https://wodolei.ru/catalog/dushevie_ugly/bez-poddona/
Если хотите, я принесу вам газету о судебном процессе над этим человеком. Да, леди Данкен: он — сторож общественного сортира в Эксетере. Старуха подскочила на стуле.
Это неправда.. Неправда. Для них делается все, все, что можно. Для русских. Для эмигрантов. Она и сама чувствует себя русской в Лондоне.
Репнин поднялся. Что касается его, стоя перед ней, добавляет тише, он ей очень благодарен. Он спасал свою жену, которая теперь уехала к тетке, в Америку. А что до него, ему хорошо, совсем хорошо в этой маленькой, идиллической деревеньке.
Графиня, красная до самых ушей, сказала: сейчас ему крайнее время подумать о своей жене и следить за тем, что говорит. Как только ее родственник возвратится в Лондон, ему будет предложена другая, более подходящая работа, на корабле.
Прощаясь, она не подала руки.
ЗАСТЕГНУТЫЙ НА ВСЕ ПУГОВИЦЫ
После посещения леди Данкен (настоящее имя графини) Репнин был уверен, что недолго задержится у нее на службе даже в качестве конюха. При прощании она повернулась к нему спиной, вся красная. До ушей.
Самое глупое в их размолвке заключалось в том, что Репнин, и он мог в этом поклясться, вовсе не собирался говорить старухе всего того, что сказал. Да и ска- зал-то все это вовсе не он, а покойный Барлов. И сам Репнин прекрасно слышал, что именно Барлов проговорил откуда-то у него изнутри. И похоже, Барлову это доставляло особое удовольствие.
Странно, но в Лондоне Репнину часто казалось, будто он живет в некоей необычной стране, в некоей стране Гулливера, где иностранцы говорят не то, что сами думают, а что думают их дорогие покойники. Откуда такое в Англии? Откуда взялось в Англии столько покойников, миллионы покойников, которые здесь говорят и шепчут за живых людей? После его разговора с графиней, точнее, с Лавинией Данкен, секретарша молча проводила Репнина вниз, и он вышел, опустив голову. Дворецкий указал ему, куда идти, и выпустил через черный ход.
Оказавшись в парке, раскинувшемся меж лесистых склонов Бокс-Хилла, Репнин направился к остановке пригородных зеленых автобусов, что была неподалеку от железнодорожной станции. Он шел на автобус, следующий через Кингстон в Лондон. Решил скоротать
вечер в каком-нибудь маленьком лондонском кинотеатре. Чтобы поскорей забыть старуху. Он понимал, что разболтался перед графиней и наговорил чего не следует.
Репнин спускался по тенистой лесной тропинке, вниз по холму, словно убегая от злой старой ведьмы из детской сказки, которая затащила к себе милого маленького мальчика, заблудившегося в чаще.
Странно, шагая по лесу и уже точно зная, что скоро снова лишится работы, он испытывал такое чувство, будто все это происходит не с ним, только посетившим старуху, а с каким-то дряхлым старикашкой- нищим.
Старик, бредущий сейчас по лесу, был вроде бы уроженцем здешних мест, но позабыл все стежки и тропинки, не узнавал прежде знакомые дубы и кустарники. Он, задумавшись, брел к ближайшей остановке автобуса. Когда Репнин вышел на шоссе, внизу, автобус в Кингстон как раз отправляли. Он сел в него. И было непривычно, что этот автобус и он в нем минуют сейчас кладбище и остановку в деревеньке Миклехем, где его дом и где сейчас он даже не думает сходить. Он проезжает мимо, словно здесь не живет, никогда не жил и не будет жить. А в том, что высказал старухе, он нисколечко не раскаивается.
И хотя все происходящее выглядело, будто в детской сказке, невероятным, слова графини его оскорбили. Сам же он был уверен, что не сказал старухе и десятой доли того, что бы следовало ей сказать.
К своему удивлению, Репнин ощущал радость оттого, что едет в Лондон. Теперь он чувствовал себя чужаком не в Лондоне, а в этой маленькой, идиллической деревушке, и у него возникло желание снова переехать в Лондон.
Между тем зеленый автобус уже петлял по улицам Кингстона, а вскоре оказался в знакомом Репнину лондонском предместье. Затем он прибыл в Челзи, который Репнин прекрасно знал еще по военному времени и где ощущал себя как дома. Он жил тут в годы войны.
Неожиданно он вспомнил, что должен сообщить Джонсу — его немедленно требует к себе графиня — и отправить письмо Наде.
Надя была сейчас так далеко от него. За океаном. И все же связана с ним, если не любовью, то судьбой.
С удовлетворением он понимал: теперь, когда ее уже здесь нет, над ним не властен никто в Лондоне. Ни старая графиня, ни сам этот город, ни те, с кем он познакомился в Корнуолле, все те люди, которые вертятся вокруг него, словно договорившись не выпускать его из своего круга, будто он мышь, угодившая в мышеловку
Графиня теперь его уволит, это ясно. Он снова окажется на улице, но ни она, ни все другие ничего не смогут с ним поделать. Надю он спас. Она не кончит свои дни согбенной старухой в сточной канаве.
При этой мысли он испытал какое-то радостное удовлетворение, как будто, словно малое дитя, держал в объятиях свою жену, хотя она и была так далеко от него.
Рядом с ним в автобусе сидела молоденькая англичанка с ребенком. Девочкой лет пяти. Они собирались выходить. После захода солнца стало накрапывать. Мать надевала на дочку прозрачный голубой плащик. Девочка спокойно стояла и не сводила глаз с Репнина. А он, как все люди на пороге старости, с умилением рассматривал ребенка. Он видел, как ловко и заботливо материнские пальцы застегивают плащ на все пуговицы.
Когда они направились к выходу, Репнин подумал, что он уже видел, как кто-то точно так старательно застегивал плащ. Эта мысль привела его в волнение. Почему-то это было ему хорошо знакомо и очень близко. Что-то было у него с этим связано. Напрягая память, он вспомнил Надю.
Но, вдруг затосковав, он вспомнил сейчас совсем не то, что вспомнил бы любой муж, имеющий красавицу жену. Репнин увидел перед собой совсем не ту Надю, какой она была в последние дни перед своим отъездом — полуодетая, притихшая в его объятиях. В памяти воскрес не сладостный момент их любви перед разлукой, а нечто совсем иное, что долгие годы не имело никакого отношения к ее обнаженному телу, к их бурным ночам. Он вспомнил смешное, исполненное нежности движение жениных рук, когда он по утрам уходил на работу. Каждое утро она подходила и сама застегивала на все-все пуговицы ему пальто, летнее или зимнее, все равно.
Сам себя устыдившись, он видел перед собой уехавшую за океан жену и чувствовал на своей шее прикосновение ее пальцев. Ни одна женщина, из тех, что встречались на жизненном пути этого русского эмигранта,
даже во времена его ранней молодости, в Санкт-Петербурге не делала по утрам ничего подобного, при расставании после безумных, бесстыдных ночей любви. Во всяком случае, он такого припомнить не мог.
Первое время это внимание жены казалось ему смешным, а после нескольких лет брака стало даже раздражать. В последние годы эмиграции, когда они бедствовали в Париже и Лондоне, ее привычка, сохранившаяся, несмотря на все тяготы жизни, трогала его до глубины души. Теперь, уходя из дому, он уже интуитивно останавливался в дверях и ожидал этого, словно некоего оберега, веря, что тот охранит его от всякого зла, когда он окажется на улице, среди чужих людей.
Надя делала это молча, а он даже пытался иронизировать. С усмешкой говорил — вероятно, это своеобразное приветствие молодой женщины стареющему мужчине, который в любви уже не тот, что был прежде. Не таков, как его дед, который на седьмом десятке родил шестерых сыновей.
Иногда ему удавалось ускользнуть раньше, чем она успеет это сделать, он торопился выйти из дому, перегоняя собственную тень. Не застегивал верхнюю пуговицу даже зимой. Однако нередко сразу же возвращался, побоявшись уйти без этого ее напутствия.
В таком случае делал вид, будто что-то забыл.
Брал какую-нибудь газету, бумаги или книгу со своего стола, якобы им забытую и очень нужную. Ее привычка приобретала для него некий смысл в их совместной жизни, определяла все, что в тот день его ожидало и что станется с ними и с их любовью.
И вот сейчас он увидел, как незнакомая женщина точно так же застегивает плащик на ребенке, прежде чем: они выйдут из автобуса на дождь. То же самое движение рук, как у его жены. Что бы это могло означать? Он же не дитя! Надя не мать ему! Она его жена! И Репнин подумал, вероятно, она делала это, потому что у них не было детей?
В тот день, в Лондоне, он очутился в своем любимом районе, возле метро у храма святого Павла. И не мог понять, почему здесь, именно здесь он чувствует себя как дома. Потом вспомнил о почтамте. Надо сообщить Джонсу, что его срочно ждет графиня. Решил прямо на почте написать письмо Наде.
Репнин сам удивлялся той радости, которую испытал, очутившись в Лондоне после нескольких дней
отсутствия. С чего бы это? Хотелось подольше оттянуть возвращение в маленькую деревеньку на дороге в Доркинг. Хотелось на несколько часов остаться с Лондоном один на один.
Это желание преследовало его весь день.
Бродя вечером по улицам, он впал в какое-то сентиментальное настроение, с тоской думал о том, что вынужден жить за городом. Лондон и Надя связаны сейчас в его сознании воедино. Он тосковал по жене, которую вынудил уехать, и чувствовал, что Лондон вдруг стал ближе его сердцу. С почтамта он позвонил Джонсу, потом, стоя у конторки, на каких-то бумажках написал письмо Наде.
Куда дальше направиться, он не знал и долго, не поднимая головы, будто во сне, слонялся по улицам. Как бездомный. Как будто он принадлежал к тем людям — а их множество,— которые утром приезжают в Лондон на работу, а вечером, на ночлег, уезжают в его предместья, в отдаленные лондонские пригороды. Где они спят, где они живут всю свою жизнь. Приезд - утром и отъезд вечером — вот единственное, что связывает этих людей с огромным городом. Они видят его походя, спеша с вокзала на службу и потом снова на вокзал. Случайно очутившись на набережной Темзы, где в прежние годы имел обыкновение гулять,— он взглянул на противоположный берег. Одинокий, он увидел перед собой сейчас лишь серую, невыразительную картину, мертвенный застой, и ничего больше. А каких-нибудь сто лет назад на реке кипела жизнь, существовал другой мир и было вечное движение, как в Венеции. Барки, лодки, суденышки тысячами сновали тогда по реке, словно по широкому водному пути, который вел в этот город и уводил из него. Темза в течение столетий и была главной магистралью Лондона, главной улицей для жителей города и для приезжих.
А теперь все замерло.
Огромные, в основном пяти- или шестиэтажные кирпичные домины и склады — главным образом пивоварни — безмолвствовали и казались пустыми. Железные краны, баржи с поднятыми на палубу якорями, цепями и канатами неподвижно стояли на воде. Бесконечные ряды окон были заколочены досками. То там, то здесь виднелись вытянутые из воды лодки. На мертвом приколе стояли не только барки, лодки и баржи, но и пришвартованные к берегу огромные суда. Так
же неподвижно замерли торчащие в небо здания, склады, подъемные краны, покоились на реке грузовые суда, из высоких труб которых не подымался дым.
,'И все это напоминало Репнину о Наде.
Какая связь могла существовать между мертвой рекой и Надбей? Никакой. Начни он сейчас громко окликать ее по имени, никто не обратил бы на это никакого внимания. Люди поняли бы, что кто-то кого-то зовет, и про себя подумали бы: что с ним, чего он орет? И все.
Меж тем ни для кого ничего не значило не только имя какой-то женщины, но и сама женщина, которая после двадцати шести лет жизни с ним незаметно уехала из Лондона. Исчезла так быстро, словно ее никогда здесь и не было. Ничего не значила не только она, но и безмолвные монументы, которые якобы хранили память о выдающихся, незабываемых мировых событиях — они тоже были никому не известны. Никто не останавливался возле них, никто, даже походя, на них не взглядывал. Подобно ему самому, люди просто шли по набережной Темзы. Мимо египетского сфинкса, над рекой, мимо орла на стеле памятника погибшим во время войны английским летчикам. Все это безмолвно мелькало перед Репниным; все это было прошлое. Разница состояла лишь в том, что эти памятники можно было при желании увидеть тут, рядом, а его жены здесь не было совсем.
Когда какой-то буксир с раскрашенной трубой, из которой также не подымался дымок, прошлепал по реке, волоча две огромные порожние баржи и взбудоражив волнами и пеной Темзу, Репнину стало смешно. Смешным показался и мост Тауэра, знакомый с детства по открыткам, которые отец привозил из Лондона. Две огромные башни, две огромные высокие башни воз- вышались над рекой, а на них, кроме самого моста, были подвешены на цепях и два подъезда к замку. Средняя часть разведенного сейчас моста была высоко поднята, так что под ней свободно мог пройти довольно большой пароход. А над всем этим вершины башен были соединены пешеходным мостиком, похожим на гирлянду, на бессмысленные украшения, развешанные ради кого-то, кто там, на высоте пойдет. Куда? А никуда. Разве мог не вызвать удивления этот мостик, перекинутый над тяжеловесным сооружением, над грудами железа, кирпичными складами, буксирами, подъемными кранами, судами, эта, связывающая два берега ниточка,
предназначенная для какого-то одинокого прохожего, которому в кои-то веки раз она может понадобиться?
Именно это в замысле строителей показалось Репнину самым странным, самым безумным и самым прекрасным. Сделанным именно для того, чтобы было на что взглянуть и, взглянув, спросить: а это еще зачем? Но чтобы видел и спрашивал об этом только Лондон и не видел тот, кто из Лондона уехал.
Будто все еще собирая книги для магазина, который он бросил, Репнин снова, как во сне, брел по городу, шел той же дорогой к собору святого Павла, уже видневшемуся слева сквозь беспорядочное нагромождение зданий, больших и маленьких крыш, нависших над изломами улиц. Он сам и все, что его окружало,— живое, естественное, необходимое, даже уличное движение, казалось ему безжизненным и немым, как то, что он видел на реке и за рекой.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97
Это неправда.. Неправда. Для них делается все, все, что можно. Для русских. Для эмигрантов. Она и сама чувствует себя русской в Лондоне.
Репнин поднялся. Что касается его, стоя перед ней, добавляет тише, он ей очень благодарен. Он спасал свою жену, которая теперь уехала к тетке, в Америку. А что до него, ему хорошо, совсем хорошо в этой маленькой, идиллической деревеньке.
Графиня, красная до самых ушей, сказала: сейчас ему крайнее время подумать о своей жене и следить за тем, что говорит. Как только ее родственник возвратится в Лондон, ему будет предложена другая, более подходящая работа, на корабле.
Прощаясь, она не подала руки.
ЗАСТЕГНУТЫЙ НА ВСЕ ПУГОВИЦЫ
После посещения леди Данкен (настоящее имя графини) Репнин был уверен, что недолго задержится у нее на службе даже в качестве конюха. При прощании она повернулась к нему спиной, вся красная. До ушей.
Самое глупое в их размолвке заключалось в том, что Репнин, и он мог в этом поклясться, вовсе не собирался говорить старухе всего того, что сказал. Да и ска- зал-то все это вовсе не он, а покойный Барлов. И сам Репнин прекрасно слышал, что именно Барлов проговорил откуда-то у него изнутри. И похоже, Барлову это доставляло особое удовольствие.
Странно, но в Лондоне Репнину часто казалось, будто он живет в некоей необычной стране, в некоей стране Гулливера, где иностранцы говорят не то, что сами думают, а что думают их дорогие покойники. Откуда такое в Англии? Откуда взялось в Англии столько покойников, миллионы покойников, которые здесь говорят и шепчут за живых людей? После его разговора с графиней, точнее, с Лавинией Данкен, секретарша молча проводила Репнина вниз, и он вышел, опустив голову. Дворецкий указал ему, куда идти, и выпустил через черный ход.
Оказавшись в парке, раскинувшемся меж лесистых склонов Бокс-Хилла, Репнин направился к остановке пригородных зеленых автобусов, что была неподалеку от железнодорожной станции. Он шел на автобус, следующий через Кингстон в Лондон. Решил скоротать
вечер в каком-нибудь маленьком лондонском кинотеатре. Чтобы поскорей забыть старуху. Он понимал, что разболтался перед графиней и наговорил чего не следует.
Репнин спускался по тенистой лесной тропинке, вниз по холму, словно убегая от злой старой ведьмы из детской сказки, которая затащила к себе милого маленького мальчика, заблудившегося в чаще.
Странно, шагая по лесу и уже точно зная, что скоро снова лишится работы, он испытывал такое чувство, будто все это происходит не с ним, только посетившим старуху, а с каким-то дряхлым старикашкой- нищим.
Старик, бредущий сейчас по лесу, был вроде бы уроженцем здешних мест, но позабыл все стежки и тропинки, не узнавал прежде знакомые дубы и кустарники. Он, задумавшись, брел к ближайшей остановке автобуса. Когда Репнин вышел на шоссе, внизу, автобус в Кингстон как раз отправляли. Он сел в него. И было непривычно, что этот автобус и он в нем минуют сейчас кладбище и остановку в деревеньке Миклехем, где его дом и где сейчас он даже не думает сходить. Он проезжает мимо, словно здесь не живет, никогда не жил и не будет жить. А в том, что высказал старухе, он нисколечко не раскаивается.
И хотя все происходящее выглядело, будто в детской сказке, невероятным, слова графини его оскорбили. Сам же он был уверен, что не сказал старухе и десятой доли того, что бы следовало ей сказать.
К своему удивлению, Репнин ощущал радость оттого, что едет в Лондон. Теперь он чувствовал себя чужаком не в Лондоне, а в этой маленькой, идиллической деревушке, и у него возникло желание снова переехать в Лондон.
Между тем зеленый автобус уже петлял по улицам Кингстона, а вскоре оказался в знакомом Репнину лондонском предместье. Затем он прибыл в Челзи, который Репнин прекрасно знал еще по военному времени и где ощущал себя как дома. Он жил тут в годы войны.
Неожиданно он вспомнил, что должен сообщить Джонсу — его немедленно требует к себе графиня — и отправить письмо Наде.
Надя была сейчас так далеко от него. За океаном. И все же связана с ним, если не любовью, то судьбой.
С удовлетворением он понимал: теперь, когда ее уже здесь нет, над ним не властен никто в Лондоне. Ни старая графиня, ни сам этот город, ни те, с кем он познакомился в Корнуолле, все те люди, которые вертятся вокруг него, словно договорившись не выпускать его из своего круга, будто он мышь, угодившая в мышеловку
Графиня теперь его уволит, это ясно. Он снова окажется на улице, но ни она, ни все другие ничего не смогут с ним поделать. Надю он спас. Она не кончит свои дни согбенной старухой в сточной канаве.
При этой мысли он испытал какое-то радостное удовлетворение, как будто, словно малое дитя, держал в объятиях свою жену, хотя она и была так далеко от него.
Рядом с ним в автобусе сидела молоденькая англичанка с ребенком. Девочкой лет пяти. Они собирались выходить. После захода солнца стало накрапывать. Мать надевала на дочку прозрачный голубой плащик. Девочка спокойно стояла и не сводила глаз с Репнина. А он, как все люди на пороге старости, с умилением рассматривал ребенка. Он видел, как ловко и заботливо материнские пальцы застегивают плащ на все пуговицы.
Когда они направились к выходу, Репнин подумал, что он уже видел, как кто-то точно так старательно застегивал плащ. Эта мысль привела его в волнение. Почему-то это было ему хорошо знакомо и очень близко. Что-то было у него с этим связано. Напрягая память, он вспомнил Надю.
Но, вдруг затосковав, он вспомнил сейчас совсем не то, что вспомнил бы любой муж, имеющий красавицу жену. Репнин увидел перед собой совсем не ту Надю, какой она была в последние дни перед своим отъездом — полуодетая, притихшая в его объятиях. В памяти воскрес не сладостный момент их любви перед разлукой, а нечто совсем иное, что долгие годы не имело никакого отношения к ее обнаженному телу, к их бурным ночам. Он вспомнил смешное, исполненное нежности движение жениных рук, когда он по утрам уходил на работу. Каждое утро она подходила и сама застегивала на все-все пуговицы ему пальто, летнее или зимнее, все равно.
Сам себя устыдившись, он видел перед собой уехавшую за океан жену и чувствовал на своей шее прикосновение ее пальцев. Ни одна женщина, из тех, что встречались на жизненном пути этого русского эмигранта,
даже во времена его ранней молодости, в Санкт-Петербурге не делала по утрам ничего подобного, при расставании после безумных, бесстыдных ночей любви. Во всяком случае, он такого припомнить не мог.
Первое время это внимание жены казалось ему смешным, а после нескольких лет брака стало даже раздражать. В последние годы эмиграции, когда они бедствовали в Париже и Лондоне, ее привычка, сохранившаяся, несмотря на все тяготы жизни, трогала его до глубины души. Теперь, уходя из дому, он уже интуитивно останавливался в дверях и ожидал этого, словно некоего оберега, веря, что тот охранит его от всякого зла, когда он окажется на улице, среди чужих людей.
Надя делала это молча, а он даже пытался иронизировать. С усмешкой говорил — вероятно, это своеобразное приветствие молодой женщины стареющему мужчине, который в любви уже не тот, что был прежде. Не таков, как его дед, который на седьмом десятке родил шестерых сыновей.
Иногда ему удавалось ускользнуть раньше, чем она успеет это сделать, он торопился выйти из дому, перегоняя собственную тень. Не застегивал верхнюю пуговицу даже зимой. Однако нередко сразу же возвращался, побоявшись уйти без этого ее напутствия.
В таком случае делал вид, будто что-то забыл.
Брал какую-нибудь газету, бумаги или книгу со своего стола, якобы им забытую и очень нужную. Ее привычка приобретала для него некий смысл в их совместной жизни, определяла все, что в тот день его ожидало и что станется с ними и с их любовью.
И вот сейчас он увидел, как незнакомая женщина точно так же застегивает плащик на ребенке, прежде чем: они выйдут из автобуса на дождь. То же самое движение рук, как у его жены. Что бы это могло означать? Он же не дитя! Надя не мать ему! Она его жена! И Репнин подумал, вероятно, она делала это, потому что у них не было детей?
В тот день, в Лондоне, он очутился в своем любимом районе, возле метро у храма святого Павла. И не мог понять, почему здесь, именно здесь он чувствует себя как дома. Потом вспомнил о почтамте. Надо сообщить Джонсу, что его срочно ждет графиня. Решил прямо на почте написать письмо Наде.
Репнин сам удивлялся той радости, которую испытал, очутившись в Лондоне после нескольких дней
отсутствия. С чего бы это? Хотелось подольше оттянуть возвращение в маленькую деревеньку на дороге в Доркинг. Хотелось на несколько часов остаться с Лондоном один на один.
Это желание преследовало его весь день.
Бродя вечером по улицам, он впал в какое-то сентиментальное настроение, с тоской думал о том, что вынужден жить за городом. Лондон и Надя связаны сейчас в его сознании воедино. Он тосковал по жене, которую вынудил уехать, и чувствовал, что Лондон вдруг стал ближе его сердцу. С почтамта он позвонил Джонсу, потом, стоя у конторки, на каких-то бумажках написал письмо Наде.
Куда дальше направиться, он не знал и долго, не поднимая головы, будто во сне, слонялся по улицам. Как бездомный. Как будто он принадлежал к тем людям — а их множество,— которые утром приезжают в Лондон на работу, а вечером, на ночлег, уезжают в его предместья, в отдаленные лондонские пригороды. Где они спят, где они живут всю свою жизнь. Приезд - утром и отъезд вечером — вот единственное, что связывает этих людей с огромным городом. Они видят его походя, спеша с вокзала на службу и потом снова на вокзал. Случайно очутившись на набережной Темзы, где в прежние годы имел обыкновение гулять,— он взглянул на противоположный берег. Одинокий, он увидел перед собой сейчас лишь серую, невыразительную картину, мертвенный застой, и ничего больше. А каких-нибудь сто лет назад на реке кипела жизнь, существовал другой мир и было вечное движение, как в Венеции. Барки, лодки, суденышки тысячами сновали тогда по реке, словно по широкому водному пути, который вел в этот город и уводил из него. Темза в течение столетий и была главной магистралью Лондона, главной улицей для жителей города и для приезжих.
А теперь все замерло.
Огромные, в основном пяти- или шестиэтажные кирпичные домины и склады — главным образом пивоварни — безмолвствовали и казались пустыми. Железные краны, баржи с поднятыми на палубу якорями, цепями и канатами неподвижно стояли на воде. Бесконечные ряды окон были заколочены досками. То там, то здесь виднелись вытянутые из воды лодки. На мертвом приколе стояли не только барки, лодки и баржи, но и пришвартованные к берегу огромные суда. Так
же неподвижно замерли торчащие в небо здания, склады, подъемные краны, покоились на реке грузовые суда, из высоких труб которых не подымался дым.
,'И все это напоминало Репнину о Наде.
Какая связь могла существовать между мертвой рекой и Надбей? Никакой. Начни он сейчас громко окликать ее по имени, никто не обратил бы на это никакого внимания. Люди поняли бы, что кто-то кого-то зовет, и про себя подумали бы: что с ним, чего он орет? И все.
Меж тем ни для кого ничего не значило не только имя какой-то женщины, но и сама женщина, которая после двадцати шести лет жизни с ним незаметно уехала из Лондона. Исчезла так быстро, словно ее никогда здесь и не было. Ничего не значила не только она, но и безмолвные монументы, которые якобы хранили память о выдающихся, незабываемых мировых событиях — они тоже были никому не известны. Никто не останавливался возле них, никто, даже походя, на них не взглядывал. Подобно ему самому, люди просто шли по набережной Темзы. Мимо египетского сфинкса, над рекой, мимо орла на стеле памятника погибшим во время войны английским летчикам. Все это безмолвно мелькало перед Репниным; все это было прошлое. Разница состояла лишь в том, что эти памятники можно было при желании увидеть тут, рядом, а его жены здесь не было совсем.
Когда какой-то буксир с раскрашенной трубой, из которой также не подымался дымок, прошлепал по реке, волоча две огромные порожние баржи и взбудоражив волнами и пеной Темзу, Репнину стало смешно. Смешным показался и мост Тауэра, знакомый с детства по открыткам, которые отец привозил из Лондона. Две огромные башни, две огромные высокие башни воз- вышались над рекой, а на них, кроме самого моста, были подвешены на цепях и два подъезда к замку. Средняя часть разведенного сейчас моста была высоко поднята, так что под ней свободно мог пройти довольно большой пароход. А над всем этим вершины башен были соединены пешеходным мостиком, похожим на гирлянду, на бессмысленные украшения, развешанные ради кого-то, кто там, на высоте пойдет. Куда? А никуда. Разве мог не вызвать удивления этот мостик, перекинутый над тяжеловесным сооружением, над грудами железа, кирпичными складами, буксирами, подъемными кранами, судами, эта, связывающая два берега ниточка,
предназначенная для какого-то одинокого прохожего, которому в кои-то веки раз она может понадобиться?
Именно это в замысле строителей показалось Репнину самым странным, самым безумным и самым прекрасным. Сделанным именно для того, чтобы было на что взглянуть и, взглянув, спросить: а это еще зачем? Но чтобы видел и спрашивал об этом только Лондон и не видел тот, кто из Лондона уехал.
Будто все еще собирая книги для магазина, который он бросил, Репнин снова, как во сне, брел по городу, шел той же дорогой к собору святого Павла, уже видневшемуся слева сквозь беспорядочное нагромождение зданий, больших и маленьких крыш, нависших над изломами улиц. Он сам и все, что его окружало,— живое, естественное, необходимое, даже уличное движение, казалось ему безжизненным и немым, как то, что он видел на реке и за рекой.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97