https://wodolei.ru/brands/Laufen/palace/
— А ты?
— А я останусь здесь.
Сумасшедший... Его надо спасать от него самого... Уйти одной, оставить его здесь?
Гюлыпан поняла, что не сможет сделать этого.
— Мурат, но ведь так нельзя... Ты болен, еды никакой нет...
— Да,— губы Мурата кривились в подобии улыбки,— ты кругом права. Я болен, и еды у нас нет. И все-таки я останусь здесь. А ты иди. Ты просила отпустить тебя? Я отпускаю. Ты здорова, и еды еще довольно, чтобы не умереть в пути с голоду. Иди. Перевалы открыты, погода хорошая, дорога тебе знакомая —- дойдешь и одна.
Несколько секунд они молча смотрели друг на друга. Первым не выдержал Мурат, опустил голову.
— Нет, Мурат,— заговорила Гюлыпан, — я не уйду... И предсмертный наказ Айши-апа нарушить не могу, и сама себе потом всю жизнь не прощу, что оставила тебя в беде. Но и так жить я больше не могу... Ты не раз говорил, что за все отвечаешь здесь — за станцию, за всех нас. Значит, и за меня тоже... За мою жизнь и за мою смерть. Но ведь мы давно уже не живем, а медленно умираем... Четырех уже нет. Сколько же можно так? — Она повысила голос: — Ты говоришь «иди» и сам знаешь, что я не сделаю так. Я говорю, что не уйду, но тоже хорошо знаю, что не смогу жить здесь, нет у меня больше сил терпеть, я же только человек, слабая женщина. Но чем так мучиться, лучше уж сразу... Убей меня! — вдруг в ярости закричала Гюлыпан.— Убей, но не мучай!
Мурат отшатнулся.
— Гюлынан! Что ты говоришь?
— То что слышишь! А что я еще должна сказать, чтобы ты понял наконец? Убей! Что, не сможешь?! Тогда я сама наложу на себя руки! И не думай, что это только слова! Клянусь всем самым святым для меня — я сделаю это! Сделаю!
А ты не забудь бросить горсть земли в мою могилу! Тебе нетрудно будет сделать это — ведь ты привык хоронить! А я не привыкла! Я не могу больше, не могу, не могу-у!!!
Гюлыпан разрыдалась и выбежала во двор.
XXIII
На следующее утро Мурат, прихватив мешки, отправился на станцию. Сделал последние записи, аккуратно обвязал приборы мешками, навесил на дверь будки замок. Можно было идти. Он стоял, смотрел на горы, на ущелья, веером расходящиеся от их вершин. Казалось странным, что завтра он уже не придет сюда... И вернется ли когда-нибудь вообще?
Его блуждающий взгляд остановился на понуро обвисшей антенне. Он давно перестал замечать ее. Когда же он в последний раз выходил на связь? Да, почти четыре года назад, в ноябре сорок первого... И даже не сумел толком разобрать эту последнюю радиограмму. Обрывки каких-то непонятных фраз. Что же там было? Кажется, что-то насчет «временно», «закрыты» и еще...
Что же еще-то?
Он напряг память и наконец вспомнил последнее слово прерванной радиопрограммы. «Поэтому...»
Поэтому!!!
Мурат даже застонал, поняв смысл внезапно озарившей его разгадки. Бог ты мой, как все просто... Ведь это был приказ уходить вниз! Вот почему все эти годы к ним никто не приезжал! А он не понял! Почему-то решил, что слово «закрыты» относится к перевалам. Какая чепуха... Как будто он сам не знал, что в ноябре перевалы уже закрыты, зачем было сообщать ему об этом по рации? А он тогда даже не задумался как следует... Потому что раньше был другой приказ — оставаться здесь и продолжать работу, потому что шла война и он считал себя солдатом... И, приняв решение, он уже не пытался иначе истолковать смысл разрозненных слов.
И... что же? Выходит, напрасны все эти четыре года мучений?
Напрасны? А это?
Тяжелые журналы в серых картонных корках, разлохматившихся по углам... Вот только...
Он попытался поверх ограды разглядеть могилу Айшиапа. И еще — могила Сакинай. И могила Дарийки на перевале. Пропавшая Изат.
Если приказ был именно такой — а теперь Мурат не
сомневался в этом,— значит, вся ответственность за гибель четырех человек лежит на нем.
Нет, он не боялся этой ответственности. Что мог значить маленький страх за свою судьбу по сравнению с болью утрат... Ответит. Ни слова в свое оправдание не скажет. Зачем?
Он плотно закрыл калитку, для верности замотал ее проволокой и пошел домой.
Гюлыпан была уже готова. Мурат не стал говорить ей о своем «открытии». Ни к чему расстраивать ее. Она нетерпеливо поглядывала то на него, то на солнце. Торопится уйти отсюда... В мыслях она уже там, внизу, среди людей, в своей новой жизни, которая начнется через несколько дней. Но ему- то некуда торопиться. Для него никакой новой жизни не будет. Ему некого ждать, некуда идти. Его жизнь оставалась здесь. Горы, станция, могилы Сакинай и Айши-апа. Может быть, когда-нибудь он снова вернется сюда, в эту жизнь — не в старую и не в новую, а просто единственную, а пока надо прощаться с ней...
Мурат молча зашагал к могиле Сакинай. Гюлыпан двинулась было за ним, но, поняв, куда он идет, в нерешительности остановилась. Мурат даже не оглянулся на нее. Он опустился на колени у маленького просевшего холмика, провел ладонью по низкой жесткой траве.
— Прощай, Сакинай, жена моя,— негромко проговорил он.— Вот, ухожу... Без тебя ухожу. Прости, что так получилось, не сумел уберечь тебя...
Молча постояли вдвоем у могилы Айши-апа, Гюлыпан смаргивала редкие слезинки, а во взгляде, мельком брошенном на Мурата, читался немой вопрос: «Пора?»
Живому — жить...
Мурат направился к дому Дарийки. Как будто ничего не изменилось тут, лишь тонкий слой пыли покрывал пустой стол, недоделанный ширдак на полке, аккуратно прибранную посуду. Словно ненадолго отлучилась куда-то хозяйка дома, вот-вот вернется, засучит рукава, возьмет тряпку и примется за уборку.
Мурат открыл сундук, вынул крошечную тюбетейку. Посмертный подарок для дочери Дарийки. Наверняка мала будет ей тюбетейка — выросла девочка, может быть, и мать вспоминает с трудом...
Вошла и Гюлыпан-, нерешительно остановилась на пороге, медленным взглядом обвела комнату. Мурат протянул ей тюбетейку:
— Положи в курджун.
Гюлыпан молча кивнула.
Мурат плотно закрыл дверь, постоял перед ней и вдруг спросил:
— Где у тебя карандаш?
— Карандаш? — непонимающе смотрела на него Гюльшан, пошарила в карманах и протянула ему: — Вот...
Мурат протянул руку к двери, но крошечный карандашный огрызок выпал из его слабых, мелко подрагивающих пальцев. Он с трудом наклонился — закружилась голова,— подал карандаш Гюлыпан:
— Пиши.
— Что писать? — с испугом спросила она.
— Пиши: «Здесь жила Дарийка».
Гюлыпан послушно написала на двери.
— Идем.— Мурат направился к своему дому.— Пиши: «Здесь жила Сакинай».
У двери ее дома Мурат сказал:
— Пиши: «Здееь жили Айша-апа и Изат». Нет, не так... Пиши: «Здесь жила мудрая Айша-апа, наша мать...» А Изат...— Голос его прервался, но Мурат справился с собой, твердо сказал: — Напиши так: «Изат отправилась в свои любимые горы». Еще напиши: «Она вознеслась на высоты Хан-Тенгри»...
Все их походные пожитки без труда уместились в одном курджуне. Немного джармы, несколько лепешек, журналы с данными наблюдений и тетрадь со стихами Гюлыпан, домотканый палас, одеяло, тюбетейка для дочери Дарийки, всякая мелочь, необходимая в дороге... Но почему так давит этот невеликий груз на согбенную спину Мурата, почему так тяжела легкая берданка, ремень которой то и дело сползает с поникших плеч Гюлыпан? Конечно, болен Мурат, и всякая ноша теперь тяжела для него... Но здорова и молода Гюлыпан, а ноги будто свинцом налиты...
У поворота, не сговариваясь, обернулись, молча стояли, разглядывая покинутые мертвые дома, траурно черневшие под ярким солнцем. Гюлыпан глубоко вздохнула. Проклятая станция... Сколько горя принесла всем, и радоваться надо, что наконец-то уходят отсюда,— но почему так болит сердце, почему хочется смотреть и смотреть на эти черные дома и плакать? Потому что нельзя вычеркнуть из жизни эти четыре года, нельзя жить, проклиная жизнь, потому что жизнь сама по себе — счастье? И эти четыре года — тоже?!
Мурат молча повернулся и зашагал вперед. Гюлыпан поправила ремень берданки и побрела за ним. Счастье... Счастье уже то, что они двое остались живы, ведь могло случиться и так, что погибли бы все:
Страдая от тоски, печали и забот,
Жила я здесь.
Теперь прощай. Нет выхода теперь.
Теперь — исход. Но навсегда
Останутся следы в душе моей...
Только не надо плакать, чтобы не услышал Мурат. Ему по-прежнему труднее всех, хотя «все» — одна она, Гюлыпан. Сам едва держится на ногах, но когда она хотела взять курджун, он молча отобрал его и взвалил себе на плечи. Мурат, дорогой мой брат... Прости, я была непочтительна и дерзка с тобой, но иначе нельзя было заставить тебя уйти отсюда. А уходить надо, клянусь, я думала не только о себе, но и о тебе тоже...
Дорога... Едва приметная тропа вдоль берега реки, петляющая среди скал. В горах не бывает прямых и ровных дорог. Вниз — вверх, вниз — вверх. Осыпи, шаткие скользкие камни, и глаза сами ищут, куда ступить. Хорошо еще, что вниз — чаще, чем вверх. Даже на некрутых пока подъемах Мурат начинал задыхаться, жестокий кашель сотрясал все ёго тело, и все чаще он выплевывал кровавые сгустки. Что же будет на перевале?
Осторожно тронула за локоть Гюлыпан:
— Мурат, дай мне курджун.
— Нет! — резко мотнул он головой.
Нет. Всего-то километра полтора прошли, а сколько впереди этих километров? Никто не считал. Нужды не было, да и как их сосчитаешь? И зачем считать, когда под тобой добрый сытый конь? Довезет куда надо...
Еще подъем. Река пропала где-то внизу, подкашиваются ноги, и страшно становится — всего-то в двух метрах обрыв, закружится голова, поскользнешься на камне — и полетишь вниз. Высота небольшая, насмерть не разобьешься, только кости переломаешь — и еще много часов будешь медленно, мучительно умирать, не в силах пошевелиться от боли в искалеченном теле...
— Дай мне курджун!
Голос резкий, требовательный, и он молча снимает курджун, берет у нее берданку. Теперь уже легче идти, но впереди маленькая, согнувшаяся фигурка Гюлыпан, и он прибавляет шаг, в груди тут же отдается острая боль, но Мурат все-таки обгоняет Гюлыпан — первым должен идти он. И дело даже не
в том, что он — мужчина. Гюлыпан только однажды проделала этот путь, верхом на лошади. А сколько раз Мурат и проехал, и прошел по этой дороге, сразу и не сосчитаешь.
Не давала ему покоя мысль: верно ли он понял смысл прерванной радиограммы? Утром казалось — только так и можно понимать ее. Иначе ничем не объяснить, почему к ним никто не приехал. Но неужели никто не спохватился, не пытался узнать, спустились ли они с гор? Война... Все, конечно, может быть в такой неразберихе. И потом, там ведь знали, что в ноябре перевалы уже закрыты и им надо ждать до весны. А мало ли что могло случиться за полгода. Наверняка не он один получил такой приказ. Но если и другие станции в горах закрылись... Ну да, вот и объяснение. Если так, то, конечно, закрыли и станцию в центре — данные-то получать не от кого. И просто некому было узнавать, что случилось или могло случиться с ними...
— Мурат, давай отдохнем... И обедать пора.
«Обедать...» Несколько глотков джармы да кусочек лепешки. Сколько уже таких «обедов» у них было?
Он смотрел на пиалу с джармой, которую протягивала ему Гюлыпан. Не хотелось, тошнота подступала к горлу.
— Пей! — приказала Гюлыпан.
Со вчерашнего дня она окончательно перешла на «ты». Мурату кажется, что так и нужно, и даже странно, что этого не случилось раньше.
Не хочется пить джарму, но он знает — надо. А от лепешки отказался:
— Ешь сама, у меня что-то... организм ничего не принимает.
— Может, заночуем здесь? — осторожно предложила Гюлыпан, но Мурат покачал головой:
— Нет, до вечера еще далеко... Пойдем.
Он понимал — Гюлыпан в первую очередь о нем заботится. Видно, скверно он выглядит... Но разве завтра ему станет лучше? Надо идти, пока ноги хоть как-то держат его. Да и место для ночевки неудачное — продувает со всех сторон и ни единой былинки, чтобы соорудить хоть небольшой костерок. Правда, на костер сегодня вряд ли стоит надеяться,— насколько он помнил, до первых кустарников еще далеко, до вечера не добраться, но какое-то укрытие от ветра отыскать можно.
Можно, когда есть возможность выбирать, пройти еще вперед, минуя приглянувшееся место, но Муратав тесном сыром ущелье, разрывал легкиебесившийся кашель, и Гюлынан отвернулась, не в силах смотреть на его измученное лицо. Когда приступ миновал, она решительно сказала:
— Давай устраиваться на ночлег.
Мурат оглядел неприветливые черные скалы, покачал головой:
— Здесь? Не-ет... Тут мы околеем от холода. Идем.
Но пройти удалось всего какую-то сотню метров. Мурат
шел налегке — и курджун, и берданку несла Гюлынан,— но ноги совсем не держали его. А ущелье в быстро сгущавшихся сумерках казалось бесконечным. И Гюлынан, приметив неглубокую выемку в скале, остановилась, сняла берданку и курджун.
— Все. Ночевать будем здесь.
Мурат тут же сел, опустил голову на руки. Гюлыпан вынула из курджуна палас, расстелила, положила в изголовье курджун.
— Иди ложись, Мурат.
Он с трудом поднял голову. Наивная девочка... Она не представляет, что такое пролежать ночь на холодных камнях в этом ущелье... Да и откуда? Наверно, все ее «походные» ночевки — шалаш на Кок-Джайыке... Но ведь там место выбирал Мурат, и были не холодные камни, а мягкая земля, покрытая травой, одеялами, и костер у входа в шалаш.
— Нет, Гюлынан, спать придется сидя. Камни слишком холодные, наверняка простудимся. Нельзя лежать, тут и здоровые легкие не выдержат. Пристрой курджун под спины, а палас сложи вдвое.
И добавил уже про себя: «Дело не только в легких. Тебе еще рожать детей, а после такой ночевки... Но какие же ловкие, проворные у нее руки. Повезло с женой Тургун- беку...»
— Садись!
Сидели, тесно прижавшись друг к другу, укрыли плечи одеялом, и поначалу было совсем не холодно, даже кашель не слишком донимал Мурата. А как упала в ущелье густая ночная тьма и подул обычный в эту пору ветер, дрожь стала пробирать Гюлыпан, а уж Мурата затрясло так, что одеяло на плечах не держалось. Она протянула руку, тронула его лоб. Холодный.
— Ничего.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38