https://wodolei.ru/brands/Kaldewei/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 


— Ишь, буржуи чертовы, веселиться не дают! — крикнул он и, ударив кулаком по краю столешницы, развалил ее пополам.
На другой день молодица — жена брата, только что Успевшая войти в дом, шепнула мужу:
— Отделиться бы, Прокопей, от братца-то, будет, настрадались вдоволь от него...
Евлаха принял просьбу молодоженов спокойно, как должное. — Давай отделяйся, буржуй чертов, вот тебе изба, вот сарай,— сказал он брату.
Когда Прокопий отломал от дома избу-зимовку, Евлаха забил досками прореху на подволоке, и доставшаяся ему по паю изба с крышей на один скат стала похожа на скособочившегося инвалида с оторванной в сражении рукой.
— Ничего, буржуй ты этакий, придет время, перестрою,—вслух размышлял Евлаха.—Пятистенок срублю... по-модному, в лапу...
Незадолго до начала русско-германской войны Евлаха, неожиданно для соседей, решил переселиться в ве-ресники. У него давно запала думка оседлать этот ничейный гулевой бугор.
— Это ты куда попер, Евлампий, в гору-то, да на глину-то этакую? — удивилась жена.
— Вижу, никак не дойти тебе своим бабьим разуменьем, что к чему,— с упреком ответил муж.— Так слушай же, рядам, в двух шагах за спиной, будет поскотина. Внизу—.ноля: под гору сбрасывай навоз, а в гору в амбар вози хлеб. А сколько тут глины — непочатый
край! Не кринки лепить станем, а кирпишну строить. Обжигай кирпич да сплавляй по реке, Вятка-то матушка все на золотой рубель повернет.
Той же осенью Евлаха вместе с тремя взрослыми сыновьями нарубил в бору сосен — лесина к лесине, вывез их по санному пути на бугор, заросший вереском, и уже на другой год к пасхе среди низкорослых кустов вырос новый пятистенок, на зависть всей округе. Посадив на огороде картошку, старик принялся за колодец. Три сажени вырыл — нет воды, пять выкопал — ни капли. На седьмой сажени лопата гулко застучала о камень. С не- делю мучился Еилаха с сыновьями, но пробить каменную гряду так и не смог. Вылез он из темной норы худой, из-мученный, опустился на неласковую землю и заплакал.
Осенью, когда сошли с рук горячие полевые работы, Евлаха снова взялся за дом. Срубы перевез с горы об-ратно в деревню и строиться решил на прежней усадьбе, рядом со старой покосившейся избой. Прежде чем уло-жить оклад, под каждый угол подкатил камни.
Под середнее крестовое бревно камень не ложился. Старик отстранил плечом возившегося с камнем сына; охватив руками гладкий большой валун, отделил было его от земли —и вдруг сел, обмяк, прошептал холодеющими губами:
— Сломило, Федосий, буржуя... Один достраивай... Евлаха не умер, отлежался, только к нему пристала
грыжа. По совету знахаря он изладил из сыромятных ремней подбрюшник и стал им подвязываться. Но силы прежней в руках уже не было, он начал тяготиться тяжелой работой. К тому же и сыновья подросли, любое дело и без старика сумеют повернуть как надо. А тут стряслась новая беда — умерла жена. Евлаха погоревал-погоревал, потом подозвал к себе старшего сына.
— Стряпать-то, видишь, Федосий, некому,— сказал он с досадой.— Молодицу надо тебе искать. Запрягал бы лошадь да ехал куда-нибудь...
В тот же год, зимой, Федосий привез в дом молодую хозяйку Глафу. Привез ее не по обычаю, а тайком, уже просватанную за другого жениха.
Случилось это так.
В первую неделю мясоеда поехал Федосий свататься в Прислон к Долотовым, но там и слушать его не захотели.
— Я не против тебя, Федосий,— тянул щупленькии, с сивой бородкой старикашка,— да деревня-то у вас больно неказиста, в угоре. Приезжал вон к соседу из Нолей родственник. Заходил поглядеть. Не договорились пока, но зарубку затесали. Хоть жених и помельче твоего росточком, да зато у отца-то, чу, лавка с красным товаром...
— За лавку ты меня, тятька, что ли, выдаешь? — выглянув из-за заборки, всхлипнула дочь.
— Муж без богатства — полжизни, а богатство с мужем — вся жизнь, доченька.
— Не пойду за конопатого!
— Пой-де-ешь...
И Глафу просватали за конопатого. Но Федосий был не из таких, чтоб уступать. За неделю до Глафиной свадьбы, в глухую метельную полночь, Федосий подъехал к долотовскому дому, легонько стукнул в окно. Глафа быстрехонько надернула на плечи шубку, схватила теплый платок, выбежала в сени, будто до ветру,— и была такова.
Свадьбу не играли: собрались вечером родственники Федосия — и только. Со стороны невесты не было ни души, даже отец с матерью не поехали,— непрошеный зять нанес Долотовым кровную обиду.
Но на этом не кончилось.
В троицын день к ветлугинскому дому подступили от Долотовых подвыпившие парни и мужики, и среди них гость — старый Глафин жених Сафашка Вьершов. У всех парней, кроме гармониста, в руках были дубинки, а у Са-фашки — железная витая трость.
— Бить тебя идут,— ужаснулась Глафа и ухватила мужа за руку.— Прячься в голбец скорея...
— Из своего дома Ветлугины не бегают,—ответил спокойно Федосий и, схватив с перекладины косу, выскочил на крыльцо:
— Ну, кто там смелый, подходи!
— Сдавайся-я! — зычным голосом крикнул вьершовский братан, высокий и здоровенный.— Ты один, а нас эвон сколь...
Он первым подобрался к крыльцу и, размахнувшись, хотел ударить Федосия по голове, но тот, ловко увернувшись от удара, взмахнул косой,— и мужик, выпустив дубину, схватился за повисшую руку.
Тем временем высыпали из домов соседи, и пьяная ватага отступила, грозясь когда-нибудь да поймать Федосия на узенькой дорожке.
Встретились Федосий Ветлугин и Сафаней Вьершов меньше чем через год. И не на узенькой дорожке, а в сыром полуобвалившемся окопе под Луцком. Однажды на рассвете русские повели наступление, но немцы не сдавались. Завязался бой. Из этого-то боя и вынес Федосий на себе раненого ефрейтора Вьершова.
— Ты уж извини меня,—говорил Сафаней.— Признаюсь, не хотел тебе прощать, Федося. Вчерась-то чуть в спину тебе не пальнул. Л сегодня, нако, ты меня спас... из бою вытащил стервеца...
— Дурень ты... Да разве мы друг другу враги? Враги у пас с тобою теперь одни — супостатов крошить сообща надо.
— Верно говоришь. Прошу, не держи злобы на меня...
Федосий спас Сафанея, по сам от беды не уберегся — пропал без вести. Ходили слухи, будто по вине царских генералов утонул он где-то в Пинских болотах. Не вернулся с войны и младший — Афанасий,— погиб около Кременца. Остался только один Егор — средний сын. Да и тот не живет дома. Не раз обещался приехать, да время-то все еще беспокойное, с ружьем мужику приходится пахать и отстаивать революцию.
Зачищая деревянной ложкой в блюде постную картофельную кашу, Евлаха с тоской взглянул на внука:
— А дядю-то ждешь ли, Егория-то? Помнишь, приезжал прошлогодь в тужурке хромовой?
— А какой он теперь?
— Да ты что, неужели позабыл?—удивилась мать.
— Не позабыл, а спрашиваю...
— Шалишь ты все.— И Глафа пригрозила: — Приедет вот дядя Егор — отдам ему тебя, пусть заместо отца образумливает. А то совсем от рук отбился. Смотри-ко, с жалобами стали ходить...
— Без жалоб, скажи, мамка, и мы не росли,— опять заступился дед и, встав из-за стола, добавил:— Давай, Федярка, попроворней с кашей управляйся да кресты на грудь клади и — со мной в поле. Я — пахать, а ты Пе-гашку в перекуры подкармливать будешь...
Аппаратная городской телефонной станции помещалась в просторной, неуютной комнате. В дальнем углу, напротив облезлой кушетки, у стены стоял дубовый телефонный аппарат, напоминавший собой старинный рыжий шкаф со множеством пробоин. Но это были не пробоины — это розетки, в которые бойкие и привычные руки телефонисток вкладывали штепселя,— и люди, находившиеся в разных концах города, говорили друг с другом, словно были рядом,—спорили, жаловались, ругались, мирились... Сегодня аппарат Эриксона молчал, и тонкие коричневые шнуры беспомощно свисали вниз.
Склонившись к аппарату, слабо освещенному коптилкой, сидела девушка. Она сидела одна, единственная теперь па всю Вятку телефонистка, и плакала. Она уже больше ни на что не надеялась, знала: стоит ей остаться на работе — не выполнить указание старшего телефониста, как завтра же он ворвется сюда со своей компанией и расправится с ней. Уходя домой, он сказал: «Старому строю не служим, и новому — отказываемся». И он, этот эсер, сдержит свое слово. Вся Вятка ему знакома. Не сам, так других подговорит. Надо бросать все и бежать отсюда, пока жива... Но как же оставить аппараты? Растащат их... Жалко-то как... Три года с лишним здесь работала. Привыкла ко всему. И комната эта с кушеткой как родная стала... Пальцы на ощупь каждую розетку знают, каждый телефон на память помнится... А ведь в городе их не один —не два, а почти три сотни.
На лестнице послышались тяжелые шаги. Девушка невольно съежилась: уж не старший ли? Нет, он не так ходит, он тихонько, по-кошачьи подкрадывается... Распахнулась дверь, и девушка увидела на пороге высокого человека в желтой кожаной куртке, в очках с дымчатыми стеклами.
— Что это значит, товарищи телефонисты? — обращаясь будто не к одной, а нескольким телефонистам, громко спросил вошедший.— С полчаса звоню, и никто не отвечает...
— А кто же вам должен ответить? — вытирая от слез глаза, с упреком спросила девушка.
— Кто-кто, а вы... вы что же, красавица, для чего здесь? Для мебели, что ли?
Девушка, обидевшись, вскочила со стула:
— А вы кто такой?
— Комиссар почты и телеграфа Дрелевский,— при ложив руку к козырьку морской фуражки, ответил тот и, увидев не по возрасту строгое лицо девушки, улыбнулся.
— Так бы сразу и сказали,— несколько оторопев, промолвила девушка.— Раз комиссар, вот и передаю вам все — комнссарьте!
— Это как то есть передаю?
— А так вот... Вес до одной телефонистки сбежали. Старший-то, который эсером себя величает, ножиком по проводу чиркнул —и свет погас... Потом, должно быть, и жилку телефонную перерезал.
— Это ерунда! — и Дрелевский, нащупав в кармане какой-то инструмент, оглянулся: — Откуда у вас тут идут провода?
Не получив ответа, он оглядел угол, затканный паутиной, взял табуретку и, поставив к стене, встал на нее. Поковырялся отверткой вверху, помурлыкал себе под нос какую-то песенку и, щелкнув выключателем, осветил ком-вату. Соскочив с табуретки, шагнул к девушке:
— А ну-ка, дай, браток, взглянуть на тебя при свете, какая ты есть единственная телефонистка в моем могучем трудовом коллективе? — и он посмотрел близорукими глазами через темные очки на девушку.
Русые, почти льняные волосы ее коротко подстрижены. Лицо круглое с небольшим, чуть вздернутым носом. И глаза... карие, как цвет кедрового ореха. Глаза смотрели на Дрелевского прямо и доверчиво.
— Не могу я больше тут... Убить собираются,— призналась с тревогой телефонистка.
— Кто?
— Да все те же... Из окна обещали выбросить...
— Ничего, ничего...
— Это вам ничего. С револьвером таким. Да и рост у вас подходящий —дяденька достань воробышка. А я ведь, видите, кнопка.
— Это ничего, что кнопка... Звать-то тебя как?
— Машей.
— Вот что, Маша... Никуда мы с тобой отсюда не уйдем. И не выбросят нас, не-е-ет!.. Да разве можно выбросить из города Советскую власть? — и Дрелевский
подсел к девушке.—Ты знаешь, кто нас сюда направил? А направил нас сюда сам товарищ Ленин!..
— Ленин? И вы видели его?
— А как же... В Смольном. Собрал он нас, моряков, и сказал: ну что ж, братишки, будет, поплавали на воде, пора и по земле походить... Осмотреть надо родную землю, чиста ли она....
— Так и сказал?
— Может, и не совсем слово в слово, а мысль была такая... Вот и пришлось ехать к вам в Вятку... Смотрю, электростанция не работает... Буржуи-то у вас добренькие оказались, малость поразрушили ее... Пришлось подремонтировать. А тут вот и телефон в порядок надо привести... Где он ножичком-то саданул?
— Да вон, средний шнур...
— Ах, вот! — Дрелевский дотянулся до шнура, ощупал его.—Верно. Жилку-то, стервец, в самом деле перерезал. Это мы сейчас, Маша... Жилок тут у нас много — всех не перережет...
Комиссар достал из кармана ножик и неторопливо начал зачищать им конец шнура. И вдруг, будто вспомнив что-то, запел вполголоса:
Соловей мой, соловей мой, Прилетай-ка в Видземе! Прилетай-ка в Видземе, Голосистый соловей...
— Это что же за Видземе такая? — вслушиваясь, полюбопытствовала Маша.
— Видземе —это в Курляндии... Близ моей родины... Немцы захватили ее теперь...—вздохнул он.—Деревенька-то наша стоит у самого озера... И мать там, и сестренки.— Дрелевский, пригладив светлые прямые волосы, снова посмотрел на Машу,—Одна такая же, как ты... Только носик у нее не такой, ты вроде бы как курносая...
— Красивее, что ль, она?
— Обе вы красивые, Маша,—ответил Дрелевский и, продолжая работать, опять запел:
Сядь на яблонь, спой мне песню О высокой Рижской башне... Соловей мой, соловей мой, Прилетай-ка в Видземе...
— Люблю песни! — остановившись, сказал он.— И стихи люблю. Особенно Яна Райниса. Знаешь? Это
мой земляк. Он у вас в ссылке был, в Слободском...— и, чуть приподняв голову, задумчиво взглянул на висевший под потолком простенький жестяной абажур.
Лед, как ни крепок, упорства уже не умножит. Сердце, что рвется к свободе и жизни,— сильней! Так не останется, так оставаться не может, Все переменится в мире до самых корней!
Тряхнув головой, повторил:
— До самых корней!.. И жизнь будет другая, Маша, и люди пойдут другие... И у пас, на родине, Советская власть опять будет...— Он принялся снова очищать кончик шнура.— Смотри-ка, жилка-то наша вроде и срослась,— спустя некоторое время сказал он.— А ну-ка, вызови мне кого-нибудь.
— Кого?
— Ну, хотя бы товарища Попова, председателя нашего чрезвычайного штаба.
Маша улыбнулась и ловко, словно играючи, запере-бирала пальцами коричневые шпуры.
Услышав знакомый голос, она отняла трубку от уха и передала Дрелевскому.
— Это я, Иван Васильевич,— сказал Дрелевский.— Звоню с телефонной станции... Ничего, познакомился со своим коллективом... Ну, что ж, братишки здесь хорошие... Да-да, понимают обстановку. Думаю, что сработаемся. А как же иначе? Спасибо, спасибо... Хорошо, зайду,— и, опустив трубку и улыбаясь сквозь дымчатые очки, повернулся к Маше: — Вот видишь, телефон наш заработал, и мы с тобой получили вроде как первую благодарность.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48


А-П

П-Я