https://wodolei.ru/catalog/drains/
» Что я мог ему ответить? Что партия — это не абстракция, она состоит из живых людей, со всеми присущими им качествами, даже с пороками? Что много еще таких, кто умеет говорить как по писаному, используя высокие идеи в качестве ширмы для прикрытия своих мелочных интересов? Я задал ему встречный вопрос: «Скажите, товарищ майор, разве это я должен разбираться в мотивах преследования? Разве это мое дело — доискиваться до причин нанесенных мне оскорблений? Если есть какие-то основания для обвинений, не проще ли сказать о них прямо и ясно, не опасаясь привлекать факты? Но тут используется чудовищная система обвинения, которая в корне противоречит всем правовым нормам. Вместо того чтобы обосновывать предъявляемые мне обвинения, меня заставляют доказывать собственную невиновность! И это называется специальной парткомисси-ей?» Он грустно посмотрел на меня и едва слышно сказал: «Перед комиссией поставили задачу найти виновника допущенных просчетов. И есть указание срочно завершить всю работу».— «А что же тогда делать мне?» — «То же самое, что и до сих пор: сопротивляйтесь. И в конце концов правда восторжествует». Я поблагодарил его. С тех пор мы больше не виделись. Если ты сочтешь нужным разобраться в моем деле и в подлинных мотивах преследований, которым я подвергся, разыщи этого майора...
Однажды вечером мой неизменный провожатый, капитан из комиссии, доведя меня до дверей дома, сказал, что советует этой ночью хорошенько подумать и утром явиться «с искренним и окончательным признанием, обратив особое внимание на параграфы уже сформулированного обвинения». Сначала я был подозреваемым, потом — обвиняемым, но вот в какой-то момент стало ясно, что комиссия больше не сомневается в моей виновности. А сегодня им удалось вывести меня из терпения, и я, сам не свой, закричал: «Кончайте же с этой провокацией! Чего вы хотите добиться своими инсинуациями и крючкотворством? Предлагаете мне облегчить положение признанием? Да неужели вы не отдаете себе отчета в том, что это методы наших врагов? Разве вы не знаете, что мне уже пришлось испытать их на себе?» Тот же капитан оборвал меня: «Да как ты осмеливаешься оскорблять комиссию и мундир, данный мне социалистическим государством?» Вот тогда я, кажется, действительно сорвался: «Тебя еще и на свете-то не было, когда меня за революционную деятельность бросали из тюрьмы в тюрьму, как ты-то осмеливаешься обвинять меня в мошенничестве и предательстве родины?! Кто дал тебе такое право?» Капитан поднялся и хладнокровно заявил: «Страна. Л тебе предъявляется обвинение в нанесении тяжкого оскорбления официальному лицу». Что было дальше, не помнюу% помню только, как дал ему пощечину: «Вот тебе от этой страны! Кто позволил тебе издеваться надо мной, стариком!» Потом я, кажется, потерял сознание. Вечером, как ни в чем не бывало сопровождая меня домой, капитан сказал, что завтра расследование заканчивается и соответствующие документы будут направлены компетентным органам. Я ничего не ответил. Поднялся в свою комнату. Курить я давно бросил, но сейчас разыскал пачку сигарет, сохранившуюся со старых времен, курил в потемках и думал, думал...
Так продолжаться больше не может. Пойми меня, пожалуйста, мне просто стала невыносима эта позорная, бессмысленная травля. Чувствую, что схожу с ума. Особенно когда нет-нет да и кольнет вопрос: а быть может, она вовсе не бессмысленная? Если так, то, видно, не мне дано разобраться в этом. Надеюсь, другие доведут дело до конца. Силы мои действительно на исходе. Больше всего меня мучает, что всю эту подлую возню затеяли люди, которые выросли уже при народной власти, и воспитали их мы сами! Страшно подумать, наши ли они на самом деле? Меня они назвали врагом. Врагом чего? Идеалов, убеждений, за которые я не раз готов был отдать жизнь? Неужто возможно такое через три десятилетия после Освобождения? Не думай, я сделал все, что было в моих силах. Обращался в горком, в уездный комитет — к товарищу Иордаке. Но он принять меня отказался, через секретаршу посоветовал набраться терпения. А откуда его взять, терпение, когда люди в штатском и в форме требуют признаться, что я — это не я? Быть может, моя смерть привлечет внимание к допущенному беззаконию, и такое больше не повторится. Между нами говоря, мне и так немного осталось, ведь печень у меня никудышная, до цирроза рукой подать.
Что сказать тебе еще, Виктор? Если бы каким-то чудом мне довелось начать все сначала, я прожил бы так же. Оглядываясь назад, я, честно говоря, не вижу, в чем можно было бы себя упрекнуть. Всюду, куда меня ни посылала партия, я старался быть полезным в меру своих сил и способностей. Другие, наверное, сделали больше — честь им и хвала! Но знай, одно меня по-настоящему огорчает: несчастье мое случилось в уезде, который возглавляешь ты. Я слишком хорошо знаю тебя, чтобы допустить чудовищную мысль о том, что содеянное зло уходит корнями в уездный комитет. Но не настораживает ли тебя тот факт, что все, о чем я тебе здесь рассказал, случилось совсем рядом, буквально у тебя на глазах?
Что бы там ни было, прости своего бывшего друга-неудачника. Прости хотя бы потому, что он и сейчас, спуская курок, от своих убеждений коммуниста не отступился и в правильности избранного нами пути не сомневается. Нельзя вытравить из души благородные, величественные идеалы только потому, что есть еще подлецы. Порою в их власти унижать и даже преследовать нас, злоупотребляя постами в партии и государстве, обманывая наше доверие. Но невозможно таким образом заставить нас свернуть с твердого пути. Рано или поздно наше дело все равно победит, ибо оно правое. Я горжусь, что умираю с чистой совестью. Посылаю с этим письмом свой партийный билет, который я носил у сердца столько лет, сколько !я служил партии.
Твой друг и тезка Виктор Пэкурару
Последний листок выпал из рук Штефана. Машинально провел он ладонью по лицу, протер глаза и бессильно опустил голову на руки. Он был подавлен, опустошен. Телефон трезвонил непрерывно, но Штефан сидел как парализованный. Солнце спустилось к горизонту, последний луч проник во внутренний дворик и ударил в глаза. Штефан вздрогнул, оглядел столы, стулья, шкафы, забитые книгами и бумагами. А когда пришел в себя окончательно и попытался встать, все, что во время чтения сверлило мозг, вылилось в один отчаянный крик:
— Этого не может быть!..
Штефан был уже у двери, как вдруг она резко открылась. На пороге стоял дежурный офицер Мирою, красный от возмущения.
— Ты что?! Первый ждет не дождется, уже третью чашку кофе пьет, а ты здесь рассиживаешься.
Штефан не ответил. Аккуратно, страницу за страницей, собрал письмо, положил в конверт и медленно, по-стариковски шаркая ногами, побрел к шефу. Вошел, молча остановился в дверях, долго стоял, глядя перед собой пустыми, невидящими глазами. И вдруг его прорвало:
— Не понимаю! Не могу понять! Мы где находимся — на Сицилии, в Калифорнии, где властвует мафия? Что происходит? Возможно ли все это? И где были мы?
Секретарь встал, жестом остановил его и попросил сесть. Взгляд его посуровел, в темных глазах вспыхнул знакомый глубинный свет, морщины разгладились.
— Слишком много вопросов для одного ответа. А может быть, и для одного человека. Слишком много междометий. Не хотел бы я пожалеть, товарищ Штефан Попэ, о том, что именно тебе решил доверить разбор этого происшествия. Да, это ЧП, и ЧП очень серьезное. Наш долг — расследовать его со всей объективностью и скрупулезностью. Что касается твоего гамлетовского «Возможно ли все это?», отвечу: «Как видишь, возможно!» Сейчас не время разводить дискуссии. Перед нами сложный случай, думаю, здесь затронуты самые различные области: экономическая — прежде всего; далее — кадры, парт-контроль; ну и, наконец, организация нашей работы. Во весь рост встает проблема методов и стиля руководства. В конце концов, этот случай требует исчерпывающего ответа, как мы формируем, воспитываем людей, о которых привыкли говорить, что это наш самый ценный капитал. Наше отношение к тем, кто оступился, совершил ошибку,— это вопрос нашей человечности. Но в тысячу раз серьезнее то, как мы относимся к тем, кто всего лишь на подозрении. Случай исключительный: наш товарищ в отчаянии сводит счеты с жизнью. Во имя чего? Может, тут и вправду все было специально сфабриковано? Если ты до сих пор не понял, почему я лично не могу заняться расследованием этого чрезвычайно серьезного и важного дела, я тебе отвечу: потому что был и остаюсь самым близким другом Виктора Пэкурару.
— Но ведь покончить с собой — значит сдаться без борьбы...
— Нет! Это не трусость, а отчаяние. Я помню людей, которые, чувствуя, что не вынесут пыток в сигуранце, вскрывали себе вены или выбрасывались из окна. Некоторые разбивали себе голову о стену камеры. Были, да и сейчас не перевелись, фанфароны, которые их объявили трусами. А вот у меня никогда не поворачивался язык осквернить их память этим позорным клеймом. Знаешь, почему? Им приходилось выбирать между добровольной смертью и предательством товарищей. И может быть, своей смертью они уберегли партию от еще больших ударов, от новых тяжелых потерь. Почему никому не приходит в голову обвинить раненого солдата в том, что он предпочитает застрелиться, нежели сдаться в плен?.. Несомненно одно: чтобы Виктор Пэкурару решился на такое, надо было довести его до последней степени отчаяния.
— И все-таки, товарищ секретарь, где же были мы? Догару посмотрел на Штефана внимательным, вдумчивым взглядом.
— Вопрос этот неизбежен, и ответить на него нужно предельно честно. В первую очередь необходимо досконально разобраться, кто и зачем приказал назначить комиссию, кто вел расследование, каковы были пункты обвинения и на чем они основывались. Другими словами, нужно докопаться до сути не только происшествия с Виктором Пэкурару, но и всего круга проблем, связанных с заводом, его парторганизацией, с главком электротехнической промышленности. Надо разыскать людей, так или иначе участвовавших в этих событиях, и попытаться восстановить объективную картину: факты, подробности, их взаимосвязь. Надо найти ответ на вопрос, почему такую кучу обвинений свалили на голову Пэкурару, ведь это совершенно не вяжется с его образом. Скажу без всякой сентиментальности: я лично глубоко верю, что Виктор до конца остался таким, каким был всю жизнь,— честным человеком. Больше того, кристальной честности человеком, который отличался от других именно этой необыкновенной чистотой. Может быть, на каком-то этапе жизни он слыл романтиком, но это в самом добром смысле слова. В дополнение к сказанному в письме могу сообщить, что до войны он организовывал тайные типографии и руководил ими, во время войны продолжал работать в подпольном аппарате Центрального Комитета, постоянно рискуя жизнью. После ареста из него не вытянули ни одного свидетельства, хотя на заседание военно-полевого суда его внесли — так его искалечили во время пыток. Это был человек огромной души, наш Виктор. Я помню, как в тюрьме он отдавал последние крохи хлеба больному товарищу. Многие годы заведовал он скудной кассой нашего партийного подполья и сохранил все до последнего медяка. Уж я-то знаю, как он, страдая от голода, носил в кармане партийные тысячи. Не было тогда комиссий и подкомиссий, однако Виктор в любое мгновение мог отчитаться о находящихся у него на хранении деньгах. А после Освобождения... Никогда не напоминал он о своих заслугах, не стремился к чинам, и машину ему к подъезду не подавали, а за рубеж посылали только в самые сложные командировки. Для себя он ничего не просил. Даже улучшения жилищных условий, хотя имел на это право, да и жена постоянно наседала на него. Он не баловал ни жену, ни единственную дочку, которую, поверь мне, просто обожал. Кому же перешел дорогу этот скромный, честный человек? Не тем ли, кому всегда был готов дать отпор — и давал, невзирая на личности, сражался за правду, за справедливость, поддерживал правых и защищал незаконно пострадавших...
Штефан слушал внимательно, что-то прикидывая в уме. Положение на заводе «Энергия» было ему знакомо, хотя сам он там давно не бывал.
— Может, он слишком много знал, этот Пэкурару? И для кого-то стал неудобным? — спросил Штефан.
— Возможно. Однако нужны доказательства. Как раз это и есть твоя непосредственная задача. Для ее решения мы освободим тебя от других забот. И отложим...
— А откладывать нечего. У меня не осталось невыполненных заданий.
— Да я не это имел в виду. Скоро твой заведующий выходит на пенсию. Человек больной, трудно ему. Вот мы и надеялись, что ты возьмешь отдел на себя.
— Это было бы неправильно. Моя подготовка оставляет желать лучшего.
— Почему? Начинал рабочим, теперь инженер. Местный. Член партии с сорок седьмого года, с восемнадцати лет. Блестяще окончил партийную академию, примерный семьянин... Не вижу оснований для подобной скромности. Но мы вернемся к этому разговору только после того, как
завершишь разбор происшествия. Думаю, начать надо именно с завода «Энергия».
— В том-то и проблема,— опустил голову Штефан. — Знаете, моя жена работает инженером на этом заводе...
— Так тем лучше!
— Кроме того, она в парткоме, ответственная за сектор пропаганды.
— Ну и что? Не понимаю, что тебя беспокоит. Иметь надежный источник информации никогда не лишне.
Но Штефан не унимался:
— Есть еще кое что. Дело в том, что мы долго работали вместе с Павлом Космой, и не где-нибудь, а на заводе «Энергия». И в академию «Штефан Георгиу» нас послали вместе, мы даже- в одной комнате жили.
— Это с генеральным директором «Энергии»? Ну и что, вы с ним друзья?
Штефан помолчал в нерешительности, потом сказал:
— Как вам объяснить... Дружба наша постепенно затухала, а после истории с трансформаторами — товарищ Иордаке поручил мне в ней разобраться — кончилась совсем. Санда активно поддерживала новаторов, чем вызвала неудовольствие, а потом и открытую ярость Павла.
— Если мне не изменяет память, он был тогда не директором, а лишь исполняющим обязанности.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50
Однажды вечером мой неизменный провожатый, капитан из комиссии, доведя меня до дверей дома, сказал, что советует этой ночью хорошенько подумать и утром явиться «с искренним и окончательным признанием, обратив особое внимание на параграфы уже сформулированного обвинения». Сначала я был подозреваемым, потом — обвиняемым, но вот в какой-то момент стало ясно, что комиссия больше не сомневается в моей виновности. А сегодня им удалось вывести меня из терпения, и я, сам не свой, закричал: «Кончайте же с этой провокацией! Чего вы хотите добиться своими инсинуациями и крючкотворством? Предлагаете мне облегчить положение признанием? Да неужели вы не отдаете себе отчета в том, что это методы наших врагов? Разве вы не знаете, что мне уже пришлось испытать их на себе?» Тот же капитан оборвал меня: «Да как ты осмеливаешься оскорблять комиссию и мундир, данный мне социалистическим государством?» Вот тогда я, кажется, действительно сорвался: «Тебя еще и на свете-то не было, когда меня за революционную деятельность бросали из тюрьмы в тюрьму, как ты-то осмеливаешься обвинять меня в мошенничестве и предательстве родины?! Кто дал тебе такое право?» Капитан поднялся и хладнокровно заявил: «Страна. Л тебе предъявляется обвинение в нанесении тяжкого оскорбления официальному лицу». Что было дальше, не помнюу% помню только, как дал ему пощечину: «Вот тебе от этой страны! Кто позволил тебе издеваться надо мной, стариком!» Потом я, кажется, потерял сознание. Вечером, как ни в чем не бывало сопровождая меня домой, капитан сказал, что завтра расследование заканчивается и соответствующие документы будут направлены компетентным органам. Я ничего не ответил. Поднялся в свою комнату. Курить я давно бросил, но сейчас разыскал пачку сигарет, сохранившуюся со старых времен, курил в потемках и думал, думал...
Так продолжаться больше не может. Пойми меня, пожалуйста, мне просто стала невыносима эта позорная, бессмысленная травля. Чувствую, что схожу с ума. Особенно когда нет-нет да и кольнет вопрос: а быть может, она вовсе не бессмысленная? Если так, то, видно, не мне дано разобраться в этом. Надеюсь, другие доведут дело до конца. Силы мои действительно на исходе. Больше всего меня мучает, что всю эту подлую возню затеяли люди, которые выросли уже при народной власти, и воспитали их мы сами! Страшно подумать, наши ли они на самом деле? Меня они назвали врагом. Врагом чего? Идеалов, убеждений, за которые я не раз готов был отдать жизнь? Неужто возможно такое через три десятилетия после Освобождения? Не думай, я сделал все, что было в моих силах. Обращался в горком, в уездный комитет — к товарищу Иордаке. Но он принять меня отказался, через секретаршу посоветовал набраться терпения. А откуда его взять, терпение, когда люди в штатском и в форме требуют признаться, что я — это не я? Быть может, моя смерть привлечет внимание к допущенному беззаконию, и такое больше не повторится. Между нами говоря, мне и так немного осталось, ведь печень у меня никудышная, до цирроза рукой подать.
Что сказать тебе еще, Виктор? Если бы каким-то чудом мне довелось начать все сначала, я прожил бы так же. Оглядываясь назад, я, честно говоря, не вижу, в чем можно было бы себя упрекнуть. Всюду, куда меня ни посылала партия, я старался быть полезным в меру своих сил и способностей. Другие, наверное, сделали больше — честь им и хвала! Но знай, одно меня по-настоящему огорчает: несчастье мое случилось в уезде, который возглавляешь ты. Я слишком хорошо знаю тебя, чтобы допустить чудовищную мысль о том, что содеянное зло уходит корнями в уездный комитет. Но не настораживает ли тебя тот факт, что все, о чем я тебе здесь рассказал, случилось совсем рядом, буквально у тебя на глазах?
Что бы там ни было, прости своего бывшего друга-неудачника. Прости хотя бы потому, что он и сейчас, спуская курок, от своих убеждений коммуниста не отступился и в правильности избранного нами пути не сомневается. Нельзя вытравить из души благородные, величественные идеалы только потому, что есть еще подлецы. Порою в их власти унижать и даже преследовать нас, злоупотребляя постами в партии и государстве, обманывая наше доверие. Но невозможно таким образом заставить нас свернуть с твердого пути. Рано или поздно наше дело все равно победит, ибо оно правое. Я горжусь, что умираю с чистой совестью. Посылаю с этим письмом свой партийный билет, который я носил у сердца столько лет, сколько !я служил партии.
Твой друг и тезка Виктор Пэкурару
Последний листок выпал из рук Штефана. Машинально провел он ладонью по лицу, протер глаза и бессильно опустил голову на руки. Он был подавлен, опустошен. Телефон трезвонил непрерывно, но Штефан сидел как парализованный. Солнце спустилось к горизонту, последний луч проник во внутренний дворик и ударил в глаза. Штефан вздрогнул, оглядел столы, стулья, шкафы, забитые книгами и бумагами. А когда пришел в себя окончательно и попытался встать, все, что во время чтения сверлило мозг, вылилось в один отчаянный крик:
— Этого не может быть!..
Штефан был уже у двери, как вдруг она резко открылась. На пороге стоял дежурный офицер Мирою, красный от возмущения.
— Ты что?! Первый ждет не дождется, уже третью чашку кофе пьет, а ты здесь рассиживаешься.
Штефан не ответил. Аккуратно, страницу за страницей, собрал письмо, положил в конверт и медленно, по-стариковски шаркая ногами, побрел к шефу. Вошел, молча остановился в дверях, долго стоял, глядя перед собой пустыми, невидящими глазами. И вдруг его прорвало:
— Не понимаю! Не могу понять! Мы где находимся — на Сицилии, в Калифорнии, где властвует мафия? Что происходит? Возможно ли все это? И где были мы?
Секретарь встал, жестом остановил его и попросил сесть. Взгляд его посуровел, в темных глазах вспыхнул знакомый глубинный свет, морщины разгладились.
— Слишком много вопросов для одного ответа. А может быть, и для одного человека. Слишком много междометий. Не хотел бы я пожалеть, товарищ Штефан Попэ, о том, что именно тебе решил доверить разбор этого происшествия. Да, это ЧП, и ЧП очень серьезное. Наш долг — расследовать его со всей объективностью и скрупулезностью. Что касается твоего гамлетовского «Возможно ли все это?», отвечу: «Как видишь, возможно!» Сейчас не время разводить дискуссии. Перед нами сложный случай, думаю, здесь затронуты самые различные области: экономическая — прежде всего; далее — кадры, парт-контроль; ну и, наконец, организация нашей работы. Во весь рост встает проблема методов и стиля руководства. В конце концов, этот случай требует исчерпывающего ответа, как мы формируем, воспитываем людей, о которых привыкли говорить, что это наш самый ценный капитал. Наше отношение к тем, кто оступился, совершил ошибку,— это вопрос нашей человечности. Но в тысячу раз серьезнее то, как мы относимся к тем, кто всего лишь на подозрении. Случай исключительный: наш товарищ в отчаянии сводит счеты с жизнью. Во имя чего? Может, тут и вправду все было специально сфабриковано? Если ты до сих пор не понял, почему я лично не могу заняться расследованием этого чрезвычайно серьезного и важного дела, я тебе отвечу: потому что был и остаюсь самым близким другом Виктора Пэкурару.
— Но ведь покончить с собой — значит сдаться без борьбы...
— Нет! Это не трусость, а отчаяние. Я помню людей, которые, чувствуя, что не вынесут пыток в сигуранце, вскрывали себе вены или выбрасывались из окна. Некоторые разбивали себе голову о стену камеры. Были, да и сейчас не перевелись, фанфароны, которые их объявили трусами. А вот у меня никогда не поворачивался язык осквернить их память этим позорным клеймом. Знаешь, почему? Им приходилось выбирать между добровольной смертью и предательством товарищей. И может быть, своей смертью они уберегли партию от еще больших ударов, от новых тяжелых потерь. Почему никому не приходит в голову обвинить раненого солдата в том, что он предпочитает застрелиться, нежели сдаться в плен?.. Несомненно одно: чтобы Виктор Пэкурару решился на такое, надо было довести его до последней степени отчаяния.
— И все-таки, товарищ секретарь, где же были мы? Догару посмотрел на Штефана внимательным, вдумчивым взглядом.
— Вопрос этот неизбежен, и ответить на него нужно предельно честно. В первую очередь необходимо досконально разобраться, кто и зачем приказал назначить комиссию, кто вел расследование, каковы были пункты обвинения и на чем они основывались. Другими словами, нужно докопаться до сути не только происшествия с Виктором Пэкурару, но и всего круга проблем, связанных с заводом, его парторганизацией, с главком электротехнической промышленности. Надо разыскать людей, так или иначе участвовавших в этих событиях, и попытаться восстановить объективную картину: факты, подробности, их взаимосвязь. Надо найти ответ на вопрос, почему такую кучу обвинений свалили на голову Пэкурару, ведь это совершенно не вяжется с его образом. Скажу без всякой сентиментальности: я лично глубоко верю, что Виктор до конца остался таким, каким был всю жизнь,— честным человеком. Больше того, кристальной честности человеком, который отличался от других именно этой необыкновенной чистотой. Может быть, на каком-то этапе жизни он слыл романтиком, но это в самом добром смысле слова. В дополнение к сказанному в письме могу сообщить, что до войны он организовывал тайные типографии и руководил ими, во время войны продолжал работать в подпольном аппарате Центрального Комитета, постоянно рискуя жизнью. После ареста из него не вытянули ни одного свидетельства, хотя на заседание военно-полевого суда его внесли — так его искалечили во время пыток. Это был человек огромной души, наш Виктор. Я помню, как в тюрьме он отдавал последние крохи хлеба больному товарищу. Многие годы заведовал он скудной кассой нашего партийного подполья и сохранил все до последнего медяка. Уж я-то знаю, как он, страдая от голода, носил в кармане партийные тысячи. Не было тогда комиссий и подкомиссий, однако Виктор в любое мгновение мог отчитаться о находящихся у него на хранении деньгах. А после Освобождения... Никогда не напоминал он о своих заслугах, не стремился к чинам, и машину ему к подъезду не подавали, а за рубеж посылали только в самые сложные командировки. Для себя он ничего не просил. Даже улучшения жилищных условий, хотя имел на это право, да и жена постоянно наседала на него. Он не баловал ни жену, ни единственную дочку, которую, поверь мне, просто обожал. Кому же перешел дорогу этот скромный, честный человек? Не тем ли, кому всегда был готов дать отпор — и давал, невзирая на личности, сражался за правду, за справедливость, поддерживал правых и защищал незаконно пострадавших...
Штефан слушал внимательно, что-то прикидывая в уме. Положение на заводе «Энергия» было ему знакомо, хотя сам он там давно не бывал.
— Может, он слишком много знал, этот Пэкурару? И для кого-то стал неудобным? — спросил Штефан.
— Возможно. Однако нужны доказательства. Как раз это и есть твоя непосредственная задача. Для ее решения мы освободим тебя от других забот. И отложим...
— А откладывать нечего. У меня не осталось невыполненных заданий.
— Да я не это имел в виду. Скоро твой заведующий выходит на пенсию. Человек больной, трудно ему. Вот мы и надеялись, что ты возьмешь отдел на себя.
— Это было бы неправильно. Моя подготовка оставляет желать лучшего.
— Почему? Начинал рабочим, теперь инженер. Местный. Член партии с сорок седьмого года, с восемнадцати лет. Блестяще окончил партийную академию, примерный семьянин... Не вижу оснований для подобной скромности. Но мы вернемся к этому разговору только после того, как
завершишь разбор происшествия. Думаю, начать надо именно с завода «Энергия».
— В том-то и проблема,— опустил голову Штефан. — Знаете, моя жена работает инженером на этом заводе...
— Так тем лучше!
— Кроме того, она в парткоме, ответственная за сектор пропаганды.
— Ну и что? Не понимаю, что тебя беспокоит. Иметь надежный источник информации никогда не лишне.
Но Штефан не унимался:
— Есть еще кое что. Дело в том, что мы долго работали вместе с Павлом Космой, и не где-нибудь, а на заводе «Энергия». И в академию «Штефан Георгиу» нас послали вместе, мы даже- в одной комнате жили.
— Это с генеральным директором «Энергии»? Ну и что, вы с ним друзья?
Штефан помолчал в нерешительности, потом сказал:
— Как вам объяснить... Дружба наша постепенно затухала, а после истории с трансформаторами — товарищ Иордаке поручил мне в ней разобраться — кончилась совсем. Санда активно поддерживала новаторов, чем вызвала неудовольствие, а потом и открытую ярость Павла.
— Если мне не изменяет память, он был тогда не директором, а лишь исполняющим обязанности.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50