https://wodolei.ru/catalog/pristavnye_unitazy/
Второй сын Пашка — тот в самого, видать, удался: языком, что те на балалайке, лучше меня играет».
Бежал Федярка к кузнице с медным ковшиком и думал, как подмочь маманьке в трудную минуту. Подойдет он сейчас к Фане и расскажет ему обо всем, так мол и так. А Фанька — тот добрый, возьмет он у него из рук ковшик медный, кинет на горячие уголья, а потом бросит на наковальню — и плужок готов. Плужок хотя выйдет
и махонький, но на таком можно пахать без Пегаша. Подсмотрит Федярка в бору на гривке место получше да почище, вспашет своим плужком землю, навозу положит туда, снова вспашет. Потом соберет на поле ржа ные колоски, вылущит зернышки, подсушит на солнышке— и в землю запрячет. Дед говорил, что одно зернышко может уродить десять таких же. Горсточка — даст десять горстей, а если высеять зерен с ведерко? Это же десять ведерков будет — вон какая подмога маманьке!
— Чего ты хмурый такой? — как только Федярка подбежал к кузнице, спросил Фанька.
— Да так, ничего.
— Ничего — не бывает.
— Не-е, бывает... Вон маманька скажет «ничего», я уж и знаю, что-нибудь да случилось.
— Теперича кажинный день что-нибудь да случается,— заметил лобастый старик, сидевший на пороге.— Земство вон в Уржумах появилось. Новый-то урожай земству прожорливому да нашему помещику исполу на-доть снова сдавать. Вот и получается, что Степаха тот скрутит нас совсем в кочеряжку да и скажет тебе «аминь»..
Спрятав ковшик за спину, Федярка прислушивался к разговору, молчал выжидающе. И в самом деле, что-то происходит неладное кругом. А что, он еще не мог понять, не мог разобраться в той сумятице, которая охватила деревню.
А разобраться и ему хотелось — маманьке-то вон как тяжко жить.
Вечером зашел к Глафире Фанька. Вытер у порога о соломенный коврик ноги, снял кепку с крученым ремешком у козырька. Лицо, как кепка, кругло,е, огрубелое, нос крупный — картохой, лишь голубые глаза из-под белых выцветших мягких бровей блестят ласково и приветливо.
— Я вот тут, Глафа, вещицу одну принес,—начал он, как всегда, нескладно и, выдернув ковшик из-за нагруд-ки, повертел в руках.— Думаю, как же это так?Все же вещь, кто-то, добрый человек, трудился над ней.
— Да где это ты, Фань, ковш-то наш взял? — немало удивилась Глафа.—Не иначе как цыганка стянула. Была вчерась, гадать навязывалась, в руках держала ковшик...
— Не знаю, может, она, а может, и не она,— ответил несколько смущенно Фанька.— Может, и ребятишки какие на улицу с водой унесли,— и, словно засовестившись, что сказал совсем не то, пошел напрямик:—Да чего тут, душой кривить, дело-то вот как было...
Слушая кузнеца, Глафа только головой покачивала:
— Ведь эдак из дому он, непутевый опенок, может чего угодно утащить. Веником его надо драть, вот как..,.
— Что ты, Глафа, зачем же так-то? Он же знаешь как заботливо пришел. Как взрослый рассказал. И все по секрету, мол. А я не сумел удержать секрет, значит, я виноват, меня вините. Да и что там ковшик, лучше давай о другом поговорим. Сеять-то как думаешь?
— Уж и не знаю, Фань, горсти еще не бросила.
— Чего же стесняться, бери нашу лошадь и сей.
— Ой, что ты, Фань, чужую, да как это? Вдруг что?..
— Бери, бери. Она только за огороды скачет, а в упряжке смирная.
— Спасибо, Фаня.
— А Федярку не ругай,— уходя, попросил кузнец.— Он ведь тоже небось переживает за нас, взрослых...
Второй день Глафира от радости ног под собой не чуяла. Земля мягкая, пухлая, такая, какую и надо: рожь сей хоть в золу, да в пору.
«И пора пришла, и земля как зола,—радовалась Глафира.— Посею вот, а там и ждать есть что. Может, и свекор домой вернется. Перемелется, не век же такое сумятное время будет, когда-нибудь да остынет...»
Время, и верно, шло сумятное. Плотненькие мужички, те, что побогаче скотом да хлебом, с приходом Степанова снова ожили, вылезли из своих домов, как тараканы из щелей. Кое-кто из них уже начал поговаривать о старой жизни, того гляди и помещик Депрейс вернётся в свое имение. Вернулся же Березинский к власти, а Депрейс-то ведь ему не чужой, как-никак свояк... Что же будет тогда с землей на Коромысловой даче? Однако все мужики, не оглядываясь, посеяли, надо засевать свою полоску и Глафе. Полоска ей при дележке досталась в самой середине поля, земля тут спелая, хлебная, возьмешь на ладонь, как пшено рассыпается.
Держась за чапыги, Глафа шла бороздой за плугом, босые ноги по щиколотку увязали в свежей, рыхлой земле. Ветер срывал с головы выцветший платок, раздувал легкое ситцевое платье. Дошла до конца полосы, остановила лошадь, подняла руки, сложила ладони дудочкой:
— Федярка-а! Неси бурак!
Из ольховых кустов вынырнула белая Федяркина голова.
Отыскав в тени берестяный туесок с квасом, он неуклюже обхватил его руками, прижал к груди. Бурак был тяжелый и Федярка, стараясь не уронить его и не пролить квас, шел медленно, ступая на ощупь по ребристой пахоте.
Подошел, осторожно подал квас матери, вытер рукавом пот с лица, отмахнулся от наседавшего комара.
— Пить-то хочешь? — открывая туесок, спросила Глафа.
Федярка прикоснулся губами к берестяному краю, жадно глотнул прохладный квас с кислинкой, поперхнулся.
— Чего ты эдак?
Глафа взяла из рук сына туесок и, запрокинув голову, принялась пить сама. Вздулись загорелые щеки, заиграла на шее набухшая голубая жилка. Отпив несколько глотков, она снова поднесла его сыну.
— Шибко-то не усердствуй,— сказала она.— Неловко бы с жары не было...
— И ты много тогда не пей, маманька.
Федярка чуть отпил из туеска и вернул его обратно.
— За солнышко поставь да закидай ветками,— сказала Глафа — и снова к плугу.
Ладони горели от деревянных чапыг, ноги подкашивались, а отдыхать некогда — солнце-то вон уже с другой стороны подкатилось, надо успеть до вечера.
Но тут, как на зло, к Коромысловой даче подъехал человек в пролетке. Глафа еще издали признала в нем бывшего управляющего помещичьего имения. Управляющий поставил лошадь в тень, что-то спросил подбежавшего к нему Федярку и махнул кнутовищем Глафе, чтоб та подошла.
— Добрый вечер, мадам,— поглаживая тощие усики, со скрытой усмешкой сказал он, когда Глафа подошла
ближе.—Вы что же, добровольно изъявили желание вспахать наше поле? Или кто, быть может, заставил?
— Землю нам в Совете нарезали.
— Ах, в Совете? В том Совете, который уже, по воле божьей, умер? Да, да, не удивляйтесь. Совет ваш долго наказывал жить. Вот мы и к вашим услугам. Мы не обидим вас, ничуть. За проделанную работу господин Деп-рейс вам оплатит сполна, ну, а относительно урожая будущего года уж не взыщите, придется его собирать нам. Вернее, убирать вашими руками, но опять же для нас,— и он, щелкнув кнутовищем по лаковому раструбу сапога, подошел к колышку, отделявшему одну полоску от другой, выдернул его и не без удовольствия швырнул в сторону, потом подошел к другому и сделал то же самое. Так он прошел из конца в конец поля и, выбросив все вешки, вернулся обратно.
— А вы чья же такая, красавица, смелая? Говорят, Ветлугиных? Уж не тех ли Ветлугиных, у которых старик сидит в темной горенке и там же его сын, комиссар? Тогда чего же вам горевать? На этих же днях их расстреляют, а вам одной не так-то много и потребуется пшеничников.
Ноги Глафы сами собой подкосились, и она, закрыв лицо руками, упала на землю. Рядом опустился Федярка, затормошил мать:
— Чего случилось-то, мамань?
— Ничего, сыночек,— не сразу ответила мать.
«Опять ничего...» — и Федярка, сжав кулаки, повернулся п сторону уезжавшей пролетки, в которой сидел высокий узкоплечий человек в клетчатом пиджаке и в такой же клетчатой фуражке, небрежно надвинутой на оттопыренное хрящеватое ухо.
Когда стук колес смолк, Глафа подняла голову и с болью в голосе сказала:
— Ездят тут дьяволы проклятущие! Нет вам, извергам, погибели! Опять кровушку нашу собираются пить.
— А Фанька вон говорит, по гужам их надо рубить,— участливо отозвался Федярка,
— Давно бы надо, да где там — опять, вишь, отжились.
В тот же вечер Федярка прибежал в кузницу и, потоптавшись, попросил Фаньку сковать ему ножик, да такой, которым бы все можно делать: и вересовый прут
вырезать в лесу для лука, и обделать из березовой болванки шар для игры, и выстругать ложки такие же, какие умеет делать только Фанька.
— А чего же ковать, бери вот мой, дарю... Только не обрежься, остер, как бритва.
— Ни-ни-ни, я уже большой,— и, взяв ножик, Федяр-ка убежал.
Через день повозка управляющего снова показалась в Ржаном Полое. Теперь рядом с управляющим восседал и сам помещик Депрейс — низенький, тучный старик в широкополой соломенной шляпе с черной лентой по тулье.
Федярка, игравший у себя на дворе, заволновался: опять клевить маманьку приехали! Думают, некому заступиться за нее, так и клевить можно. Я вот теперь вам поклевлю...
Приставив к дверям метлу, он побежал к десятскому Гавре Прялке, побежал не по дороге, а задворками, чтоб никто не видел. Обогнув дом, выглянул из-за угла: у крыльца стоял помещичий сытый жеребец и нетерпеливо бил копытом о каменную плиту—плита была только у Прялки. Сердце Федярки дробно билось: а вдруг кто увидит? Ну и пусть, пусть...
Стиснув кулаки, Федярка кинулся к жеребцу и, выхватив из кармана подаренный Фанькой ножик, чиркнул им по мягкому сыромятному гужу.
Как только комиссара Дрелевского препроводили в городскую тюрьму, Степанов пожелал лично видеть его. Вначале он хотел приказать доставить Дрелевского в штаб, но, поразмыслив, решил поехать в тюрьму сам,— это полностью исключало побег арестованного.
Еще несколько недель тому назад, когда Дрелевский был проездом в Уржуме, Степанов, сказать правду, побаивался комиссара юстиции: вдруг он распознает его тайные связи с самарским эсеровским центром? А сейчас этот самый комиссар оказался в его руках., И то, что такого видного большевистского руководителя схватили на уржумской стороне, Степанов считал победой и готов был приписать эту победу себе. Ведь сейчас каждый его шаг был на виду, каждая его удача не пройдет бесследно,
успехи его заметят,— все это его радовало, обнадеживающе бодрило. Но где-то рядом с этим волнующим чувством в душе Степанова жило и другое — чувство внутренней тревоги.
Ожидая лошадь, Степанов нетерпеливо прошелся по кабинету и, остановившись, обхватил руками стриженый круглый затылок. Живо представилось, как помещик Депрейс и его управляющий в повозке легкой рысцой съезжают под гору,— и вдруг их конь по непонятной причине вывертывается из гужей, и ловозка с седоками летит под откос. Так случилось недавно... «Не иначе это дело рук комиссаров, они скрываются где-то у мужиков и подбивают их... Но комиссарам подходит конец. Скоро и остальные, как Дрелевский, в наших руках будут...»
Через час в сопровождении охраны Степанов подъехал к торговой площади и, свернув к всполью, остановился у массивных тюремных ворот., Во дворе лежали кучи полусожженных бумаг, какие-то книги: все это выбросили степановцы при захвате тюрьмы. Из нее были выпущены все преступники, и теперь в освободившиеся камеры сажали коммунистов и им сочувствующих. Сажали целыми группами, без суда и следствия.
Когда вместе с начальником тюрьмы, здоровенным усачом, Степанов стал подниматься на второй этаж приземистого, будто вросшего в землю, здания, его неожиданно охватила- неуверенность. Хотя1 он, казалось, и верил в успех своего, как он выражался, нелегкого предприятия, но стоило допустить какую-нибудь оплошность, и все полетит вверх тормашками, и он сам может вот так же запросто оказаться в этом большом каменном мешке. Но тут же упрекнув себя в минутной слабости, он перешагнул порог и слепыми шажками направился следом за начальником по узкому коридору, скупо освещенному ночником.
Кругом стояла гнетущая могильная тишина, как будто во всем этом здании не было ни одной живой души,— хотя Степанов знал, что все камеры переполнены. Об этом еще вчера уведомил его начальник тюрьмы и просил кое-кого снять с казенных харчей, недвусмысленно намекая на очередной расстрел; начальник тюрьмы любил применять к своим временным жильцам крайние меры.
Вдруг что-то пискнуло под ногами, и Степанов, отпрянув в сторону, брезгливо сморщил лицо — он с детства не мог переносить мышей, а здесь, как ему показалось, они шныряли по всем углам.
Кабинет начальника тюрьмы был, как и сам начальник, неприветливо холоден. Пустые стены большой квадратной комнаты как бы говорили о житейской отрешенности его хозяина, дополняли его угрюмый вид.
Поеживаясь, Степанов подошел к шкафу, стоявшему в углу, вытянул из-за него — в позолоченной раме — портрет рыжеусого с одутловатым лицом Николая Второго. Портрет, по непонятным соображениям, все еще хранился здесь, то ли хозяин заведения поджидал зимы, чтоб использовать его на растопку, то ли ждал новых времен, чтоб возвратить портрет на прежнее место, которое отчетливо выделялось серым квадратом над массивным письменным столом.
— Чего же вы храните его тут? — спросил Степанов.
— Жалко, красочный...
— Красочный...— удивленно протянул Степанов и усмехнулся: «Николай Романов красочный... Это сказано неплохо».
Начальник тюрьмы, торопливо смахнув с портрета пыль, осторожно поставил его на прежнее место. Потом, услужливо подвинув гостю стул, спросил:
— Как же быть, господин Степанов? Во вверенном мне учреждении все камеры переполнены, а мне ваши предпровождают все новых и новых.
Не удостоив взглядом начальника, Степанов махнул рукой, словно стараясь оборониться от назойливой мухи.
— Дрелевский где находится? — спросил он.
— Пока что, по особому усмотрению, в одиночной камере.
— Привести его!
Начальник тюрьмы, сутулясь, открыл по-мышиному пискнувшую дверь, и Степанов опять почувствовал нестерпимую могильную тишину, которая почему-то угнетающе действовала на него. Прошло несколько минут, и дверь снова открылась. На пороге в сопровождении начальника показался сухощавый светловолосый человек в полосатой тельняшке, разорванной на груди, По ввалившимся щекам пробивалась русая бородка.
— Это вы и есть комиссар Дрелевский?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48
Бежал Федярка к кузнице с медным ковшиком и думал, как подмочь маманьке в трудную минуту. Подойдет он сейчас к Фане и расскажет ему обо всем, так мол и так. А Фанька — тот добрый, возьмет он у него из рук ковшик медный, кинет на горячие уголья, а потом бросит на наковальню — и плужок готов. Плужок хотя выйдет
и махонький, но на таком можно пахать без Пегаша. Подсмотрит Федярка в бору на гривке место получше да почище, вспашет своим плужком землю, навозу положит туда, снова вспашет. Потом соберет на поле ржа ные колоски, вылущит зернышки, подсушит на солнышке— и в землю запрячет. Дед говорил, что одно зернышко может уродить десять таких же. Горсточка — даст десять горстей, а если высеять зерен с ведерко? Это же десять ведерков будет — вон какая подмога маманьке!
— Чего ты хмурый такой? — как только Федярка подбежал к кузнице, спросил Фанька.
— Да так, ничего.
— Ничего — не бывает.
— Не-е, бывает... Вон маманька скажет «ничего», я уж и знаю, что-нибудь да случилось.
— Теперича кажинный день что-нибудь да случается,— заметил лобастый старик, сидевший на пороге.— Земство вон в Уржумах появилось. Новый-то урожай земству прожорливому да нашему помещику исполу на-доть снова сдавать. Вот и получается, что Степаха тот скрутит нас совсем в кочеряжку да и скажет тебе «аминь»..
Спрятав ковшик за спину, Федярка прислушивался к разговору, молчал выжидающе. И в самом деле, что-то происходит неладное кругом. А что, он еще не мог понять, не мог разобраться в той сумятице, которая охватила деревню.
А разобраться и ему хотелось — маманьке-то вон как тяжко жить.
Вечером зашел к Глафире Фанька. Вытер у порога о соломенный коврик ноги, снял кепку с крученым ремешком у козырька. Лицо, как кепка, кругло,е, огрубелое, нос крупный — картохой, лишь голубые глаза из-под белых выцветших мягких бровей блестят ласково и приветливо.
— Я вот тут, Глафа, вещицу одну принес,—начал он, как всегда, нескладно и, выдернув ковшик из-за нагруд-ки, повертел в руках.— Думаю, как же это так?Все же вещь, кто-то, добрый человек, трудился над ней.
— Да где это ты, Фань, ковш-то наш взял? — немало удивилась Глафа.—Не иначе как цыганка стянула. Была вчерась, гадать навязывалась, в руках держала ковшик...
— Не знаю, может, она, а может, и не она,— ответил несколько смущенно Фанька.— Может, и ребятишки какие на улицу с водой унесли,— и, словно засовестившись, что сказал совсем не то, пошел напрямик:—Да чего тут, душой кривить, дело-то вот как было...
Слушая кузнеца, Глафа только головой покачивала:
— Ведь эдак из дому он, непутевый опенок, может чего угодно утащить. Веником его надо драть, вот как..,.
— Что ты, Глафа, зачем же так-то? Он же знаешь как заботливо пришел. Как взрослый рассказал. И все по секрету, мол. А я не сумел удержать секрет, значит, я виноват, меня вините. Да и что там ковшик, лучше давай о другом поговорим. Сеять-то как думаешь?
— Уж и не знаю, Фань, горсти еще не бросила.
— Чего же стесняться, бери нашу лошадь и сей.
— Ой, что ты, Фань, чужую, да как это? Вдруг что?..
— Бери, бери. Она только за огороды скачет, а в упряжке смирная.
— Спасибо, Фаня.
— А Федярку не ругай,— уходя, попросил кузнец.— Он ведь тоже небось переживает за нас, взрослых...
Второй день Глафира от радости ног под собой не чуяла. Земля мягкая, пухлая, такая, какую и надо: рожь сей хоть в золу, да в пору.
«И пора пришла, и земля как зола,—радовалась Глафира.— Посею вот, а там и ждать есть что. Может, и свекор домой вернется. Перемелется, не век же такое сумятное время будет, когда-нибудь да остынет...»
Время, и верно, шло сумятное. Плотненькие мужички, те, что побогаче скотом да хлебом, с приходом Степанова снова ожили, вылезли из своих домов, как тараканы из щелей. Кое-кто из них уже начал поговаривать о старой жизни, того гляди и помещик Депрейс вернётся в свое имение. Вернулся же Березинский к власти, а Депрейс-то ведь ему не чужой, как-никак свояк... Что же будет тогда с землей на Коромысловой даче? Однако все мужики, не оглядываясь, посеяли, надо засевать свою полоску и Глафе. Полоска ей при дележке досталась в самой середине поля, земля тут спелая, хлебная, возьмешь на ладонь, как пшено рассыпается.
Держась за чапыги, Глафа шла бороздой за плугом, босые ноги по щиколотку увязали в свежей, рыхлой земле. Ветер срывал с головы выцветший платок, раздувал легкое ситцевое платье. Дошла до конца полосы, остановила лошадь, подняла руки, сложила ладони дудочкой:
— Федярка-а! Неси бурак!
Из ольховых кустов вынырнула белая Федяркина голова.
Отыскав в тени берестяный туесок с квасом, он неуклюже обхватил его руками, прижал к груди. Бурак был тяжелый и Федярка, стараясь не уронить его и не пролить квас, шел медленно, ступая на ощупь по ребристой пахоте.
Подошел, осторожно подал квас матери, вытер рукавом пот с лица, отмахнулся от наседавшего комара.
— Пить-то хочешь? — открывая туесок, спросила Глафа.
Федярка прикоснулся губами к берестяному краю, жадно глотнул прохладный квас с кислинкой, поперхнулся.
— Чего ты эдак?
Глафа взяла из рук сына туесок и, запрокинув голову, принялась пить сама. Вздулись загорелые щеки, заиграла на шее набухшая голубая жилка. Отпив несколько глотков, она снова поднесла его сыну.
— Шибко-то не усердствуй,— сказала она.— Неловко бы с жары не было...
— И ты много тогда не пей, маманька.
Федярка чуть отпил из туеска и вернул его обратно.
— За солнышко поставь да закидай ветками,— сказала Глафа — и снова к плугу.
Ладони горели от деревянных чапыг, ноги подкашивались, а отдыхать некогда — солнце-то вон уже с другой стороны подкатилось, надо успеть до вечера.
Но тут, как на зло, к Коромысловой даче подъехал человек в пролетке. Глафа еще издали признала в нем бывшего управляющего помещичьего имения. Управляющий поставил лошадь в тень, что-то спросил подбежавшего к нему Федярку и махнул кнутовищем Глафе, чтоб та подошла.
— Добрый вечер, мадам,— поглаживая тощие усики, со скрытой усмешкой сказал он, когда Глафа подошла
ближе.—Вы что же, добровольно изъявили желание вспахать наше поле? Или кто, быть может, заставил?
— Землю нам в Совете нарезали.
— Ах, в Совете? В том Совете, который уже, по воле божьей, умер? Да, да, не удивляйтесь. Совет ваш долго наказывал жить. Вот мы и к вашим услугам. Мы не обидим вас, ничуть. За проделанную работу господин Деп-рейс вам оплатит сполна, ну, а относительно урожая будущего года уж не взыщите, придется его собирать нам. Вернее, убирать вашими руками, но опять же для нас,— и он, щелкнув кнутовищем по лаковому раструбу сапога, подошел к колышку, отделявшему одну полоску от другой, выдернул его и не без удовольствия швырнул в сторону, потом подошел к другому и сделал то же самое. Так он прошел из конца в конец поля и, выбросив все вешки, вернулся обратно.
— А вы чья же такая, красавица, смелая? Говорят, Ветлугиных? Уж не тех ли Ветлугиных, у которых старик сидит в темной горенке и там же его сын, комиссар? Тогда чего же вам горевать? На этих же днях их расстреляют, а вам одной не так-то много и потребуется пшеничников.
Ноги Глафы сами собой подкосились, и она, закрыв лицо руками, упала на землю. Рядом опустился Федярка, затормошил мать:
— Чего случилось-то, мамань?
— Ничего, сыночек,— не сразу ответила мать.
«Опять ничего...» — и Федярка, сжав кулаки, повернулся п сторону уезжавшей пролетки, в которой сидел высокий узкоплечий человек в клетчатом пиджаке и в такой же клетчатой фуражке, небрежно надвинутой на оттопыренное хрящеватое ухо.
Когда стук колес смолк, Глафа подняла голову и с болью в голосе сказала:
— Ездят тут дьяволы проклятущие! Нет вам, извергам, погибели! Опять кровушку нашу собираются пить.
— А Фанька вон говорит, по гужам их надо рубить,— участливо отозвался Федярка,
— Давно бы надо, да где там — опять, вишь, отжились.
В тот же вечер Федярка прибежал в кузницу и, потоптавшись, попросил Фаньку сковать ему ножик, да такой, которым бы все можно делать: и вересовый прут
вырезать в лесу для лука, и обделать из березовой болванки шар для игры, и выстругать ложки такие же, какие умеет делать только Фанька.
— А чего же ковать, бери вот мой, дарю... Только не обрежься, остер, как бритва.
— Ни-ни-ни, я уже большой,— и, взяв ножик, Федяр-ка убежал.
Через день повозка управляющего снова показалась в Ржаном Полое. Теперь рядом с управляющим восседал и сам помещик Депрейс — низенький, тучный старик в широкополой соломенной шляпе с черной лентой по тулье.
Федярка, игравший у себя на дворе, заволновался: опять клевить маманьку приехали! Думают, некому заступиться за нее, так и клевить можно. Я вот теперь вам поклевлю...
Приставив к дверям метлу, он побежал к десятскому Гавре Прялке, побежал не по дороге, а задворками, чтоб никто не видел. Обогнув дом, выглянул из-за угла: у крыльца стоял помещичий сытый жеребец и нетерпеливо бил копытом о каменную плиту—плита была только у Прялки. Сердце Федярки дробно билось: а вдруг кто увидит? Ну и пусть, пусть...
Стиснув кулаки, Федярка кинулся к жеребцу и, выхватив из кармана подаренный Фанькой ножик, чиркнул им по мягкому сыромятному гужу.
Как только комиссара Дрелевского препроводили в городскую тюрьму, Степанов пожелал лично видеть его. Вначале он хотел приказать доставить Дрелевского в штаб, но, поразмыслив, решил поехать в тюрьму сам,— это полностью исключало побег арестованного.
Еще несколько недель тому назад, когда Дрелевский был проездом в Уржуме, Степанов, сказать правду, побаивался комиссара юстиции: вдруг он распознает его тайные связи с самарским эсеровским центром? А сейчас этот самый комиссар оказался в его руках., И то, что такого видного большевистского руководителя схватили на уржумской стороне, Степанов считал победой и готов был приписать эту победу себе. Ведь сейчас каждый его шаг был на виду, каждая его удача не пройдет бесследно,
успехи его заметят,— все это его радовало, обнадеживающе бодрило. Но где-то рядом с этим волнующим чувством в душе Степанова жило и другое — чувство внутренней тревоги.
Ожидая лошадь, Степанов нетерпеливо прошелся по кабинету и, остановившись, обхватил руками стриженый круглый затылок. Живо представилось, как помещик Депрейс и его управляющий в повозке легкой рысцой съезжают под гору,— и вдруг их конь по непонятной причине вывертывается из гужей, и ловозка с седоками летит под откос. Так случилось недавно... «Не иначе это дело рук комиссаров, они скрываются где-то у мужиков и подбивают их... Но комиссарам подходит конец. Скоро и остальные, как Дрелевский, в наших руках будут...»
Через час в сопровождении охраны Степанов подъехал к торговой площади и, свернув к всполью, остановился у массивных тюремных ворот., Во дворе лежали кучи полусожженных бумаг, какие-то книги: все это выбросили степановцы при захвате тюрьмы. Из нее были выпущены все преступники, и теперь в освободившиеся камеры сажали коммунистов и им сочувствующих. Сажали целыми группами, без суда и следствия.
Когда вместе с начальником тюрьмы, здоровенным усачом, Степанов стал подниматься на второй этаж приземистого, будто вросшего в землю, здания, его неожиданно охватила- неуверенность. Хотя1 он, казалось, и верил в успех своего, как он выражался, нелегкого предприятия, но стоило допустить какую-нибудь оплошность, и все полетит вверх тормашками, и он сам может вот так же запросто оказаться в этом большом каменном мешке. Но тут же упрекнув себя в минутной слабости, он перешагнул порог и слепыми шажками направился следом за начальником по узкому коридору, скупо освещенному ночником.
Кругом стояла гнетущая могильная тишина, как будто во всем этом здании не было ни одной живой души,— хотя Степанов знал, что все камеры переполнены. Об этом еще вчера уведомил его начальник тюрьмы и просил кое-кого снять с казенных харчей, недвусмысленно намекая на очередной расстрел; начальник тюрьмы любил применять к своим временным жильцам крайние меры.
Вдруг что-то пискнуло под ногами, и Степанов, отпрянув в сторону, брезгливо сморщил лицо — он с детства не мог переносить мышей, а здесь, как ему показалось, они шныряли по всем углам.
Кабинет начальника тюрьмы был, как и сам начальник, неприветливо холоден. Пустые стены большой квадратной комнаты как бы говорили о житейской отрешенности его хозяина, дополняли его угрюмый вид.
Поеживаясь, Степанов подошел к шкафу, стоявшему в углу, вытянул из-за него — в позолоченной раме — портрет рыжеусого с одутловатым лицом Николая Второго. Портрет, по непонятным соображениям, все еще хранился здесь, то ли хозяин заведения поджидал зимы, чтоб использовать его на растопку, то ли ждал новых времен, чтоб возвратить портрет на прежнее место, которое отчетливо выделялось серым квадратом над массивным письменным столом.
— Чего же вы храните его тут? — спросил Степанов.
— Жалко, красочный...
— Красочный...— удивленно протянул Степанов и усмехнулся: «Николай Романов красочный... Это сказано неплохо».
Начальник тюрьмы, торопливо смахнув с портрета пыль, осторожно поставил его на прежнее место. Потом, услужливо подвинув гостю стул, спросил:
— Как же быть, господин Степанов? Во вверенном мне учреждении все камеры переполнены, а мне ваши предпровождают все новых и новых.
Не удостоив взглядом начальника, Степанов махнул рукой, словно стараясь оборониться от назойливой мухи.
— Дрелевский где находится? — спросил он.
— Пока что, по особому усмотрению, в одиночной камере.
— Привести его!
Начальник тюрьмы, сутулясь, открыл по-мышиному пискнувшую дверь, и Степанов опять почувствовал нестерпимую могильную тишину, которая почему-то угнетающе действовала на него. Прошло несколько минут, и дверь снова открылась. На пороге в сопровождении начальника показался сухощавый светловолосый человек в полосатой тельняшке, разорванной на груди, По ввалившимся щекам пробивалась русая бородка.
— Это вы и есть комиссар Дрелевский?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48