https://wodolei.ru/catalog/rakoviny/
Я вырывался, падал, обжигался о раскаленную железную печку.
Устав, отец бросил меня посредине вагона и вышел.Узкие полосы дощатого потолка, покачивающаяся консервная банка, жестяная труба печки — все это, опрокинувшись, плыло над моей головой. Я закрыл глаза.
Сима сидела около меня и плакала. Потом она и мачеха подняли меня и положили на отцовскую постель.
— Если он еще раз посмеет кого-нибудь избить, я брошусь под поезд,— с отчаянием в голосе сказала Сима.
С приходом весны нас направили в распоряжение Томской дороги. Отец повеселел. Теплушка наша покатилась в дальний путь. Сейчас по станциям встречались только мешочники да редкие подозрительные пассажиры в шинелях. Кое-где — в Челябинске, в Кургане, в Омске, в Новосибирске — встречались чешские эшелоны.
В городах укреплялась Советская власть, шли митинги, кипела ожесточенная борьба с врагами.Чехи аккуратно выставляли караулы, ухаживали за женщинами.Большевики с доверчивостью относились к ним: чехам дано было оружие для самоохраны и предоставлена возможность продвигаться к Владивостоку, чтобы там, сев на пароходы, они могли вернуться на родину.
Отец посматривал на чехов с явной любовью и говорил:
— Славяне... одной крови... Организованность, дисциплина—приятно смотреть.
На остановках он иногда подходил к чехам, чтобы поболтать. Попыхивая вонючей самокруткой, широко улыбаясь, он спрашивал:
— Домой, на родину? Счастливый путь, господа. В Томске вагон наш поставили в тупик. За тупиком находилась березовая роща. Белые стволы деревьев начинались сразу от штабелей шпал и спускались по косогору внизу, к реке Ушайке. Май стоял душный, жаркий.
Направо, за оврагом, окруженным высоким белым забором с проволочными заграждениями наверху, помещался лагерь военнопленных.Я бегал каждый день на реку. Возвращаясь с реки, останавливался у ворот около часового и заглядывал на двор лагеря. Там среди деревянных низеньких бараков ходили немцы, австрийцы и турки. Они ходили свободно: их выпускали на реку, в город и на вокзал.
На речку они приходили группами, стирали белье, купались или лежали на горячем песке. К часу дня они возвращались в лагерь.Однажды после обеда, скучая, я бродил по роще. Здесь было прохладно и тихо. Буйно разметав свои ветви, деревья стояли нарядные, свежие, точно после недавнего дождя.
Ноги мои легко скользили по сухому покрову прошлогодней листвы.Внизу, за обрывом, извиваясь, шумя, бежала быстрая сверкающая речка. За ней, за песчаной отмелью, синей щетинистой стеной стоял ровный сосновый бор.
Мне захотелось в лес — подышать свежим воздухом, послушать щебетание птиц.Я сделал движение, чтобы спуститься вниз по обрыву, но вдруг в тени у огромной сосны увидел человека в голубом мундире и в синих заплатанных брюках. Согнув спину, он сидел без шапки, с подобранными под себя ногами. На коленях его лежал небольшой кусок
фанеры.Это был военнопленный художник.Я нерешительно подошел к нему. В смутных контурах на белом листе александрийской бумаги яркой акварелью была нарисована река, ближние постройки
и лес.Художник отставил в сторону работу и посмотрел на меня.
— Что, мальчик, купайца пойдем? — спросил он, и я увидел большие белые ресницы и добрые голубые глаза.
— Нет, я не хочу купаться,— робко сказал я и с любопытством посмотрел на австрийца. Он был плохо одет, в стоптанных башмаках и в обмотках, выцветших от времени.
— А что ти кошешь, мальчик? — добродушно, коверкая слова, спросил он.
— Я хочу посмотреть, как вы рисуете. Можно?
— Пожалюста, только я больше рисовайт ке будем.
— Почему? — с сожалением спросил я.
— Так... Не кочем. Усталь.
Он поднялся, сложил в квробку тюбики, палитру, кисти и ушел в глубь рощи.Мне стало досадно, что я не нашелся сказать австрийцу что-нибудь значительное и интересное. На следующий день я опять пришел на это же место.Он встретил меня, как давно знакомого, с улыбкой.
— Садитесь, мальчик, я вас буду рисовайт. Художник поправил мне рубашку, указал позу и стал рисовать. Я просидел часа полтора и немало удивился, когда на полотне увидел едва понятные контуры, нанесенные углем.
— Еще не готово? — разочарованно спросил я.
— У-у-у—усмехаясь, протянул художник,— это большой работа. Маленький терпение надо, мой мальчик.
Я стал ежедневно позировать художнику. После работы нес небольшой его чемоданчик и шел вместе с ним в лагерь.
Там меня поражала удивительная опрятность и чистота.Я садился у кровати Франца Ивановича и с нескрываемым любопытством озирал люден, чистенькие кровати, столики с книгами и блестящими алюминиевыми котелками.
Франц Иванович ложился на кровать, смотрел на меня задумчивыми глазами и говорил:
— Александр, ты думал австриец, немец — шорт, убийца, вор. Правда, Александр, думал так?
Я чувствовал, как вспыхивает румянцем мое лицо, и тихо отвечал:
— Нет.
— Правильно. Австриец, немец, рузкий — один брат, один человек. Большевик Ленин это корошо говориль, красиво говориль.
Рядом с моим новым другом помещался низенький, С первыми проблесками седины на голове, венгерец Тоша. У него были глубокие, запавшие глаза, короткие, как щетина, усы и... револьвер в желтой кобуре. Бывал он в бараке очень редко, потому что работал в лагерном комитете и часто убегал в город, в Совет.
На тумбочке, рядом с кроватью, лежала небольшая стопка аккуратно сложенных книг. Я с завистью смотрел на эти книги, но попросить не решался. Однажды, когда Франц Иванович отдыхал на кровати, я набрался
смелости:
— Дядя, дайте мне почитать что-нибудь. Я не порву. Франц Иванович посмотрел снисходительно, с улыбкой:
— Ты еще маленький такие книжки читать,— сказал он,
— Почему? Какие это книги?
— Маркс, Энгельс, Ленин.
— Ну и что же, я даже Горького читал.
Тоша громко рассмеялся. А Франц Иванович пояснил мне, что книги эти очень сложные и что мне их рано читать.Часто я заставал их за этими книгами. Возле стола собиралась небольшая группа пленных, и Франц Иванович громко, плохо выговаривая русские слова, читал. Он прерывал чтение и на непонятном мне языке объяснял прочитанное.
Но слова: Ленин, большевик, резолюция — были мне понятны и близки, Я узнал, что здесь, в бараке, организовалась группа большевиков из пленных. По соседству с ними находились офицерские бараки. Важные, пренебрежительные, ходили офицеры мимо барака Франца Ивановича и на обитателей его смотрели со скрытой ненавистью.
Часто среди двора большевистский комитет лагеря собирал митинг. Огромная толпа вырастала на площади, окружая стол с оратором.Чаще всего выступал Франц Иванович. Он ходил по шаткому, поскрипывающему столу и говорил возбужденно и горячо.Офицеры стояли в стороне группками и, ухмыляясь, принужденно слушали речи ораторов.Я тайно начинал ненавидеть посмеивающихся офицеров, а после митинга подходил к Францу Ивановичу и смущенно говорил:
— Офицеры опять смеялись над вами.
Франца Ивановича веселила моя преданность; улыбаясь и легонько похлопывая меня по плечу, он говорил:
— Корошо, что они только смеюца, Александр, они могут еще стреляйт рабочих.
И тут же неожиданно любовно трепал мои волосы и добавлял:
— Маленький большевик, Александр; потом будет большой, короши большевик.
Володя узнал о моей дружбе с Францем Ивановичем и о том, что я хожу на митинги, донес отцу. Отец спросил, правда ли это. Я подтвердил, готовый к очередной пытке. Но отец не стал избивать меня. Он злобно взглянул, щелкнул меня по лбу и сказал Анне Григорьевне, чтобы она не выпускала меня на улицу.
Три дня просидел я в вагоне, волнуясь и ненавидя Володю. Когда в вагоне никого не было, подходил к окнам и всматривался в проходивших мимо людей, стараясь уловить очертания знакомого лица.
Однажды утром я увидел около станционного пакгауза несколько гимназистов с винтовками за плечами. Впереди них шел, с саблей и револьвером в кобуре, высокий, сухой реалист с трехцветной ленточкой на фуражке.
Что-то похожее на беспокойство и смутную тревогу почувствовал я; посмотрел на юные, с гордостью поднятые кверху лица гимназистов и спросил:
— Где это мальчикам винтовки дают?
— Не мальчикам, а добровольческой армии,— обидчиво ответил самый маленький из них, и мне показалось, что, брось я в него камень, он побежит жаловаться маме.
Я понял, что в городе произошло что-то. Быстро сорвал с гвоздя старую, подаренную мне Францем Ивановичем австрийскую шапку и порывисто выскочил из вагона.
— Куда ты, Саша, куда? — крикнула вслед мне Сима, но я не ответил.
У входа на вокзал стояло несколько чехов с винтовками.Я взглянул через улицу, где среди деревьев стоял желтенький едва заметный в зелени дом. Там, в кустах за палисадником, согнув спину, медленно крался человек. И в этом человеке я узнал венгерца Тошу. Очевидно, восстание застало его ночью врасплох. Спасаясь от белогвардейцев, он успел надеть одни только брюки.
Я замер и затаил дыхание. Вдоль сада, прячась за ветками желтой акации, с винтовками, точно охотники, осторожно, на носках крались чехи. Это длилось несколько секунд, но мне показалось вечностью.
Тоша хотел перебежать через калитку в сад, но чехи в это время выскочили из засады и защелкали затворами винтовок.
— Стой! Стой! Руки вверх! — раздался чей-то окрик.
Тоша поднял кверху руки. Он был в брюках защитного цвета, в нижней рубашке, без головного убора, босиком.Чехи медленно, с винтовками наперевес, приближались к нему. Они обыскали его карманы и, подтолкнув прикладом, Повели к вокзалу.
Тоша шел медленно, вразвалку, сжимая и разжимая кулаки. Из глубоких впадин тревожно смотрели прищуренные глаза, губы пренебрежительно кривились.Тошу ввели в вокзал. В открытое окно я видел, как солдаты яростно били его прикладами.
Низенький, круглолицый чех с маленькими, закрученными вверх усами заметил меня и, закрывая окно, крикнул:
— Пошель фон, хулиган!
Мне хотелось бросить чем-нибудь в противную его рожу, я искал глазами булыжник, яростно сжимая кулаки, но камня нигде не было.Я ничего не ощущал, кроме своего сердца.К вечеру в пассажирский вагон, который стоял в тупике у соснового леса, привели какую-то девушку и еще несколько большевиков.
Около вагона ходил вооруженный студент. Одетый в форменную тужурку, с медными пуговицами, в черную с голубым околышем фуражку, он был похож на матроса, недавно сошедшего с корабля.
На далеком расстоянии, сквозь сетчатую решетку окон, я увидел Тошу, он сигнализировал мне носовым платком.Я снял шапку и помахал ему в ответ. Так ежедневно я разговаривал с ним.Но меня мучило, что я не могу подойти ближе. Забиваясь в угол, я тоскливо отмачивался.
Дома отец, заметив это, сокрушенно качал головой:
— Заболел мальчишка.
Только одна Сима знала причину моего молчания. Она не успокаивала, не отвлекала, а тоже собралась в какой-то тоскливый комочек и, уткнув голову в тоненькие руки, сидела часами на шпалах у маленького костра, на котором мы подогревали пищу.
Как-то вечером, когда все улеглись спать, Сима пробралась ко мне под одеяло.
— Саша, давай утащим у отца табак и пару буханок хлеба и утром отнесем им. Ведь не убьет папа за это. Поколотит, а потом забудет. Они, наверно, голодные сидят.
Я согласился. На рассвете, когда все еще спали, мы утащили две буханки хлеба и мешочек с табаком. В нем было не меньше фунта махорки.
Осторожно мы пробрались к дверям, отодвинули задвижку, спрыгнули и побежали к арестантскому вагону.Вагон караулил чех. Сима подошла к нему, ласково поклонилась:
— Господин часовой, не разрешите ли вы передать табак и хлеб нашему учителю.
Чех задумался, а потом грубо сказал:
— Нелза. Уходи дальше.
Но Сима не отступала, она решила во что бы то ни стало вымолить у него разрешение.
— Ну, что вам стоит,— упрашивала Сима,— мы должны ему, он нас учил немецкому языку.
— Нелза,— коротко твердил чех.
— Ну, боже мой, что здесь такого? Я очень прошу вас, сделайте милость.
Чех поколебался, осмотрелся кругом и сунул в дверь табак и хлеб.В окно высунулась забинтованная голова Тоши.
— А, Александр, здравствуй, гут морген, мальчик, доброе утро,— весело заговорил он.
Я радостно поклонился ему и сказал:
— Я с сестренкой хлеба вам малость принес и табаку.
— Вот спасибо, друг, спасибо.
Через минуту мы увидели девушку с перевязанной щекой и какого-то рабочего с синими подтеками опухолей под глазами.Мы ушли подавленные. На следующий день, утром, у рощи меня окликнул чех.
— Мальчик, на один минут! — тихо произнес он. Это был Франц Иванович, в новой офицерской гимнастерке, в новых ботинках, с забинтованными икрами ног.
На голове у него была шапочка-пирожок с бело-красной ленточкой вместо кокарды. Усы были сбриты, на висках еще больше серебрилась седина.
— Франц Иванович...— вскрикнул я. от радости.
— Т-с-с-с! — остановил он мой восторг и осторожно оглянулся по сторонам.
Я тоже посмотрел через его плечо в направлении оврага, откуда начинался лес: там никого не было.
— Нет никого,— ответ ал я.— А почему вы чехом стали?
— После буду тебе сказаль, Александр, вечером, когда темно будет, прихода к речке, в кусты. Понимаешь? Большой дела есть. Гоша помогать надо. Обязательно приходи, Александр. Корошо?
— Хорошо,— с радостным волнением ответил я. Франц Иванович направился к вокзалу.
Я боялся, что вечером отец не разрешит мне отлучиться.Весь день я лежал на траве возле вагона и придумывал разные причины, по которым можно было бы отпроситься в город.
Лучше всего пи о чем не просить отца, а как только солнце пойдет на закат, исчезнуть и не возвращаться до тех пор, пока я не буду нужен Францу Ивановичу.За рекой уже давно поблекли последние отблески солнца. В лесу темно и тихо. Замолкли птицы, перестали звенеть в траве кузнечики, а Франца Ивановича все еще нет. Многое приходит на ум, когда одиноко сидишь и темноте.
«Неужели никогда больше не вернутся большевики и я не увижу ту жизнь, о которой так хорошо рассказывал мне Коровин? Неужели опять будут избивать солдат, а у нас не будет вдоволь хлеба?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37
Устав, отец бросил меня посредине вагона и вышел.Узкие полосы дощатого потолка, покачивающаяся консервная банка, жестяная труба печки — все это, опрокинувшись, плыло над моей головой. Я закрыл глаза.
Сима сидела около меня и плакала. Потом она и мачеха подняли меня и положили на отцовскую постель.
— Если он еще раз посмеет кого-нибудь избить, я брошусь под поезд,— с отчаянием в голосе сказала Сима.
С приходом весны нас направили в распоряжение Томской дороги. Отец повеселел. Теплушка наша покатилась в дальний путь. Сейчас по станциям встречались только мешочники да редкие подозрительные пассажиры в шинелях. Кое-где — в Челябинске, в Кургане, в Омске, в Новосибирске — встречались чешские эшелоны.
В городах укреплялась Советская власть, шли митинги, кипела ожесточенная борьба с врагами.Чехи аккуратно выставляли караулы, ухаживали за женщинами.Большевики с доверчивостью относились к ним: чехам дано было оружие для самоохраны и предоставлена возможность продвигаться к Владивостоку, чтобы там, сев на пароходы, они могли вернуться на родину.
Отец посматривал на чехов с явной любовью и говорил:
— Славяне... одной крови... Организованность, дисциплина—приятно смотреть.
На остановках он иногда подходил к чехам, чтобы поболтать. Попыхивая вонючей самокруткой, широко улыбаясь, он спрашивал:
— Домой, на родину? Счастливый путь, господа. В Томске вагон наш поставили в тупик. За тупиком находилась березовая роща. Белые стволы деревьев начинались сразу от штабелей шпал и спускались по косогору внизу, к реке Ушайке. Май стоял душный, жаркий.
Направо, за оврагом, окруженным высоким белым забором с проволочными заграждениями наверху, помещался лагерь военнопленных.Я бегал каждый день на реку. Возвращаясь с реки, останавливался у ворот около часового и заглядывал на двор лагеря. Там среди деревянных низеньких бараков ходили немцы, австрийцы и турки. Они ходили свободно: их выпускали на реку, в город и на вокзал.
На речку они приходили группами, стирали белье, купались или лежали на горячем песке. К часу дня они возвращались в лагерь.Однажды после обеда, скучая, я бродил по роще. Здесь было прохладно и тихо. Буйно разметав свои ветви, деревья стояли нарядные, свежие, точно после недавнего дождя.
Ноги мои легко скользили по сухому покрову прошлогодней листвы.Внизу, за обрывом, извиваясь, шумя, бежала быстрая сверкающая речка. За ней, за песчаной отмелью, синей щетинистой стеной стоял ровный сосновый бор.
Мне захотелось в лес — подышать свежим воздухом, послушать щебетание птиц.Я сделал движение, чтобы спуститься вниз по обрыву, но вдруг в тени у огромной сосны увидел человека в голубом мундире и в синих заплатанных брюках. Согнув спину, он сидел без шапки, с подобранными под себя ногами. На коленях его лежал небольшой кусок
фанеры.Это был военнопленный художник.Я нерешительно подошел к нему. В смутных контурах на белом листе александрийской бумаги яркой акварелью была нарисована река, ближние постройки
и лес.Художник отставил в сторону работу и посмотрел на меня.
— Что, мальчик, купайца пойдем? — спросил он, и я увидел большие белые ресницы и добрые голубые глаза.
— Нет, я не хочу купаться,— робко сказал я и с любопытством посмотрел на австрийца. Он был плохо одет, в стоптанных башмаках и в обмотках, выцветших от времени.
— А что ти кошешь, мальчик? — добродушно, коверкая слова, спросил он.
— Я хочу посмотреть, как вы рисуете. Можно?
— Пожалюста, только я больше рисовайт ке будем.
— Почему? — с сожалением спросил я.
— Так... Не кочем. Усталь.
Он поднялся, сложил в квробку тюбики, палитру, кисти и ушел в глубь рощи.Мне стало досадно, что я не нашелся сказать австрийцу что-нибудь значительное и интересное. На следующий день я опять пришел на это же место.Он встретил меня, как давно знакомого, с улыбкой.
— Садитесь, мальчик, я вас буду рисовайт. Художник поправил мне рубашку, указал позу и стал рисовать. Я просидел часа полтора и немало удивился, когда на полотне увидел едва понятные контуры, нанесенные углем.
— Еще не готово? — разочарованно спросил я.
— У-у-у—усмехаясь, протянул художник,— это большой работа. Маленький терпение надо, мой мальчик.
Я стал ежедневно позировать художнику. После работы нес небольшой его чемоданчик и шел вместе с ним в лагерь.
Там меня поражала удивительная опрятность и чистота.Я садился у кровати Франца Ивановича и с нескрываемым любопытством озирал люден, чистенькие кровати, столики с книгами и блестящими алюминиевыми котелками.
Франц Иванович ложился на кровать, смотрел на меня задумчивыми глазами и говорил:
— Александр, ты думал австриец, немец — шорт, убийца, вор. Правда, Александр, думал так?
Я чувствовал, как вспыхивает румянцем мое лицо, и тихо отвечал:
— Нет.
— Правильно. Австриец, немец, рузкий — один брат, один человек. Большевик Ленин это корошо говориль, красиво говориль.
Рядом с моим новым другом помещался низенький, С первыми проблесками седины на голове, венгерец Тоша. У него были глубокие, запавшие глаза, короткие, как щетина, усы и... револьвер в желтой кобуре. Бывал он в бараке очень редко, потому что работал в лагерном комитете и часто убегал в город, в Совет.
На тумбочке, рядом с кроватью, лежала небольшая стопка аккуратно сложенных книг. Я с завистью смотрел на эти книги, но попросить не решался. Однажды, когда Франц Иванович отдыхал на кровати, я набрался
смелости:
— Дядя, дайте мне почитать что-нибудь. Я не порву. Франц Иванович посмотрел снисходительно, с улыбкой:
— Ты еще маленький такие книжки читать,— сказал он,
— Почему? Какие это книги?
— Маркс, Энгельс, Ленин.
— Ну и что же, я даже Горького читал.
Тоша громко рассмеялся. А Франц Иванович пояснил мне, что книги эти очень сложные и что мне их рано читать.Часто я заставал их за этими книгами. Возле стола собиралась небольшая группа пленных, и Франц Иванович громко, плохо выговаривая русские слова, читал. Он прерывал чтение и на непонятном мне языке объяснял прочитанное.
Но слова: Ленин, большевик, резолюция — были мне понятны и близки, Я узнал, что здесь, в бараке, организовалась группа большевиков из пленных. По соседству с ними находились офицерские бараки. Важные, пренебрежительные, ходили офицеры мимо барака Франца Ивановича и на обитателей его смотрели со скрытой ненавистью.
Часто среди двора большевистский комитет лагеря собирал митинг. Огромная толпа вырастала на площади, окружая стол с оратором.Чаще всего выступал Франц Иванович. Он ходил по шаткому, поскрипывающему столу и говорил возбужденно и горячо.Офицеры стояли в стороне группками и, ухмыляясь, принужденно слушали речи ораторов.Я тайно начинал ненавидеть посмеивающихся офицеров, а после митинга подходил к Францу Ивановичу и смущенно говорил:
— Офицеры опять смеялись над вами.
Франца Ивановича веселила моя преданность; улыбаясь и легонько похлопывая меня по плечу, он говорил:
— Корошо, что они только смеюца, Александр, они могут еще стреляйт рабочих.
И тут же неожиданно любовно трепал мои волосы и добавлял:
— Маленький большевик, Александр; потом будет большой, короши большевик.
Володя узнал о моей дружбе с Францем Ивановичем и о том, что я хожу на митинги, донес отцу. Отец спросил, правда ли это. Я подтвердил, готовый к очередной пытке. Но отец не стал избивать меня. Он злобно взглянул, щелкнул меня по лбу и сказал Анне Григорьевне, чтобы она не выпускала меня на улицу.
Три дня просидел я в вагоне, волнуясь и ненавидя Володю. Когда в вагоне никого не было, подходил к окнам и всматривался в проходивших мимо людей, стараясь уловить очертания знакомого лица.
Однажды утром я увидел около станционного пакгауза несколько гимназистов с винтовками за плечами. Впереди них шел, с саблей и револьвером в кобуре, высокий, сухой реалист с трехцветной ленточкой на фуражке.
Что-то похожее на беспокойство и смутную тревогу почувствовал я; посмотрел на юные, с гордостью поднятые кверху лица гимназистов и спросил:
— Где это мальчикам винтовки дают?
— Не мальчикам, а добровольческой армии,— обидчиво ответил самый маленький из них, и мне показалось, что, брось я в него камень, он побежит жаловаться маме.
Я понял, что в городе произошло что-то. Быстро сорвал с гвоздя старую, подаренную мне Францем Ивановичем австрийскую шапку и порывисто выскочил из вагона.
— Куда ты, Саша, куда? — крикнула вслед мне Сима, но я не ответил.
У входа на вокзал стояло несколько чехов с винтовками.Я взглянул через улицу, где среди деревьев стоял желтенький едва заметный в зелени дом. Там, в кустах за палисадником, согнув спину, медленно крался человек. И в этом человеке я узнал венгерца Тошу. Очевидно, восстание застало его ночью врасплох. Спасаясь от белогвардейцев, он успел надеть одни только брюки.
Я замер и затаил дыхание. Вдоль сада, прячась за ветками желтой акации, с винтовками, точно охотники, осторожно, на носках крались чехи. Это длилось несколько секунд, но мне показалось вечностью.
Тоша хотел перебежать через калитку в сад, но чехи в это время выскочили из засады и защелкали затворами винтовок.
— Стой! Стой! Руки вверх! — раздался чей-то окрик.
Тоша поднял кверху руки. Он был в брюках защитного цвета, в нижней рубашке, без головного убора, босиком.Чехи медленно, с винтовками наперевес, приближались к нему. Они обыскали его карманы и, подтолкнув прикладом, Повели к вокзалу.
Тоша шел медленно, вразвалку, сжимая и разжимая кулаки. Из глубоких впадин тревожно смотрели прищуренные глаза, губы пренебрежительно кривились.Тошу ввели в вокзал. В открытое окно я видел, как солдаты яростно били его прикладами.
Низенький, круглолицый чех с маленькими, закрученными вверх усами заметил меня и, закрывая окно, крикнул:
— Пошель фон, хулиган!
Мне хотелось бросить чем-нибудь в противную его рожу, я искал глазами булыжник, яростно сжимая кулаки, но камня нигде не было.Я ничего не ощущал, кроме своего сердца.К вечеру в пассажирский вагон, который стоял в тупике у соснового леса, привели какую-то девушку и еще несколько большевиков.
Около вагона ходил вооруженный студент. Одетый в форменную тужурку, с медными пуговицами, в черную с голубым околышем фуражку, он был похож на матроса, недавно сошедшего с корабля.
На далеком расстоянии, сквозь сетчатую решетку окон, я увидел Тошу, он сигнализировал мне носовым платком.Я снял шапку и помахал ему в ответ. Так ежедневно я разговаривал с ним.Но меня мучило, что я не могу подойти ближе. Забиваясь в угол, я тоскливо отмачивался.
Дома отец, заметив это, сокрушенно качал головой:
— Заболел мальчишка.
Только одна Сима знала причину моего молчания. Она не успокаивала, не отвлекала, а тоже собралась в какой-то тоскливый комочек и, уткнув голову в тоненькие руки, сидела часами на шпалах у маленького костра, на котором мы подогревали пищу.
Как-то вечером, когда все улеглись спать, Сима пробралась ко мне под одеяло.
— Саша, давай утащим у отца табак и пару буханок хлеба и утром отнесем им. Ведь не убьет папа за это. Поколотит, а потом забудет. Они, наверно, голодные сидят.
Я согласился. На рассвете, когда все еще спали, мы утащили две буханки хлеба и мешочек с табаком. В нем было не меньше фунта махорки.
Осторожно мы пробрались к дверям, отодвинули задвижку, спрыгнули и побежали к арестантскому вагону.Вагон караулил чех. Сима подошла к нему, ласково поклонилась:
— Господин часовой, не разрешите ли вы передать табак и хлеб нашему учителю.
Чех задумался, а потом грубо сказал:
— Нелза. Уходи дальше.
Но Сима не отступала, она решила во что бы то ни стало вымолить у него разрешение.
— Ну, что вам стоит,— упрашивала Сима,— мы должны ему, он нас учил немецкому языку.
— Нелза,— коротко твердил чех.
— Ну, боже мой, что здесь такого? Я очень прошу вас, сделайте милость.
Чех поколебался, осмотрелся кругом и сунул в дверь табак и хлеб.В окно высунулась забинтованная голова Тоши.
— А, Александр, здравствуй, гут морген, мальчик, доброе утро,— весело заговорил он.
Я радостно поклонился ему и сказал:
— Я с сестренкой хлеба вам малость принес и табаку.
— Вот спасибо, друг, спасибо.
Через минуту мы увидели девушку с перевязанной щекой и какого-то рабочего с синими подтеками опухолей под глазами.Мы ушли подавленные. На следующий день, утром, у рощи меня окликнул чех.
— Мальчик, на один минут! — тихо произнес он. Это был Франц Иванович, в новой офицерской гимнастерке, в новых ботинках, с забинтованными икрами ног.
На голове у него была шапочка-пирожок с бело-красной ленточкой вместо кокарды. Усы были сбриты, на висках еще больше серебрилась седина.
— Франц Иванович...— вскрикнул я. от радости.
— Т-с-с-с! — остановил он мой восторг и осторожно оглянулся по сторонам.
Я тоже посмотрел через его плечо в направлении оврага, откуда начинался лес: там никого не было.
— Нет никого,— ответ ал я.— А почему вы чехом стали?
— После буду тебе сказаль, Александр, вечером, когда темно будет, прихода к речке, в кусты. Понимаешь? Большой дела есть. Гоша помогать надо. Обязательно приходи, Александр. Корошо?
— Хорошо,— с радостным волнением ответил я. Франц Иванович направился к вокзалу.
Я боялся, что вечером отец не разрешит мне отлучиться.Весь день я лежал на траве возле вагона и придумывал разные причины, по которым можно было бы отпроситься в город.
Лучше всего пи о чем не просить отца, а как только солнце пойдет на закат, исчезнуть и не возвращаться до тех пор, пока я не буду нужен Францу Ивановичу.За рекой уже давно поблекли последние отблески солнца. В лесу темно и тихо. Замолкли птицы, перестали звенеть в траве кузнечики, а Франца Ивановича все еще нет. Многое приходит на ум, когда одиноко сидишь и темноте.
«Неужели никогда больше не вернутся большевики и я не увижу ту жизнь, о которой так хорошо рассказывал мне Коровин? Неужели опять будут избивать солдат, а у нас не будет вдоволь хлеба?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37