https://wodolei.ru/catalog/unitazy/cvetnie/
Появлялась в таких шляпах и лондонская беднота, подбирая брошенное старье, поношенные шляпы продавались за бесценок. Всего за два-три шиллинга.
Бывший капитан при штабе Деникина не имел об этом никакого понятия. Радуясь, что и он сможет что-то заработать от продажи вечерних костюмов, он начинает смеяться, как ребенок во сне. Прикидывает, сколько получит за них денег. И начинает хохотать, как сумасшедший. Жена смотрит на него с опаской и удивлением. Он нахлобучивает себе на голову вечернюю шляпу и смотрится в зеркало. Растрепанные волосы, с недавних пор на висках показалась седина. С этой шляпой на голове, неодетый, в затасканном, домашнем русском халате он смахивает на бродягу, подзаборника, нищего. При этом он что-то бубнит себе под нос.
— Что ты говоришь?
— Я говорю, вот смеху было бы в Москве, если бы кто-то мог лицезреть меня в таком виде. Послушай, Надя, по-моему, самое потрясающее из всех впечатлений нашей жизни — это портреты и автопортреты Рембрандта, которые мы с тобой видели по разным музеям. Какая безумная метаморфоза эти перемены в человеческом лице — Рембрандта или вот в моем! Конские, кошачьи или жабьи глаза, глаза-щели, глаза-провалы, слезящиеся глаза, носы картошкой, носы репой, подбородок свисает, как у хряка, болтаются брыли. Автопортреты Рембрандта — это высшее художественное мастерство. Это изумительный роман о жизни в золотистом свете и красках. Каким дерзким был он вначале, когда предстал перед нами с юной женой на коленях! Какое высокомерие в его автопортрете, где он в шляпе со страусовым пером! Никогда не забуду эту фламандскую широкополую шляпу. Впервые примешивает он здесь к краскам золотистые тона осенних листьев. Вероятно, он был тогда моих лет. А как скорбно скрестил он руки на груди в здешнем музее! Помйите этот портрет? В лице появилась одутловатость. Волосы всклокочены, глаза печальные. Нос раздулся. Какая беспомощная усмешка на его предпоследнем автопортрете! А на этом, в Лондоне, даже слез уже нет. Только бесконечная человеческая тоска.
Жена его испуганно возражает: не надо думать об этом.
— Я вспоминаю, как хохотал до упаду над фотографиями и дагерротипами в семейном альбоме нашего княжеского рода. Подумаешь невидаль, думал я. Умер дядюшка? Умерла тетушка? А чего стоят людоедские фотографии умершей сестрицы в гробу? Княжна Репнина! Но теперь я понимаю, все это не более как невольное и глупое фотографическое подражание Рембрандту. Роман написан костлявой рукой смерти, но, собственно, это и есть повесть человеческой жизни, другой у нас нет. Происходит метаморфоза. Всем известно, чем она заканчивается.
— Ники, перестань, не думай об этом.
— Посмотришь на себя вот так в зеркало, и видишь, какие смешные шляпы мы носили. Помнишь, Надя? У французов в семейных альбомах целые коллекции снимков от унтер-офицеров артиллерии до генералов. И все покойники. Говорят — пали смертью храбрых на поле брани. На самом деле их унесло вихрем времени. Некоторые умерли от простатита. Все в разных головных уборах и мундирах. С султанами из перьев.
Декламации Репнина на эту тему вселяют в его жену суеверный ужас. Страх перед волей богов. Перед поисками нечистой силы. Она согласна, все это надо продать. Вернее не продать, а подарить. Продавать все это — не к добру. Подарить кому-нибудь из местных бедняков. Например, разносчику угля.
Она напомнила ему о выходке генерала Драгомирова, который воскликнул в первые дни после их прибытия в Лондон, что следовало бы им облачиться в свои потрепанные мундиры и драные шинели и в таком неприглядном виде пройти под окнами королевского Двора, который отступился от них точно так же, как отступился он от своего родственника, царя, союзника. Для англичан это был бы велич1айший позор.
Репнин считал предложение генерала пустой затеей.
Устрой они такую демонстрацию, они бы беспрепятственно прошли перед дворцом в сопровождении полиции, а газеты написали бы, что это были немецкие наемники из Крыма. За создание беспорядков на улице они были бы подвергнуты умеренным штрафам. В парламенте был бы поставлен вопрос о том, каким образом в Лондоне очутились генералы царского режима, отказавшиеся продолжать войну с немцами и таким образом предавшие Англию и Францию. Слава Богу, им пришла на помощь великая демократическая Америка! Леди Мэри предложила бы им приют и содержание в доме призрения. (Оппозиция при этом подняла бы крик, что они отказались зарабатывать хлеб насущный своими руками — честным трудом.)
Его апатия и пессимизм обескураживают несчастную женщину, только было поверившую в лучшее будут щее. Она с самого начала говорила — необходимо было убедить Сазонова, Шульгина, Волконского выступить перед официальными кругами с требованием оказать поддержку тем, кто прибыл сюда из Крыма, Керчи и Одессы после кровопролитных сражений. Неужели Британская империя не устыдилась бы?
— А чего должна стыдиться Британская империя? — иронично поддевает ее муж.— Шеф правительства лорд Керзон еще в то время, когда мы находились в Крыму, советовал нам пойти на капитуляцию. Куда им, нескольким маразматическим русским старикашкам, тягаться с Английской империей? Лично я,— продолжает он,— восхищаюсь англичанами. России следовало бы многому поучиться у Англии. Вся Англия не что иное, как большая страховая контора.
Жена упрекает его со слезами в голосе:
— Неужели только это и осталось от всего твоего прежнего восхищения Англией? Ведь ты рвался попасть в Лондон вместе с поляками, когда город горел, когда вокруг нас пылали пожары изо дня в день! Ты кидался тушить зажигательные бомбы. Словно бы это ордена сыпались с неба.
— Мой отец был англоман. Я, Надя, мечтал о Лондоне с детства. Что же касается бомб, то я хотел увидеть их вблизи. И мертвых хотел видеть вблизи.
— Ты ни одной ночи не соглашался провести где-нибудь за городом. Не мог покинуть город, когда его бомбят. Я, мол, русский офицер. Тебе непременно надо было делить с Лондоном и горе и радость. А сколько англичан бежало в Канаду и в Америку, и никто об этом не вспомнил. Ты меня заставил остаться в квартире рядом с бензозаправкой. Почему ты им сейчас не напомнишь все это, почему йе скажешь, что мы были с ними во время войны?
Тут ее муж срывает с себя черную, шелковую, высокую шляпу, словно на голове у него был старый дырявый котелок дурака. И, садясь на постель, мягко говорит жене:
— Надя, пойми, когда война закончилась, нас не спрашивали, кто был с ними, а кто нет.
Все же он обещает завтра утром сходить к полякам и потребовать работы. Любой работы. Правда, он не сомневается, это будет напрасно. Англичанам нужны только те, кто может быть им полезен — «useful».
В бедной необразованной среде семейные перепалки и споры чаще всего заканчиваются слезами и бранью. Но в какие только дебри не заводили дебаты русских эмигрантов той поры! И длились они до рассвета.
Принеся в дом немного денег, вырученных от продажи вечерних платьев, бедная женщина стала подумывать, что, может быть, в безуспешных поисках работы виноваты не столько другие, сколько сам он, ее муж. До этого она считала своего мужа, которого страстно любила, благородным и несчастным человеком, всеми силами стремившимся заработать на жизнь собственным трудом. В некоторых столицах это ему удавалось. Он был учителем танцев, чертежником, швейцаром ночного бара, учителем верховой езды, при этом, если исключить покупку нескольких французских и английских книг, на себя он ничего не тратил. Но эти последние дни он кажется ей упрямым, несговорчивым и совершенно несдержанным в разговорах с людьми. Особенно раздражает он ее своими ссылками на прочитанные книги и глупыми шутками. И приводит ее в отчаяние бесконечным повторением своей мысли о том, что человек страдает за кого-то другого. Я Cinna, заявил он ей в тот день. И объяснил, поймав ее недоуменный взгляд, что имена, как и прозвища, нередко служат прикрытием для убийства. Цинна был убит вместо другого только за то, что тот, другой, в Риме носил его имя.
Снова он цитирует книги, сетует жена. Он смеется в ответ: такая путаница случалась и во время революций, но подобное происходило и с ними, русскими, в Крыму. Кто-то стал якобинцем, кто-то жирондистом, были среди них и эбертисты, а все вместе они были монархистами. Иной раз ему кажется: его могут убить за любую из этих партий. Любую из них могут ему приписать. Но только не в этом причина того, продолжает Репнин, смеясь, что он так низко пал в Лондоне и им сейчас хуже всех из царской эмиграции. Просто он начал стареть. А стареют все — и дантонисты, и троцкисты, и роялисты.
Жена язвительно замечает, что все это пустые слова.
Ее выводит из себя не только этот незнакомый голос, которым он с некоторых пор стал разговаривать с ней, но и его страшный, холодный взгляд, которым он смотрит на нее последние дни. Он говорит, а между тем черты лица его остаются совершенно неподвижными. Неподвижны черные глаза, проникающие в самую глубину ее существа.
— Внезапный приход старости, Надя,— одно из самых страшных событий в жизни человека. Для меня это самое большое потрясение с той поры, как много лет назад мы с тобой отплыли из Керчи. Больше, чем все наши невзгоды, этот Лондон, чем недавно помянутые тобой бомбы — я кидался за ними, как за шмелями. Старость подкралась вероломно, неожиданно, словно бы, вдруг проснувшись, я с ней столкнулся на какой-то улице. Улица такая узкая. И некуда податься — а в конце ее стоит и ждет меня убийца. Я безоружен. Вышел из штаба. Ты помнишь? Вспомни, пожалуйста, капитана Парфенова и полковника Нежинцева. Они мне снились недавно. Они звали меня. Во сне. Твое время ушло, сказали они мне. Кем бы ты ни был: Цезарем или Цинной, гвельфом или гибеллином — тебя ждет старость. Ты не можешь работать. И друзья беспомощно смотрят на тебя, как перед расстрелом.
— Но мы все состаримся, Николай. Для чего делать из этого трагикомедию? Вы еще совсем не стары. Мужчина в ваши годы еще молодой человек.
Словно не слыша ее, он продолжает свой монолог, как будто всю жизнь провел на подмостках, а не в бесшабашном кругу русских аристократов и юнкеров.
— Молодость кажется мне сейчас такой бессмыслицей. Как быстро она пролетела. Наша всегдашняя компания сидит и валяется в траве на каком-то пригорке среди цветущих яблонь. Мы пьем шампанское. Кто из нас думал о том, что будет с нами завтра? Кто задавался вопросом, куда идет Россия? Нас интересовало только, кто лучше стреляет из пистолета. Все мы ненавидели обязательные посещения стариков. Для меня самой гнусной обязанностью были визиты к тетке, княгине Оболенской, которая меня обожала и все время ждала. За ужином у нее выпадали куски изо рта. На ее похороны я не потрудился пойти. Этого мне еще не хватало! А теперь я вижу: только эти два мира и существуют на свете. Молодость и старость. Не все ли равно, кто ты был — Парфенов, Нежинцев, Репнин или Цинна. Внезапный удар колокола. Твое время ушло. Наступит день, когда Лондон будет расчищен, прибран, освободится от развалин: и снова настанет весна, и снова будет веселье, но не для нас. Так надо ли и дальше дожидаться милостыни, которую подадут тебе на старости лет? К чему роптать?
Она предчувствует, сейчас муж снова заговорит о самоубийстве, и заранее содрогается. С тех пор как в доме завелись какие-то деньги, несчастная женщина так жаждет жизни, хотя бы и такой, какая им дана, она готова всеми силами бороться за него.
Десять лет назад ее муж был самым красивым офицером среди царских эмигрантов.
Она убеждает Репнина: его страх перед старостью просто смешон. Он еще молодой человек. Здоровый, сильный. Чего он боится? Почему русские не подают тут голоса? Напрасно он вышел из Комитета. Следовало бы ему вернуться в Комитет, он поддерживает связь с Парижем и оказывает помощь. Муж должен подумать о себе. В одиночку он ничего не сможет сделать ни для себя, ни для своих сограждан, бывших воинов Деникина. Теперь они «перемещенные лица». Она больше ничего не понимает. Он стал напоминать ей нищих, которые тут стоят перед почтами. Безмолвно, как немые. Продают для вида спички, чтоб не побираться. Молча. Старые. Одинокие. Никого у них нет на белом свете. Трясутся от холода. Посреди всей роскоши и богатства этого громадного города. Кое-кто таскает с собой ящичек. В нем — прикрытая лохмотьями — собачонка. Рассчитывают с помощью собачки разжалобить прохожих, иной раз им это удается. Особенно податливы женщины. У Нади эти сцены тотчас же вызывают слезы. Она не разбирается в этих ссорах между русскими. Она не понимает, какое может быть различие между Суриным и Волконским.
— Один из них, Надя, гвельф, а другой гибеллин.
— А по мне все равно, кем быть, гвельфом или гибеллином.
Несчастной женщине пришлось немало наслушаться всех этих имен и прозвищ еще в Париже, в бесконечных политических дебатах и перепалках в среде русских эмигрантов. Все эти слова ей просто ненавистны.
— Нет никакой разницы,— восклицает она,— между этими гвельфами и гибеллинами. И те и другие живут подаянием. Россия давно их позабыла. Тебе следовало бы вернуться в Комитет. Может, получил бы какую-нибудь помощь, и они подыскали бы тебе работу. Надо позаботиться о себе.
Впервые за все время их лондонских мытарств его жена говорит с ним в таком тоне. Раньше она с ним никогда так не говорила. Ее беспокоит, что он смотрит на нее холодно и с нескрываемой насмешкой.
— Я — русский, Надя. И для меня такая жизнь, которой я живу и которой живут тут все, жизнь ради денег, экономии и страховок, не имеет никакой привлекательности и никакого смысла. Я до конца своих дней буду думать о русских солдатах, о России — до последнего вздоха. Если бы я и хотел быть другим, не смог бы. И если бы я примкнул к гвельфам, я бы им сказал: идея универсальной монархии гибеллинов в конце концов не так уж плоха. А примкни я к гибеллинам, я бы заявил: гвельфская идея универсальной религии, как духовной связи, тоже не самая худшая. Но Цинна, Надя, упрям. Всегда таким был, И таковым останется.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97
Бывший капитан при штабе Деникина не имел об этом никакого понятия. Радуясь, что и он сможет что-то заработать от продажи вечерних костюмов, он начинает смеяться, как ребенок во сне. Прикидывает, сколько получит за них денег. И начинает хохотать, как сумасшедший. Жена смотрит на него с опаской и удивлением. Он нахлобучивает себе на голову вечернюю шляпу и смотрится в зеркало. Растрепанные волосы, с недавних пор на висках показалась седина. С этой шляпой на голове, неодетый, в затасканном, домашнем русском халате он смахивает на бродягу, подзаборника, нищего. При этом он что-то бубнит себе под нос.
— Что ты говоришь?
— Я говорю, вот смеху было бы в Москве, если бы кто-то мог лицезреть меня в таком виде. Послушай, Надя, по-моему, самое потрясающее из всех впечатлений нашей жизни — это портреты и автопортреты Рембрандта, которые мы с тобой видели по разным музеям. Какая безумная метаморфоза эти перемены в человеческом лице — Рембрандта или вот в моем! Конские, кошачьи или жабьи глаза, глаза-щели, глаза-провалы, слезящиеся глаза, носы картошкой, носы репой, подбородок свисает, как у хряка, болтаются брыли. Автопортреты Рембрандта — это высшее художественное мастерство. Это изумительный роман о жизни в золотистом свете и красках. Каким дерзким был он вначале, когда предстал перед нами с юной женой на коленях! Какое высокомерие в его автопортрете, где он в шляпе со страусовым пером! Никогда не забуду эту фламандскую широкополую шляпу. Впервые примешивает он здесь к краскам золотистые тона осенних листьев. Вероятно, он был тогда моих лет. А как скорбно скрестил он руки на груди в здешнем музее! Помйите этот портрет? В лице появилась одутловатость. Волосы всклокочены, глаза печальные. Нос раздулся. Какая беспомощная усмешка на его предпоследнем автопортрете! А на этом, в Лондоне, даже слез уже нет. Только бесконечная человеческая тоска.
Жена его испуганно возражает: не надо думать об этом.
— Я вспоминаю, как хохотал до упаду над фотографиями и дагерротипами в семейном альбоме нашего княжеского рода. Подумаешь невидаль, думал я. Умер дядюшка? Умерла тетушка? А чего стоят людоедские фотографии умершей сестрицы в гробу? Княжна Репнина! Но теперь я понимаю, все это не более как невольное и глупое фотографическое подражание Рембрандту. Роман написан костлявой рукой смерти, но, собственно, это и есть повесть человеческой жизни, другой у нас нет. Происходит метаморфоза. Всем известно, чем она заканчивается.
— Ники, перестань, не думай об этом.
— Посмотришь на себя вот так в зеркало, и видишь, какие смешные шляпы мы носили. Помнишь, Надя? У французов в семейных альбомах целые коллекции снимков от унтер-офицеров артиллерии до генералов. И все покойники. Говорят — пали смертью храбрых на поле брани. На самом деле их унесло вихрем времени. Некоторые умерли от простатита. Все в разных головных уборах и мундирах. С султанами из перьев.
Декламации Репнина на эту тему вселяют в его жену суеверный ужас. Страх перед волей богов. Перед поисками нечистой силы. Она согласна, все это надо продать. Вернее не продать, а подарить. Продавать все это — не к добру. Подарить кому-нибудь из местных бедняков. Например, разносчику угля.
Она напомнила ему о выходке генерала Драгомирова, который воскликнул в первые дни после их прибытия в Лондон, что следовало бы им облачиться в свои потрепанные мундиры и драные шинели и в таком неприглядном виде пройти под окнами королевского Двора, который отступился от них точно так же, как отступился он от своего родственника, царя, союзника. Для англичан это был бы велич1айший позор.
Репнин считал предложение генерала пустой затеей.
Устрой они такую демонстрацию, они бы беспрепятственно прошли перед дворцом в сопровождении полиции, а газеты написали бы, что это были немецкие наемники из Крыма. За создание беспорядков на улице они были бы подвергнуты умеренным штрафам. В парламенте был бы поставлен вопрос о том, каким образом в Лондоне очутились генералы царского режима, отказавшиеся продолжать войну с немцами и таким образом предавшие Англию и Францию. Слава Богу, им пришла на помощь великая демократическая Америка! Леди Мэри предложила бы им приют и содержание в доме призрения. (Оппозиция при этом подняла бы крик, что они отказались зарабатывать хлеб насущный своими руками — честным трудом.)
Его апатия и пессимизм обескураживают несчастную женщину, только было поверившую в лучшее будут щее. Она с самого начала говорила — необходимо было убедить Сазонова, Шульгина, Волконского выступить перед официальными кругами с требованием оказать поддержку тем, кто прибыл сюда из Крыма, Керчи и Одессы после кровопролитных сражений. Неужели Британская империя не устыдилась бы?
— А чего должна стыдиться Британская империя? — иронично поддевает ее муж.— Шеф правительства лорд Керзон еще в то время, когда мы находились в Крыму, советовал нам пойти на капитуляцию. Куда им, нескольким маразматическим русским старикашкам, тягаться с Английской империей? Лично я,— продолжает он,— восхищаюсь англичанами. России следовало бы многому поучиться у Англии. Вся Англия не что иное, как большая страховая контора.
Жена упрекает его со слезами в голосе:
— Неужели только это и осталось от всего твоего прежнего восхищения Англией? Ведь ты рвался попасть в Лондон вместе с поляками, когда город горел, когда вокруг нас пылали пожары изо дня в день! Ты кидался тушить зажигательные бомбы. Словно бы это ордена сыпались с неба.
— Мой отец был англоман. Я, Надя, мечтал о Лондоне с детства. Что же касается бомб, то я хотел увидеть их вблизи. И мертвых хотел видеть вблизи.
— Ты ни одной ночи не соглашался провести где-нибудь за городом. Не мог покинуть город, когда его бомбят. Я, мол, русский офицер. Тебе непременно надо было делить с Лондоном и горе и радость. А сколько англичан бежало в Канаду и в Америку, и никто об этом не вспомнил. Ты меня заставил остаться в квартире рядом с бензозаправкой. Почему ты им сейчас не напомнишь все это, почему йе скажешь, что мы были с ними во время войны?
Тут ее муж срывает с себя черную, шелковую, высокую шляпу, словно на голове у него был старый дырявый котелок дурака. И, садясь на постель, мягко говорит жене:
— Надя, пойми, когда война закончилась, нас не спрашивали, кто был с ними, а кто нет.
Все же он обещает завтра утром сходить к полякам и потребовать работы. Любой работы. Правда, он не сомневается, это будет напрасно. Англичанам нужны только те, кто может быть им полезен — «useful».
В бедной необразованной среде семейные перепалки и споры чаще всего заканчиваются слезами и бранью. Но в какие только дебри не заводили дебаты русских эмигрантов той поры! И длились они до рассвета.
Принеся в дом немного денег, вырученных от продажи вечерних платьев, бедная женщина стала подумывать, что, может быть, в безуспешных поисках работы виноваты не столько другие, сколько сам он, ее муж. До этого она считала своего мужа, которого страстно любила, благородным и несчастным человеком, всеми силами стремившимся заработать на жизнь собственным трудом. В некоторых столицах это ему удавалось. Он был учителем танцев, чертежником, швейцаром ночного бара, учителем верховой езды, при этом, если исключить покупку нескольких французских и английских книг, на себя он ничего не тратил. Но эти последние дни он кажется ей упрямым, несговорчивым и совершенно несдержанным в разговорах с людьми. Особенно раздражает он ее своими ссылками на прочитанные книги и глупыми шутками. И приводит ее в отчаяние бесконечным повторением своей мысли о том, что человек страдает за кого-то другого. Я Cinna, заявил он ей в тот день. И объяснил, поймав ее недоуменный взгляд, что имена, как и прозвища, нередко служат прикрытием для убийства. Цинна был убит вместо другого только за то, что тот, другой, в Риме носил его имя.
Снова он цитирует книги, сетует жена. Он смеется в ответ: такая путаница случалась и во время революций, но подобное происходило и с ними, русскими, в Крыму. Кто-то стал якобинцем, кто-то жирондистом, были среди них и эбертисты, а все вместе они были монархистами. Иной раз ему кажется: его могут убить за любую из этих партий. Любую из них могут ему приписать. Но только не в этом причина того, продолжает Репнин, смеясь, что он так низко пал в Лондоне и им сейчас хуже всех из царской эмиграции. Просто он начал стареть. А стареют все — и дантонисты, и троцкисты, и роялисты.
Жена язвительно замечает, что все это пустые слова.
Ее выводит из себя не только этот незнакомый голос, которым он с некоторых пор стал разговаривать с ней, но и его страшный, холодный взгляд, которым он смотрит на нее последние дни. Он говорит, а между тем черты лица его остаются совершенно неподвижными. Неподвижны черные глаза, проникающие в самую глубину ее существа.
— Внезапный приход старости, Надя,— одно из самых страшных событий в жизни человека. Для меня это самое большое потрясение с той поры, как много лет назад мы с тобой отплыли из Керчи. Больше, чем все наши невзгоды, этот Лондон, чем недавно помянутые тобой бомбы — я кидался за ними, как за шмелями. Старость подкралась вероломно, неожиданно, словно бы, вдруг проснувшись, я с ней столкнулся на какой-то улице. Улица такая узкая. И некуда податься — а в конце ее стоит и ждет меня убийца. Я безоружен. Вышел из штаба. Ты помнишь? Вспомни, пожалуйста, капитана Парфенова и полковника Нежинцева. Они мне снились недавно. Они звали меня. Во сне. Твое время ушло, сказали они мне. Кем бы ты ни был: Цезарем или Цинной, гвельфом или гибеллином — тебя ждет старость. Ты не можешь работать. И друзья беспомощно смотрят на тебя, как перед расстрелом.
— Но мы все состаримся, Николай. Для чего делать из этого трагикомедию? Вы еще совсем не стары. Мужчина в ваши годы еще молодой человек.
Словно не слыша ее, он продолжает свой монолог, как будто всю жизнь провел на подмостках, а не в бесшабашном кругу русских аристократов и юнкеров.
— Молодость кажется мне сейчас такой бессмыслицей. Как быстро она пролетела. Наша всегдашняя компания сидит и валяется в траве на каком-то пригорке среди цветущих яблонь. Мы пьем шампанское. Кто из нас думал о том, что будет с нами завтра? Кто задавался вопросом, куда идет Россия? Нас интересовало только, кто лучше стреляет из пистолета. Все мы ненавидели обязательные посещения стариков. Для меня самой гнусной обязанностью были визиты к тетке, княгине Оболенской, которая меня обожала и все время ждала. За ужином у нее выпадали куски изо рта. На ее похороны я не потрудился пойти. Этого мне еще не хватало! А теперь я вижу: только эти два мира и существуют на свете. Молодость и старость. Не все ли равно, кто ты был — Парфенов, Нежинцев, Репнин или Цинна. Внезапный удар колокола. Твое время ушло. Наступит день, когда Лондон будет расчищен, прибран, освободится от развалин: и снова настанет весна, и снова будет веселье, но не для нас. Так надо ли и дальше дожидаться милостыни, которую подадут тебе на старости лет? К чему роптать?
Она предчувствует, сейчас муж снова заговорит о самоубийстве, и заранее содрогается. С тех пор как в доме завелись какие-то деньги, несчастная женщина так жаждет жизни, хотя бы и такой, какая им дана, она готова всеми силами бороться за него.
Десять лет назад ее муж был самым красивым офицером среди царских эмигрантов.
Она убеждает Репнина: его страх перед старостью просто смешон. Он еще молодой человек. Здоровый, сильный. Чего он боится? Почему русские не подают тут голоса? Напрасно он вышел из Комитета. Следовало бы ему вернуться в Комитет, он поддерживает связь с Парижем и оказывает помощь. Муж должен подумать о себе. В одиночку он ничего не сможет сделать ни для себя, ни для своих сограждан, бывших воинов Деникина. Теперь они «перемещенные лица». Она больше ничего не понимает. Он стал напоминать ей нищих, которые тут стоят перед почтами. Безмолвно, как немые. Продают для вида спички, чтоб не побираться. Молча. Старые. Одинокие. Никого у них нет на белом свете. Трясутся от холода. Посреди всей роскоши и богатства этого громадного города. Кое-кто таскает с собой ящичек. В нем — прикрытая лохмотьями — собачонка. Рассчитывают с помощью собачки разжалобить прохожих, иной раз им это удается. Особенно податливы женщины. У Нади эти сцены тотчас же вызывают слезы. Она не разбирается в этих ссорах между русскими. Она не понимает, какое может быть различие между Суриным и Волконским.
— Один из них, Надя, гвельф, а другой гибеллин.
— А по мне все равно, кем быть, гвельфом или гибеллином.
Несчастной женщине пришлось немало наслушаться всех этих имен и прозвищ еще в Париже, в бесконечных политических дебатах и перепалках в среде русских эмигрантов. Все эти слова ей просто ненавистны.
— Нет никакой разницы,— восклицает она,— между этими гвельфами и гибеллинами. И те и другие живут подаянием. Россия давно их позабыла. Тебе следовало бы вернуться в Комитет. Может, получил бы какую-нибудь помощь, и они подыскали бы тебе работу. Надо позаботиться о себе.
Впервые за все время их лондонских мытарств его жена говорит с ним в таком тоне. Раньше она с ним никогда так не говорила. Ее беспокоит, что он смотрит на нее холодно и с нескрываемой насмешкой.
— Я — русский, Надя. И для меня такая жизнь, которой я живу и которой живут тут все, жизнь ради денег, экономии и страховок, не имеет никакой привлекательности и никакого смысла. Я до конца своих дней буду думать о русских солдатах, о России — до последнего вздоха. Если бы я и хотел быть другим, не смог бы. И если бы я примкнул к гвельфам, я бы им сказал: идея универсальной монархии гибеллинов в конце концов не так уж плоха. А примкни я к гибеллинам, я бы заявил: гвельфская идея универсальной религии, как духовной связи, тоже не самая худшая. Но Цинна, Надя, упрям. Всегда таким был, И таковым останется.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97