https://wodolei.ru/catalog/accessories/svetilnik/
Как только она на собрании заступилась за Настасью, кто-то под полатями уронил: «А от Евлахиных-то тоже никого, что ли, не будет?» Хотя никто не ответил на это, и Ложенцов не слышал, да и дед тоже, но обидно стало Федярке за деда, за маманьку.
Как только разошлось собрание, Федярка спросил мать:
— А почему от нас никого на окопы не взяли?
— Дедушка только что с той стороны вернулся,— ответила Глафа.
— То дедушка... Дедушка ходил сам за себя.
— Уж не собираешься ли ты? — усмехнулась Глафа.
— А вот и собираюсь, пойду... Я тоже большой. Ло-патой вон как снег кидаю...
— То снег, снег — не земля.
— Управлюсь и с землей, не безрукий, чай. Тут еще дед подбросил огоньку:
— А что, Федор, и впрямь нам от обчества отделяться нельзя. Куда обчество ступит одной копытой, туда и ты, буржуй, другой норови. Только учти, мы с тобой и тут не зря станем сидеть... Поедем в бор, лес возить на Карюхе будем.
— Для армии?
— А для кого же еще,— усмехнулся дед в бороду.— Ты — подмога тут мне надежная.
— Подмогу,— уверенно ответил Федярка и тотчас же побежал к Лаврушке.
— А нас освободили,—сказал Лаврушка.
— Ну и дурак ты,—бросил Федярка.—Да если бы не лес нам с дедушкой возить, я бы сам пошел на окопы. Ты слышал, говорили на собрании? Главный-то, с лептой пулеметной вместо кушака... Всем, мол, идти надо, всем...
— Дак я бы с радостью.
— А может, и меня отпустят с тобой?
— Ты мал, не отпустят,— решительно сказал Лаврушка.—Ты уж тут с дедом оставайся,— и Лаврушка убежал разыскивать мать.
Вначале Настасья возражала, мал ведь, тринадцать годков всего. Но где там, разве уговоришь теперь — пришлось приготовлять сына в дорогу.
Вечером Настасья принесла из чулана полотно, отрезала сыну на портянки, сказала, чтоб на ночь он развешивал их над печкой, где будет спать, прибирал к месту лапти, да и котомку ближе к себе держал...
На другой день Лаврушка вместе с соседями шагал по Казанскому тракту к Слудкам, где было определено им место работы. В котомке за плечами пара домотка-
ного белья, крохотный кусочек мыла, выменянного на хлеб, три ватрушки да кусок сала, завернутого в тряпицу. Лопата железная тоже засунута в мешок, выставляется из мешка только один черенок. И еще там лежат две пары холщовых рукавиц да железная кружка — вот и весь теперь Лаврушкин дом.
Добрались до места ржанополойцы в тот же день, к вечеру. На окопы встали женщины да Ваня-чудотворец с Лаврушкой. Фанька, Алехин сын, с лодками решил управляться: он человек мастеровой, понимает, как уключину приладить, как щель в днище залатать. А Петруня — тот в начальники затесался, вроде как наблюдение ведет над своими. Ходит он с лопатой от одного окопа к другому, измеряет черенком глубину: не вышел окоп мерой — еще рыть надо, вышел — заставляет подчистить дио, сделать па краю лицом к реке козырек — все как есть, по-настоящему.
Подошел как-то он к Лаврушке. Тот без шапки, в одном пиджачке легоньком, старательно выбрасывал наверх рыжую землю. Увидев Петруню, остановился рыть, устало сплюнул.
— Гора-то тут будто каменная,— сказал он.
— Она, гора-то, как паша крипошная,— согласился Петруня.— Видать, тоже сплошь из коршков состряпана,— и, опустив в окоп лопату, сказал:—А пожалуй, и хватит глубины. С боков, Лавра, подчисти — и на отдых. Сегодня всем с полночи дам позоревать. Потому, как говорит старшой, норму мы с вами перекрыли,— и, оглянувшись, задержал взгляд на красноармейцах, которые тащили па берег какую-то двухколесную машину.
— Таких бы пушечек побольше,— с одобрением сказал Петруня и, подмигнув Лаврушке, добавил:—А ты еще в окопе-то козырек, Лавра, побольше изладь. Замаскируй дерниной малость, а сам изнутри посмотри, что там видно, на том-то берегу. Видна ли, скажем, дорога, лесок вон тот, церковь? Обзор чтоб круговой был, чтоб ты все видел, а тебя — никто... И реку чтоб от того берега до половины углядеть можно было.
Когда Петруня ушел, Лаврушка положил на бруствер лопату и, прищурившись, посмотрел вдоль отполированного руками черенка. Лесок березовый и впрямь видно, и черную дорогу видать, и церквуха как на ла«
дони, и берег тот, с кустиками. А реки —не видно. Высунулся Лаврушка из окопа: река-то, вон она, вспучилась, как на сносях. От берегов уже отстал лед, вот-вот и тронется. Все же не успели беляки, теперь не сунутся.
«А окопчик-то все же доделывать придется»,— подумал мальчик и достал из кармана щепотку табаку, выданного здесь по пайке. Неуклюже свернув цигарку, закурил, с непривычки закашлялся. Лаврушка не курил, но выдали тут табак, как же быть — не пропадать же добру. Он старался укрыться от взора других в своем О'Копе, однако табачный дымок выдавал себя. Небо висело над головой праздничным голубоватым ситцевым платком, как у маманьки. По голубому полю потянулась черная живая цепочка. Видать, журавли летят с той стороны, из-за реки. Даже им там места нет. «Летите, журавлики, к нам на полойские болота. Будьте как дома, не тронем вас...»
Докурив цигарку, Лаврушка привалился плечом к краю окопа, взглянул па руки: они большие, со свежими мозолями на ладонях. Это — с непривычки, от лопаты... Черенок-то новый был, не залощился. Теперь уж и руки привыкли, и сам... Вот и окоп... Окоп, как дом, как комната, как шалаш...
Склонив голову набок, Лаврушка клюнул носом, но, поймав себя на этом, встряхнулся, подумал опять: «Окоп-то все же доделать надо»,— и снова взялся за лопату.
В тот вечер Лаврушка уснул быстро. Пристроился на полу в избе рядом с Фанашкой и уснул. Под боком хоть и не постеля, а солома ржаная, накрытая дерюжкой, но все-таки мягче, чем на голом полу. Только накрыться нечем. Положок домотканый бабка принесла, растянула па всех — на крайних и недостает. А Лаврушка крайний от окна, озяб.
Ночью проснулся — видит, положок-то Петруня утянул к себе, обвернулся в него и посапывает в тепле.
Лаврушка встал, выскочил босиком на крыльцо по малой надобности. Опахнул его холодный ветер с реки, откуда-то донесся легкий хруст. Уж не тронулся лед? Лаврушка спрыгнул с крыльца и побежал к реке: кому не хочется в детстве увидеть первую подвижку льда? Лед вначале потрескивает, потом несмело и сонно, буд-
то вслепую, начинает ползти возле берега. И; трогается он больше всего по ночам. Это уж Лаврушка сам приметил.
«Но чего это? — выбежав на берег, замер Лаврушка.— Вроде какие-то люди... И впрямь, люди на льду. С досками прутся... Не беляки ли?» И вдруг Лаврушка, поняв все, бросился к дому.
— Беляки-и! — стучал он в окна.— Беляки-и!..
Проснулись полойцы, выскочили, кто в чем был, топоры свои прихватили, только Фанашка один с ружьем. Ружье-то он сам изладил — на волков ходить... Теперь здесь пригодилось — на бегу он заряжал его, чтобы сразу пальнуть.
Выскочили из соседних домов и те красноармейцы, что днем устанавливали пушки, выскочили они не шутейно— с винтовками, рассыпались вдоль окопов в цепь. Защелкали затворы, и — цвирк, цвирк, цвирк — засвистели над рекой пули...
Лаврушка, прыгнув в свой окоп, увидел, как беляки бросились вначале вперед, но вот передний сунулся носом вниз, грохнулся на лед и второй, что был с доской в руках, остальные — повернули обратно.
— Ага-а, испужались!—крикнул красноармеец и опустился в окоп рядом с Лаврушкой.
В это время над головами их что-то просвистело и ухнуло позади, на ближних огородах. Потом просвистело еще и еще... Снова ухнуло позади, затрещало, словно где-то ломались деревья.
Лаврушка приподнялся, выглянул и увидел, как дом, в котором они жили, уже охватило пламя.
«Котомка-то там»,— вспомнил он. Но бежать нельзя— стреляют. Он взглянул на стоящего рядом бойца: тот долго возился с винтовкой и никак не мог приладиться.
— В прорезь целься,— шепнул Лаврушка. Красноармеец, видимо, поймал-таки беляка на мушку, торопливо нажал крючок. Ухнул выстрел, а беляк как бежал, так и бежит...
— Не попал, мазило,—ругнулся Лаврушка и, оглянувшись, увидел, как загорелся и другой дом и ветер, относя кучившийся дым, уже сыпал красными червяками искры на весь посад.
Поутру, когда уже догорали дома, подожженные с той стороны зажигательными снарядами, тронулся лед. Черная цепочка зимней дороги, по которой еще ночью пытались перебраться беляки, вдруг дрогнула, оторвалась от берегов и поплыла. Лаврушка видел, как на середине расколовшейся пополам льдины недвижно лежал солдат, тот самый солдат, который бежал с доской,—теперь он, позабытый всеми, тоже уплывал вместе со льдиной вниз. Он с каждой минутой становился все меньше и меньше и наконец пропал в этой неудержимой весенней стихии.
Днем по берегу разнеслось: приехал в деревню какой-то командир и остановился у десятского, должно быть, насчет пожара выясняет —люди-то без крова остались. Часом позднее Лаврушка услышал, что тот самый командир уже идет по берегу со своим ординарцем и проверяет все, как есть,— и лодки в порядке ли, и паромы, и в окопы будто бы даже заглядывает. Лаврушка выскочил наверх, и верно — по берегу идут двое военных. Вот они остановились у крайнего окопа, потянулись туда и другие. Лаврушка, бросив лопату, тоже побежал глянуть на командира.
Командир,— Лаврушка сразу определил его,— был молодой и подвижный, в серой, лихо заломленной на затылок папахе, в кожаной тужурке, в галифе с красными полосами по швам. Лицо его, смуглое, сухощавое, было строго. Эту строгость еще больше подчеркивали аккуратно подстриженные усики.
— Ну, кто тут первый увидел беляков? — оглядывая людей, спросил командир, как будто он искал своими неулыбчивыми карими глазами виновного, и, словно найдя его, остановил взгляд на Петруне, который даже попятился.— Или увидел тот наш солдат, который самогон пил?
— Тот-то спал,—отозвался из-за Петруниной спины Лаврушка.
— Так вот же, он увидел! — будто обрадовавшись, что наконец-то нашелся виновник, ответил Петруня.
— Он, он, Лаврушка вон увидел! — поддержали и другие.
— А ну, покажись,— по-прежнему строго сказал командир.— А почему, красный воин, ты босиком?
— Лапти-то у него, у воина, сгорели.
— Тут у всех у нас добро начисто погорело.
— Ну, уж и добро,— засмеялись бабы.— Да какое у тебя добро, Петруня, было? Пара лаптей да цигарка казенная.
— А без цигарки да без лаптей, бабы, куда нынь тронешься?
— Правду говорят, что у тебя лапти сгорели, воин?— спросил снова командир.
— А я еще и не воин,— потупился Лаврушка.
— А беляков разглядел?
— Да их чего не увидеть? Увидел —и давай будить своих...
— Молодец, побольше бы нам таких,— похвалил командир и, взглянув на босые Лаврушкины ноги, сказал:— Как тебя звать? Лаврушкой? Так вот, пойдешь в крайний дом и скажешь там моему заместителю, чтобы выдал тебе сапоги.
— Он разве мне выдаст так-то?
В глазах командира блеснула озорная улыбка. Он засунул руку за куртку, достал красную ленту и, бережно приколов ее Лаврушке на шапку, ответил:
— Скажи, что сам Азии приказал выдать!
— Азии?!—удивился Лаврушка.
И не только Лаврушка — все удивленно переглянулись, на лице каждого было написано: так вот он какой, Азин-то, о котором широко идет тут добрая молва.
— Ну, чего же ты, орел, притих? — разглядывая смутившегося мальчишку, спросил Азии.— Когда белых увидел,говорят, смелее был?
— Белых-то, тех чего же бояться? — А меня испугался, что ли?
— Так вы же, товарищ командир,— Азии, не белым чета.
— Верно, мы не чета белым, любого такого красного орла, как ты, не променяю и на белого офицера,— сказал Азии и, потянувшись к Лаврушке, поерошил его рыжие волосы.— Пойдешь ко мне в помощники?
— Уж и в помощники?
— А почему бы и нет? Ты не трус, вижу. Мне только трусов не надо. Ну, так как, не хочешь, значит, моим помощником быть? —хитровато усмехнулся Азии.— Смотри, упустишь время..
Отыскав взглядом низенького краснолицего мужика, которого только что подвели два молодых красноармейца, Азии спросил:
— Ты, что ли, проспал белых?
— Я,— опустив голову, ответил тот.
— Самогонку пил?..
— Немного кумышки, самую малость...
— Самую малость?—Азии судорожно выхватил из кобуры наган и крикнул:—Да какой ты после этого солдат Красной Армии?! Тебе дан был приказ смотреть в оба, а вместо тебя усмотрел вот он, Лавр, он не пустил на правый берег разведку врага. Вот он — красный воин, герой! А ты... ты—кумышка!.. В трибунал его!— и, резко повернувшись на каблуках начищенных высоких сапог со шпорами, быстро пошел к стоящим у изгороди коням.
Возвращался Лаврушка домой в новых кожаных сапогах, старая шапчонка перевита красной лентой. Такой ленты ни у кого в деревне нет, вот будут расспрашивать ребята, как ее дали да за что. Известно за что— беляков углядел. Кумышка, тот проспал бы все на свете. И прав товарищ Азии, что так по всей строгости военной поступил,— потому не спи, Кумышка...
Миновав речку, Лаврушка поднялся на угорчик. И вот оно, поле, а за ним — и деревня. Смотри-ка, уже сеять начали. Вон и Евлаха вышагивает с лукошком. Он в одной белой рубахе, без картуза, через плечо у него на холщовом полотенце — грузное лукошко. И от этого Евлаха идет не быстро. Шагает по мягкой, вязкой пахоте, захватит из лукошка горсть жита, кинет — зерно звонко чикнет о лубяной край лукошка и брызгами разлетится по одну сторону ног. Кинет другой раз — и зерно ложится по другую сторону, и все у него получается уж очень ловко, будто он делает все это шутя, играючи.
Но кто же за ним боронит? Лошадь-то вроде не Ев-лахина, а наш Савраска. Да ведь это и в самом деле мамка боронит... «Дед, видать, все еще болеет, вот и позвала на помощь Евлаху»,— решил Лаврушка и, свер-
нув с дороги, побежал наискосок поля к матери. А Настасья и не замечает, правит Савраской да посматривает на борону. Борона деревянная, легкая, прыгает по неровной земле, и поэтому мамка положила поверх нее березовый чурбак — так зубья глубже врезаются в землю и лучше перелопачивают ее, подрезают корешки, вытаскивают их наверх.
Лаврушка прошел по краю загона к мешкам, поправил на шапчонке красную ленту, взглянул на сапоги, сухой травкой смахнул с них пыль — сапоги должны блестеть, как у Азина,— и кликнул маманьку.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48
Как только разошлось собрание, Федярка спросил мать:
— А почему от нас никого на окопы не взяли?
— Дедушка только что с той стороны вернулся,— ответила Глафа.
— То дедушка... Дедушка ходил сам за себя.
— Уж не собираешься ли ты? — усмехнулась Глафа.
— А вот и собираюсь, пойду... Я тоже большой. Ло-патой вон как снег кидаю...
— То снег, снег — не земля.
— Управлюсь и с землей, не безрукий, чай. Тут еще дед подбросил огоньку:
— А что, Федор, и впрямь нам от обчества отделяться нельзя. Куда обчество ступит одной копытой, туда и ты, буржуй, другой норови. Только учти, мы с тобой и тут не зря станем сидеть... Поедем в бор, лес возить на Карюхе будем.
— Для армии?
— А для кого же еще,— усмехнулся дед в бороду.— Ты — подмога тут мне надежная.
— Подмогу,— уверенно ответил Федярка и тотчас же побежал к Лаврушке.
— А нас освободили,—сказал Лаврушка.
— Ну и дурак ты,—бросил Федярка.—Да если бы не лес нам с дедушкой возить, я бы сам пошел на окопы. Ты слышал, говорили на собрании? Главный-то, с лептой пулеметной вместо кушака... Всем, мол, идти надо, всем...
— Дак я бы с радостью.
— А может, и меня отпустят с тобой?
— Ты мал, не отпустят,— решительно сказал Лаврушка.—Ты уж тут с дедом оставайся,— и Лаврушка убежал разыскивать мать.
Вначале Настасья возражала, мал ведь, тринадцать годков всего. Но где там, разве уговоришь теперь — пришлось приготовлять сына в дорогу.
Вечером Настасья принесла из чулана полотно, отрезала сыну на портянки, сказала, чтоб на ночь он развешивал их над печкой, где будет спать, прибирал к месту лапти, да и котомку ближе к себе держал...
На другой день Лаврушка вместе с соседями шагал по Казанскому тракту к Слудкам, где было определено им место работы. В котомке за плечами пара домотка-
ного белья, крохотный кусочек мыла, выменянного на хлеб, три ватрушки да кусок сала, завернутого в тряпицу. Лопата железная тоже засунута в мешок, выставляется из мешка только один черенок. И еще там лежат две пары холщовых рукавиц да железная кружка — вот и весь теперь Лаврушкин дом.
Добрались до места ржанополойцы в тот же день, к вечеру. На окопы встали женщины да Ваня-чудотворец с Лаврушкой. Фанька, Алехин сын, с лодками решил управляться: он человек мастеровой, понимает, как уключину приладить, как щель в днище залатать. А Петруня — тот в начальники затесался, вроде как наблюдение ведет над своими. Ходит он с лопатой от одного окопа к другому, измеряет черенком глубину: не вышел окоп мерой — еще рыть надо, вышел — заставляет подчистить дио, сделать па краю лицом к реке козырек — все как есть, по-настоящему.
Подошел как-то он к Лаврушке. Тот без шапки, в одном пиджачке легоньком, старательно выбрасывал наверх рыжую землю. Увидев Петруню, остановился рыть, устало сплюнул.
— Гора-то тут будто каменная,— сказал он.
— Она, гора-то, как паша крипошная,— согласился Петруня.— Видать, тоже сплошь из коршков состряпана,— и, опустив в окоп лопату, сказал:—А пожалуй, и хватит глубины. С боков, Лавра, подчисти — и на отдых. Сегодня всем с полночи дам позоревать. Потому, как говорит старшой, норму мы с вами перекрыли,— и, оглянувшись, задержал взгляд на красноармейцах, которые тащили па берег какую-то двухколесную машину.
— Таких бы пушечек побольше,— с одобрением сказал Петруня и, подмигнув Лаврушке, добавил:—А ты еще в окопе-то козырек, Лавра, побольше изладь. Замаскируй дерниной малость, а сам изнутри посмотри, что там видно, на том-то берегу. Видна ли, скажем, дорога, лесок вон тот, церковь? Обзор чтоб круговой был, чтоб ты все видел, а тебя — никто... И реку чтоб от того берега до половины углядеть можно было.
Когда Петруня ушел, Лаврушка положил на бруствер лопату и, прищурившись, посмотрел вдоль отполированного руками черенка. Лесок березовый и впрямь видно, и черную дорогу видать, и церквуха как на ла«
дони, и берег тот, с кустиками. А реки —не видно. Высунулся Лаврушка из окопа: река-то, вон она, вспучилась, как на сносях. От берегов уже отстал лед, вот-вот и тронется. Все же не успели беляки, теперь не сунутся.
«А окопчик-то все же доделывать придется»,— подумал мальчик и достал из кармана щепотку табаку, выданного здесь по пайке. Неуклюже свернув цигарку, закурил, с непривычки закашлялся. Лаврушка не курил, но выдали тут табак, как же быть — не пропадать же добру. Он старался укрыться от взора других в своем О'Копе, однако табачный дымок выдавал себя. Небо висело над головой праздничным голубоватым ситцевым платком, как у маманьки. По голубому полю потянулась черная живая цепочка. Видать, журавли летят с той стороны, из-за реки. Даже им там места нет. «Летите, журавлики, к нам на полойские болота. Будьте как дома, не тронем вас...»
Докурив цигарку, Лаврушка привалился плечом к краю окопа, взглянул па руки: они большие, со свежими мозолями на ладонях. Это — с непривычки, от лопаты... Черенок-то новый был, не залощился. Теперь уж и руки привыкли, и сам... Вот и окоп... Окоп, как дом, как комната, как шалаш...
Склонив голову набок, Лаврушка клюнул носом, но, поймав себя на этом, встряхнулся, подумал опять: «Окоп-то все же доделать надо»,— и снова взялся за лопату.
В тот вечер Лаврушка уснул быстро. Пристроился на полу в избе рядом с Фанашкой и уснул. Под боком хоть и не постеля, а солома ржаная, накрытая дерюжкой, но все-таки мягче, чем на голом полу. Только накрыться нечем. Положок домотканый бабка принесла, растянула па всех — на крайних и недостает. А Лаврушка крайний от окна, озяб.
Ночью проснулся — видит, положок-то Петруня утянул к себе, обвернулся в него и посапывает в тепле.
Лаврушка встал, выскочил босиком на крыльцо по малой надобности. Опахнул его холодный ветер с реки, откуда-то донесся легкий хруст. Уж не тронулся лед? Лаврушка спрыгнул с крыльца и побежал к реке: кому не хочется в детстве увидеть первую подвижку льда? Лед вначале потрескивает, потом несмело и сонно, буд-
то вслепую, начинает ползти возле берега. И; трогается он больше всего по ночам. Это уж Лаврушка сам приметил.
«Но чего это? — выбежав на берег, замер Лаврушка.— Вроде какие-то люди... И впрямь, люди на льду. С досками прутся... Не беляки ли?» И вдруг Лаврушка, поняв все, бросился к дому.
— Беляки-и! — стучал он в окна.— Беляки-и!..
Проснулись полойцы, выскочили, кто в чем был, топоры свои прихватили, только Фанашка один с ружьем. Ружье-то он сам изладил — на волков ходить... Теперь здесь пригодилось — на бегу он заряжал его, чтобы сразу пальнуть.
Выскочили из соседних домов и те красноармейцы, что днем устанавливали пушки, выскочили они не шутейно— с винтовками, рассыпались вдоль окопов в цепь. Защелкали затворы, и — цвирк, цвирк, цвирк — засвистели над рекой пули...
Лаврушка, прыгнув в свой окоп, увидел, как беляки бросились вначале вперед, но вот передний сунулся носом вниз, грохнулся на лед и второй, что был с доской в руках, остальные — повернули обратно.
— Ага-а, испужались!—крикнул красноармеец и опустился в окоп рядом с Лаврушкой.
В это время над головами их что-то просвистело и ухнуло позади, на ближних огородах. Потом просвистело еще и еще... Снова ухнуло позади, затрещало, словно где-то ломались деревья.
Лаврушка приподнялся, выглянул и увидел, как дом, в котором они жили, уже охватило пламя.
«Котомка-то там»,— вспомнил он. Но бежать нельзя— стреляют. Он взглянул на стоящего рядом бойца: тот долго возился с винтовкой и никак не мог приладиться.
— В прорезь целься,— шепнул Лаврушка. Красноармеец, видимо, поймал-таки беляка на мушку, торопливо нажал крючок. Ухнул выстрел, а беляк как бежал, так и бежит...
— Не попал, мазило,—ругнулся Лаврушка и, оглянувшись, увидел, как загорелся и другой дом и ветер, относя кучившийся дым, уже сыпал красными червяками искры на весь посад.
Поутру, когда уже догорали дома, подожженные с той стороны зажигательными снарядами, тронулся лед. Черная цепочка зимней дороги, по которой еще ночью пытались перебраться беляки, вдруг дрогнула, оторвалась от берегов и поплыла. Лаврушка видел, как на середине расколовшейся пополам льдины недвижно лежал солдат, тот самый солдат, который бежал с доской,—теперь он, позабытый всеми, тоже уплывал вместе со льдиной вниз. Он с каждой минутой становился все меньше и меньше и наконец пропал в этой неудержимой весенней стихии.
Днем по берегу разнеслось: приехал в деревню какой-то командир и остановился у десятского, должно быть, насчет пожара выясняет —люди-то без крова остались. Часом позднее Лаврушка услышал, что тот самый командир уже идет по берегу со своим ординарцем и проверяет все, как есть,— и лодки в порядке ли, и паромы, и в окопы будто бы даже заглядывает. Лаврушка выскочил наверх, и верно — по берегу идут двое военных. Вот они остановились у крайнего окопа, потянулись туда и другие. Лаврушка, бросив лопату, тоже побежал глянуть на командира.
Командир,— Лаврушка сразу определил его,— был молодой и подвижный, в серой, лихо заломленной на затылок папахе, в кожаной тужурке, в галифе с красными полосами по швам. Лицо его, смуглое, сухощавое, было строго. Эту строгость еще больше подчеркивали аккуратно подстриженные усики.
— Ну, кто тут первый увидел беляков? — оглядывая людей, спросил командир, как будто он искал своими неулыбчивыми карими глазами виновного, и, словно найдя его, остановил взгляд на Петруне, который даже попятился.— Или увидел тот наш солдат, который самогон пил?
— Тот-то спал,—отозвался из-за Петруниной спины Лаврушка.
— Так вот же, он увидел! — будто обрадовавшись, что наконец-то нашелся виновник, ответил Петруня.
— Он, он, Лаврушка вон увидел! — поддержали и другие.
— А ну, покажись,— по-прежнему строго сказал командир.— А почему, красный воин, ты босиком?
— Лапти-то у него, у воина, сгорели.
— Тут у всех у нас добро начисто погорело.
— Ну, уж и добро,— засмеялись бабы.— Да какое у тебя добро, Петруня, было? Пара лаптей да цигарка казенная.
— А без цигарки да без лаптей, бабы, куда нынь тронешься?
— Правду говорят, что у тебя лапти сгорели, воин?— спросил снова командир.
— А я еще и не воин,— потупился Лаврушка.
— А беляков разглядел?
— Да их чего не увидеть? Увидел —и давай будить своих...
— Молодец, побольше бы нам таких,— похвалил командир и, взглянув на босые Лаврушкины ноги, сказал:— Как тебя звать? Лаврушкой? Так вот, пойдешь в крайний дом и скажешь там моему заместителю, чтобы выдал тебе сапоги.
— Он разве мне выдаст так-то?
В глазах командира блеснула озорная улыбка. Он засунул руку за куртку, достал красную ленту и, бережно приколов ее Лаврушке на шапку, ответил:
— Скажи, что сам Азии приказал выдать!
— Азии?!—удивился Лаврушка.
И не только Лаврушка — все удивленно переглянулись, на лице каждого было написано: так вот он какой, Азин-то, о котором широко идет тут добрая молва.
— Ну, чего же ты, орел, притих? — разглядывая смутившегося мальчишку, спросил Азии.— Когда белых увидел,говорят, смелее был?
— Белых-то, тех чего же бояться? — А меня испугался, что ли?
— Так вы же, товарищ командир,— Азии, не белым чета.
— Верно, мы не чета белым, любого такого красного орла, как ты, не променяю и на белого офицера,— сказал Азии и, потянувшись к Лаврушке, поерошил его рыжие волосы.— Пойдешь ко мне в помощники?
— Уж и в помощники?
— А почему бы и нет? Ты не трус, вижу. Мне только трусов не надо. Ну, так как, не хочешь, значит, моим помощником быть? —хитровато усмехнулся Азии.— Смотри, упустишь время..
Отыскав взглядом низенького краснолицего мужика, которого только что подвели два молодых красноармейца, Азии спросил:
— Ты, что ли, проспал белых?
— Я,— опустив голову, ответил тот.
— Самогонку пил?..
— Немного кумышки, самую малость...
— Самую малость?—Азии судорожно выхватил из кобуры наган и крикнул:—Да какой ты после этого солдат Красной Армии?! Тебе дан был приказ смотреть в оба, а вместо тебя усмотрел вот он, Лавр, он не пустил на правый берег разведку врага. Вот он — красный воин, герой! А ты... ты—кумышка!.. В трибунал его!— и, резко повернувшись на каблуках начищенных высоких сапог со шпорами, быстро пошел к стоящим у изгороди коням.
Возвращался Лаврушка домой в новых кожаных сапогах, старая шапчонка перевита красной лентой. Такой ленты ни у кого в деревне нет, вот будут расспрашивать ребята, как ее дали да за что. Известно за что— беляков углядел. Кумышка, тот проспал бы все на свете. И прав товарищ Азии, что так по всей строгости военной поступил,— потому не спи, Кумышка...
Миновав речку, Лаврушка поднялся на угорчик. И вот оно, поле, а за ним — и деревня. Смотри-ка, уже сеять начали. Вон и Евлаха вышагивает с лукошком. Он в одной белой рубахе, без картуза, через плечо у него на холщовом полотенце — грузное лукошко. И от этого Евлаха идет не быстро. Шагает по мягкой, вязкой пахоте, захватит из лукошка горсть жита, кинет — зерно звонко чикнет о лубяной край лукошка и брызгами разлетится по одну сторону ног. Кинет другой раз — и зерно ложится по другую сторону, и все у него получается уж очень ловко, будто он делает все это шутя, играючи.
Но кто же за ним боронит? Лошадь-то вроде не Ев-лахина, а наш Савраска. Да ведь это и в самом деле мамка боронит... «Дед, видать, все еще болеет, вот и позвала на помощь Евлаху»,— решил Лаврушка и, свер-
нув с дороги, побежал наискосок поля к матери. А Настасья и не замечает, правит Савраской да посматривает на борону. Борона деревянная, легкая, прыгает по неровной земле, и поэтому мамка положила поверх нее березовый чурбак — так зубья глубже врезаются в землю и лучше перелопачивают ее, подрезают корешки, вытаскивают их наверх.
Лаврушка прошел по краю загона к мешкам, поправил на шапчонке красную ленту, взглянул на сапоги, сухой травкой смахнул с них пыль — сапоги должны блестеть, как у Азина,— и кликнул маманьку.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48