, что отец не зря позвал меня к себе.
— Мать почему не любишь?.. У меня трясутся губы.
— Это она, Сима, их учит,— пьяненько поет Анна Григорьевна.
— Любишь мать, я спрашиваю?..
— Люб-лю,— е трудом вытягиваю я.
Отец щелкает меня пальцем по лбу и, ткнув ногой в зад, орет:
— Пошел вон на кухню, свинья!
Я убегаю в кухню. Перед глазами, опрокидываясь, плывут и двоятся стол, полки с посудой, плита. Я пьян.
Я проснулся от тревожного голоса отца.В комнате было темно. В углу тихо тикали дряхлые часы. Схватив со стенки ружье, отец выбежал в коридор.
Раздался оглушительный взрыв; звякнуло стекло, в кухне заплакала Женя.
Я слез с кровати и бросился к окну, где стояла в коротенькой заплатанной сорочке Сима.
— Сима, что это? — тревожно спросил я.
— Немцы бомбы бросают: видишь цеппелин,— и она показала пальцем в сторону казарм.
Сквозь сумерки, на посветлевшем небе я увидел смутное очертание дирижабля, похожего на сигару. Сопровождаемый двумя немецкими самолетами, он уходил на запад, рассекая медленно бегущие навстречу облака. На казармы, на рабочие предместья Варшавы падали бомбы, и земля содрогалась от взрывов, как от землетрясения. В промежутках между взрывами была слышна беспорядочная, суматошная стрельба из винтовок.- Выстрелы были напрасны — дирижабль все уходил и уходил на запад. Когда он стал совсем маленьким и скрылся за горизонтом, стрельба прекратилась.
Я вышел на улицу. Над домами подымалось тихое утреннее сияние.
По тротуарам, среди перепуганной, панически суетящейся толпы, ходил мой отец, босиком, в расстегнутой нижней рубашке, с охотничьим ружьем за спиной.
Над ним смеялись, на него показывали пальцами.
— Ишь, цеппелин-то удрал от яхнова ружья: не вы-бежи Яхно со своим ружьем, немец, поди, и сейчас бы еще бомбами ухал,— говорил старший дворник, бородатый веселый насмешник.
— Чего смеешься, как дурак?.. Я всегда готов родину защищать.
— Твоим ружьем можно только от ворон защищаться: пальни — ружье твое рассыплется.
Ида. Ты сам скорей рассыплешься,— обиженно сказал отец и под насмешки, ссутулив спину, пошел к дому. Увидев меня, он зло крикнул:
— Марш домой!
Весь день наша улица жила новыми событиями. Многие говорили, что немцы, подращу к самой Варшаве, заняли Георгиевскую крепость и скоро войдут в город. Говорили об измене какого-то генерала под Перемыш-лем, об изменниках-министрах, окружающих царя, о шпионах и евреях, отправляющих немцам по Висле, в закупоренных бутылках, сведения о расположении наших войск.
У нашего дома толпа гудела несколько часов, потому что напротив упала бомба, до основания разрушившая небольшой одноэтажный домик, где помещалась булочная. Куски хлеба, бумага, перья из подушки, осколки весов, тарелок, тряпки — все это валялось среди развалин, и люди, сожалеюще качая головами, созерцали это зрелище и, казалось, не хотели уходить.
По соседству, в одном с нами коридоре, жил старый хромой еврей-часовщик. Внизу, рядом с воротами, помещалась маленькая его мастерская.В Варшаву он приехал из Германии незадолго до начала войны. Он прожил года два на нашем дворе, и никто, не знал его. Все дни, с рассвета до поздней ночи, он просиживал в своей мастерской, ковыряя тонкими щипчиками в маленьких механизмах часов.
Обремененный большой семьей, он вынужден был покупать старые, сломанные часы и делать из них «новые», которые по дешевке продавал невзыскательным покупателям. Часы его производства быстро портились, останавливались, врали, и покупатели устраивали ему скандалы.
Еврей пожимал плечами и недоумевающе смотрел на посетителя.
— Не понимаю! — говорил он.— Какие вы хотите иметь часы за два целковых?.. Что вы хотите,—чтобы за два рубля эти часы шли, как мозеровские, и по утрам, когда вам нужно идти на завод, играли «Боже, царя храни»?
Нередко он возвращал деньги и, огорченный неудачей, снова принимался за работу.
Иногда в маленькую его мастерскую заходил мой отец. Он присаживался у низенького столика и, пыхтя папиросой, долго пытливо смотрел на соседа.
Часовщик снимал с глаза лупу и приветливо улыбался:
- День добрый, пане Яхно. Вы уже хотите сменить свою профессию? Э! не такое это интересное дело — починка часов.. Но если хотите, я вас буду учить...
Отец мой приходил к часовщику только из любопытства, но потом незаметно для себя втягивался в беседу. Они говорили о войне, об охоте, о часовом деле, смеялись, шутили.
Возвращаясь от часовщика домой, отец говорил Анне Григорьевне:
— А знаешь, этот Бронштейн хотя и еврей, во неплохой человек.
По утрам я наблюдал, как часовщик выходит в черном своем халате и открывает мастерскую.Однажды он появился на улице позже обыкновенного. Медленно пройдя ворота, он остановился на тротуаре, недалеко от собравшейся по какому-то случаю толпы народа.
Через открытое окно я услышал, как человек в фуражке с молоточками над черным лаковым козырьком крикнул:
— Господа, жид!
И сразу вся толпа обернулась, точно там, где стоял часовщик, разорвалась бомба.
С минуту люди стояли неподвижно, словно лицом к лицу встретились с непримиримым своим врагом. Тот же сухощавый человек в фуражке крикнул:
— Он сюда из Германии приехал для шпионажа!
— Он каждый день на Висле бывает: интересно, что он там делает? — тоненько протянула какая-то женщина.
— В полицию его! Еврей стоял растерянный.
Из толпы вышел мужчина в черной шляпе, в пиджаке и лакированных сапогах и тоном, не допускающим возражений, тоненько, полуобернувшись к толпе, произнес:
— Врагов наших уничтожать надо, господа...— и пошел прямо на часовщика.
Часовщик отскочил, пошатнулся и почему-то порывисто сунул в карман руку.
— Господа, у него бомба! — крикнул кто-то. Толпа загудела, зашевелилась, раздалась в разные стороны.
Часовщик испугался и побежал к воротам. Мужчина в шляпе бросился догонять его, настиг во дворе, за ворот халата выволок на улицу, обыскал и, ничего не найдя, кроме больших старинных часов, ударил кулаком в лицо. Еврей пошатнулся, ткнулся головой в стену и умоляюще зашептал:
— Господин... господин... я мирный еврей.
Возбужденная толпа, тяжело дыша, страшно, беспорядочно двинулась на часовщика. Беспомощный, с круглыми перепуганными глазами, еврей что-то крикнул, рванулся бежать и упал.
Минуту метался страшный, пронзительный крик часовщика.Потом все стихло. У ворот шевелилась живая, плотно сбитая масса людей в фуражках, шляпах.
В центре толпы широко размахивал руками огромный детина с разметавшимися русыми волосами. Он нагибался и тонул в толпе, снова поднимался, высокий, озлобленный, потный. Очевидно, он хотел ударить лежащего под ногами часовщика, но не мог и от этого еще больше зверел.
Сзади на толпу напирали любопытные, опоздавшие к началу зрелища. Они спрашивали:
— Что случилось, господа?
— Немецкого шпиона поймали!
— Что вы говорите?
Я замер у подоконника, глядя, как порывисто движется толпа, как стремительно взлетают над головами кулаки.На тротуар выскочил растрепанный, в помятом чесучовом пиджаке человек, с цепочкой через выпирающий гладкий живот.
— Господа! Громи жидовский магазин! — заорал он и бросил камень в окно мастерской.
Звякнули стекла. Бросив свою жертву, люди ринулись за человеком. Несколько мужчин налегли на тонкую дощатую дверь мастерской. Хрустнул переплет окна. Затрещали деревянные перегородки, забренчали стекла. Нa улицу через разбитое окно полетели круглые стенные часы, футляры, стулья. На мостовой толпа доламывала вещи, топтала их ногами.
Часовщик тяжело поднялся с тротуара и, покачи-ваясь, скользя рукой по стене, медленно побрел к воротам.Черный длинный халат его был изорван; борода всклокочена, обнажилось худое, дряблое тело.
У ворот он поскользнулся, упал, поднялся на четве-реньки, выпрямился и снова, едва переставляя ослабеещие ноги, двинулся во двор, сопровождаемый камнями и криками мальчишек. Кто-то сильно сжал мою руку.
— Сволочи... За что бьют человека? Что он им сделал? Ломают, громят. Ух! Звери... Дай им волю — они кровь у человека высосут...
Я обернулся: отец стоял бледный, с посиневшими, крепко сжатыми губами. Он долго не отпускал мою руку.Потом, когда не стало видно часовщика, а толпа двинулась громить другие магазины, захлопнул окно и крикнул:
— Марш на кухню!
От соседнего окна нехотя отошли Сима и Анна Григорьевна. Отец нервно грыз мундштук папиросы. Он хо-дил и ходил вдоль комнаты, сумрачный, с побелевшим лицом. Анна Григорьевна сидела у обеденного стола, неподвижная, опустив руки на колени. В кухне тяжело вздыхала Сима...
С лестницы вдруг послышались грузные шаги многих ног, а через несколько минут из соседней квартиры вырвался пронзительный женский крик.Отец быстро выскочил в коридор. Я выбежал за отцом. Дверь квартиры часовщика была раскрыта, от-туда доносились вопли женщины и плач детей. Я загля-нул в дверь: несколько громил металось по небольшой квартирке, разрывая подушки, громя буфет с посу-дой.
Низенький, с длинными свисающими усами мужчина ащил за волосы растрепанную, отбивавшуюся от него евушку — дочь часовщика. Она вырывалась, кусала руки громилы, била его в живот ногами, но он упрямо тащил ее.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37