Установка сантехники магазин Водолей ру
На палубе, где только что стояла Надя, по-прежнему было пусто.
Репнин не двигался, может быть, еще с четверть часа.
Он чувствовал, что все тело его сковал холод и ноги стали тяжелые, будто колоды. Он не покидал набережную добрых полчаса. Ушел, когда ему сказали, что он мешает работе крановщиков. Оставалось всего два поезда для возвращения в Лондон.
В ожидании поезда он зашел в вокзальный буфет, чтоб в тепле скоротать время. Там было полно народу и очень душно. Все пили стоя. С трудом в одном из уголков ему удалось найти место и сесть. Никогда в жизни, ни на войне ни после нее, Репнин не терял присутствия духа. Даже под огнем. Даже когда в Одессе он должен был бежать по улице, перескакивая через трупы. Во время войны он был молод, и мозг его работал четко, как часы. Чтобы ни происходило вокруг него, он мог вынести, мог все повторить сам, будто рас
сказ, выполнить как задание или приказ, полученный на батарее или в штабе. Четко и точно. Не происходило ничего, чего бы он не понимал, что не мог бы себе объяснить, описать, отделить правильное от ошибочного; хорошее от плохого. Однако сидя в этом буфете у крошечного окошка, из которого была видна часть порта, он почувствовал, что в голове все перемешалось и он не в силах понять, зачем существует этот буфет, зачем какие-то люди входят сюда и выходят, почему одни молчат, а другие болтают и почему все пьют. Наблюдая за тем, как они смешно и торопливо глотают, закинув вверх голову и устремив в потолок глаза, он только заключил, что пьют они не воду, но объяснить себе, зачем это делают,- не мог. Было неясно и то, о чем они спрашивают друг друга и что отвечают. Когда среди этих докеров, матросов и мелких служащих какой-то мужчина начал яростно кричать, Репнин был поражен. Он не мог понять, что хочет этот человек.
Вдруг ему показалось, что он возвратился в Париж, что, как прежде, сидит в каком-то бистро, в предместье, но он тут же очнулся — вокруг был совсем другой мир. А в общем в этом буфете было тихо, и смех раздавался возле того или иного столика неожиданно, будто взрыв, и тотчас стихал. Потом те, что хохотали, поднимались и выходили, молча. И тут он заметил группу людей на телевизионном экране возле дверей, и ему мерещилось, будто только что вышедшие люди исчезли где-то в самом телевизоре. Вероятно, оттого, что он был хорошо одет и отличался от собравшихся в буфете людей, какая-то женщина, когда он встал, пристально посмотрела на него. И он заметил ее, правда, уже тогда, когда мужчины вокруг были пьяны. Однако подвыпившие выходили тихо, спокойно и вполне прилично. Кроме одного, большеголового, который с трудом пробирался между столами, будто заблудился в некоем лабиринте, и тихонько шептал ругательства. Когда тот уже был в дверях, Репнин взглянул на часы и, хотя до поезда оставалось еще полчаса, поднялся.
Он вышел в сгущающиеся сумерки.
Направился к своему поезду и беспрепятственно прошел на перрон. Сел на скамью. Словно перед ним был тот телеэкран из буфета, Репнин видел корабль, на который посадил Надю, видел, как он удаляется от причала в море, в полумраке. Удивительно, в памяти со всеми деталями запечатлелась ее каюта, даже обои,
как будто это были артиллерийские таблицы, которые он запомнил на всю жизнь, а память у него всегда была отличная.
Надина каюта с круглым окошком-иллюминатором на высоте четвертого этажа водой располагалась прямо под палубой. До самой Америки она могла смотреть из своей каюты в это окошечко, не подымаясь с постели, и видеть только воду, глубокую воду. Океан. Словно корабль плывет не ПО океану, а В океане. Он помнил и цветы на столике. Он воображал себе, как она ходит по этой каюте, будто по их комнате на восьмом этаже. У него возникло совсем бредовое ощущение, что она тут, близко. Только лицо, которое он сейчас перед собой видел так ясно, точно она сидит рядом, в поезде, показалось ему мертвым, и ее открытые глаза, такие знакомые, были сейчас мертвыми, невидящими. Ему стало жутко.
Репнин не мог дождаться, когда поезд, который должен был увезти его в Лондон, наконец тронется. Он был так взволнован, как если бы только что в этом порту совершил убийство.
Словно неверно выбранные логарифмы, его прежние мысли о том, что переезд к тетке спасет жену, предстали сейчас в каком-то сумбурном и страшном виде и показались ему смешными и мерзкими. Что он наделал? Чего они достигли этой разлукой? Почему станет легче для него жизнь, если он получит разрешение на въезд в Америку? Чего он, собственно, добивался, на что рассчитывал, отсылая жену и обрекая себя на одиночество? Как он предполагает жить, если вслед за ней пересечет океан? На содержании у жены и ее тетки? Опять учителем верховой езды, неизвестно где? Ему уже перевалило за пятьдесят, скоро будет пятьдесят четыре. Еще шесть лет в седле. Разве это — нищету и бедность — суждено было ей получить в замужестве? Швейную машинку? Он вспомнил, как врач предупреждал их, что прекрасные Надины ноги выдержат года три, не больше, несмотря на то, что машинка электрическая. А затем от постоянного напряжения вздуются вены.
Когда возвращающиеся в Лондон пассажиры начали заполнять вагон, Репнин уже в изнеможении сидел, откинув на спинку голову. На лице его застыла какая- то безумная улыбка, обратившая на себя внимание его новых спутников, хотя лампочку над своим местом
он предусмотрительно погасил. Нужно было родиться простым русским мужиком/подумал он, и пить не воду, а водку. От выпитого в вокзальном буфете рома по всему телу разлилось приятное тепло, но лучше всего было то, что он до сих пор ощущал запах рома, потому что выпил его залпом, глубоко вдохнув аромат. Вспомнил, как чудак Ордынский рассказывал, будто в первые годы этого столетия в Лондоне было вынесено двести восемнадцать тысяч судебных приговоров за пьянство. Спиться, следовательно, можно и в Лондоне. Размышляя об этом, он вдруг почувствовал, что кто-то, какая-то женская рука гладит его по лицу. Он вздрогнул. Он мог поклясться, что его погладила по лицу женщина. Машинально поднял руку. Соседи по купе сидели, словно восковые фигуры или куклы, спокойно. Разумеется, никто его не гладил.
И все-таки эта горькая двадцатишестилетняя связь между ним и Надей не прервалась. Он ощущал ее все время, пока поезд вез его к вокзалу Виктории.
Будто в каком-то помешательстве Репнин видел перед собой жену, видел, как она ходит из угла в угол по каюте. Туда-сюда. Он видел ее совсем явственно. Он мог поклясться, что она ходит там, среди океана, по своей каюте, на корабле точно так же, как это явилось ему в воображении, как она движется сейчас перед его внутренним взорам, пока он, закрыв глаза, сидит в вагоне. Каким образом это происходит, он, естественно, не смог бы и сам объяснить, но то же самое было и с ее голосом. «Коля, милый Коля» — звучало у него в ушах, и он мог бы поклясться, что действительно слышал ее слова всю обратную дорогу, до самого Лондона.
Оказавшись на перроне, Репнин двигался как во сне. Все казалось удивительным. Он едва дождался, пока выйдет на улицу. При выходе следовало отдать контролеру билет, и он остановился, потому что долго не мог нащупать его в кармане. Люди делали это молча и быстро.
Каждый протягивал свой билет контролеру, а тот бросал его в деревянный ящичек, рядом.
Репнин нашел билет не сразу, а когда наконец его обнаружил в кармане, их оказалось два, и он передал контролеру оба. Свой и Надин. Надя на пристани оставила свой билет у него случайно. Просто случайно оставила.
Контролер, усмехаясь, спросил, почему он дает два билета? Где же второй человек?
Тогда Репнин ответил неожиданно громко:
— Она уехала. Возвратился только я. Я — один.
Толпящиеся перед ним и за ним люди остановились.
Контролер еще больше заулыбался. Сказал: все в порядке.
Что это за исповедь? — подумал Репнин сердито. Зачем надо с таким подозрением его рассматривать? Билеты в полном порядке. Ее билет остался у него случайно. Обратный билет — один, он один и вернулся. Репнин остановился. Пассажиры продвигались мимо сплошным потоком. .Он увидел, что контролер выбросил оба билета в ящик, как мусор.
Желая скоротать время, чтобы подольше не возвращаться в свою комнату на восьмом этаже, он зашел в один из кинотеатров, расположенных почти на вокзале. Демонстрировались киножурналы и короткометражные фильмы. Журналы его не интересовали, но на афише бросилось в глаза название одного из них: «Парад на Красной площади в Москве». Он вошел не для того, чтобы посмотреть этот парад, ему хотелось увидеть Москву.
Ждать пришлось долго. Чего только не показывали в этой программе. Миновало добрых полчаса, пока очередь дошла до Москвы. И то, что этот русский эмигрант увидел, потрясло его до глубины души, словно кто-то в темном, подвальном кинозале, неожиданно швырнул его вниз головой в бездну.
На экране он увидел Кремль и Красную площадь.
Трибуну, где стоял в окружении своих людей Сталин, и, главное, парад войск. В Москве парад продолжался очень долго. Однако в Лондоне, сразу после войны, этот фильм шел только в маленьких кинотеатрах и давался с сокращениями. Он длился совсем, совсем мало. Репнин сидел в полузабытьи, склонив голову, и смотрел, широко раскрыв глаза. В горле у него пересохло. Когда командующий войсками, верхом на коне, отдавал рапорт командующему парадом, Репнин ощутил мурашки по всему телу. Все было точно как в старой русской армии. Во всяком случае, ему так казалось. И было безразлично, какие фамилии носили эти командиры. Но совсем поразил Репнина парадный церемониал и выправка этих двух военных на конях. Все совершалось так же, как в бывшей старой армии. Так же сверкнула сабля, как в те дни, когда он, сияющий и веселый, ехал в свите Брусилова, в пятом или шестом ряду.
Далее камера стала скользить, показывая крупным планом выведенные на парад части, замершие по команде «смирно» отборные части. • Камера специально задержалась на нескольких прославленных полководцах, в мундирах с иголочки, расшитых золотом, и Репнина особенно тронули их смуглые шеи, видневшиеся над воротничками мундиров, словно эти маршальские мундиры они надели прямо на голое тело, шагнув в вечность. Они стояли в строю чисто выбритые, неподвижно.
Перед мысленным взором Репнина воскресли фотографии русско-японской войны, памятные с детства, которые отец, почтенный член Думы, часто показывал ему. Бесконечные шеренги солдат, заросших, бородатых, и офицеров, среди которых элегантностью выделялся лишь один — казацкий генерал.
Ура, ура! Так же кричали ура те, которых Брусилов вел на бойню и которых сам он, бледный, не прославившийся, видел, когда, вернувшись из Парижу, оказался на поле боя. Это была та же самая армия — просто воскресла старая русская армия, казалось Репнину. Ему хотелось закричать об этом в темноте зала. Он принадлежал к старому, посрамленному русскому воинству, а на полотне перед ним маршировали победители. Однако того, что затем последовало, он не мог себе даже вообразить.
На площадь вступили части, и шли они таким чеканным шагом, что, казалось, сотрясался экран, а должно быть, тряслась и сама Красная площадь. Развернутым строем шли воины, неся в руках отнятые у врага знамена, и, словно в некоем балете, швыряли их подножию Кремля.
Это было невероятно.
В каком-то порыве он подался вперед и смотрел в темноте широко раскрытыми глазами. Замершие было на площади части вдруг с шумом двинулись.
Та же самая, знакомая ему поступь. В первое мгновение, глядя на железные шеренги сапог, ног и людей в первых рядах, он даже не заметил знамен в их руках. Увидел позже, когда они их повергали к подножию Кремля.
Количество повергнутых знамен все увеличивалось. Куча росла. Словно вырастал огромный костер. Будто
скорпионы, корчились в этой куче начертанные на знаменах свастики. Репнин стиснул зубы и смотрел, молча.
В маленьком и душном подвальном кинозале было полным-полно зрителей и царил полумрак. В этом призрачном, напоминающем лунный, свете Репнин ясно различал лица своих соседей и тех, что сидели перед ним.
Сосед слева от него, англичанин, взирал на экран с явной иронией. Он кривил губы, а заметив лихорадочное выражение на лице Репнина, увидев его горящие, широко раскрытые глаза, которые тот не отрывал от экрана, легонько подтолкнул локтем.
В белесом, прорезанном световым лучом полумраке Репнин рассмотрел его лицо. Это был мужчина лет пятидесяти, с какой-то странной прической:, его волосы были разделены пробором и напоминали парик. Мужчина сказал тихо, со злой ухмылкой:
— В один прекрасный день русские за это дорого заплатят.— И, заметив, что Репнин молчит, добавил: — Кто бы мог себе такое представить? Репнин ничего не ответил.
Когда фильм закончился, он пробрался по своему ряду к выходу. Поднялся по лестнице и вышел. Уже совсем стемнело, и по освещенной улице плотными рядами шли машины. Он остановился на переходе. Было такое ощущение, словно он пьян.
Добравшись до дома и проходя мимо портье, которого не терпел и знал, что тот ему платит тем же, на обычное пожелание «спокойной ночи» пробормотал что-то невнятное.
Еще более странное чувство испытал он, когда, поднявшись на лифте, вошел в свою, вернее, Надину комнату.
Комната казалась пустой, и хуже всего то, что пустой она должна была остаться и в дальнейшем. Без Нади это была совсем другая комната. Даже какая-то смешная комната. Он будет отныне спать на Надиной кровати, а Нади рядом уже не будет. А его постель не надо будет каждое утро превращать в кресло. Не будет и стука швейной машинки. И он невольно улыбнулся и подумал, что без этого звука уже не сможет уснуть. Этот ритмичный стук здесь никогда больше не повторится.
Репнин не спрашивал себя, почему ему хочется, чтобы этот звук раздался снова. Чтобы он еще раз его услышал, когда-нибудь.
Без стука машинки он больше не сможет уснуть. Звук этот уже не повторится.
Еще большим безумием казалось то, что Надя продолжала присутствовать рядом/ существовать подле него в воспоминаниях, связанных с тем, что было, с этой ее постелью, но даже не с их любовью, не с их страстными объятиями, не с ее роскошной наготой, а прежде всего с этими звуками ее швейной машинки.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97
Репнин не двигался, может быть, еще с четверть часа.
Он чувствовал, что все тело его сковал холод и ноги стали тяжелые, будто колоды. Он не покидал набережную добрых полчаса. Ушел, когда ему сказали, что он мешает работе крановщиков. Оставалось всего два поезда для возвращения в Лондон.
В ожидании поезда он зашел в вокзальный буфет, чтоб в тепле скоротать время. Там было полно народу и очень душно. Все пили стоя. С трудом в одном из уголков ему удалось найти место и сесть. Никогда в жизни, ни на войне ни после нее, Репнин не терял присутствия духа. Даже под огнем. Даже когда в Одессе он должен был бежать по улице, перескакивая через трупы. Во время войны он был молод, и мозг его работал четко, как часы. Чтобы ни происходило вокруг него, он мог вынести, мог все повторить сам, будто рас
сказ, выполнить как задание или приказ, полученный на батарее или в штабе. Четко и точно. Не происходило ничего, чего бы он не понимал, что не мог бы себе объяснить, описать, отделить правильное от ошибочного; хорошее от плохого. Однако сидя в этом буфете у крошечного окошка, из которого была видна часть порта, он почувствовал, что в голове все перемешалось и он не в силах понять, зачем существует этот буфет, зачем какие-то люди входят сюда и выходят, почему одни молчат, а другие болтают и почему все пьют. Наблюдая за тем, как они смешно и торопливо глотают, закинув вверх голову и устремив в потолок глаза, он только заключил, что пьют они не воду, но объяснить себе, зачем это делают,- не мог. Было неясно и то, о чем они спрашивают друг друга и что отвечают. Когда среди этих докеров, матросов и мелких служащих какой-то мужчина начал яростно кричать, Репнин был поражен. Он не мог понять, что хочет этот человек.
Вдруг ему показалось, что он возвратился в Париж, что, как прежде, сидит в каком-то бистро, в предместье, но он тут же очнулся — вокруг был совсем другой мир. А в общем в этом буфете было тихо, и смех раздавался возле того или иного столика неожиданно, будто взрыв, и тотчас стихал. Потом те, что хохотали, поднимались и выходили, молча. И тут он заметил группу людей на телевизионном экране возле дверей, и ему мерещилось, будто только что вышедшие люди исчезли где-то в самом телевизоре. Вероятно, оттого, что он был хорошо одет и отличался от собравшихся в буфете людей, какая-то женщина, когда он встал, пристально посмотрела на него. И он заметил ее, правда, уже тогда, когда мужчины вокруг были пьяны. Однако подвыпившие выходили тихо, спокойно и вполне прилично. Кроме одного, большеголового, который с трудом пробирался между столами, будто заблудился в некоем лабиринте, и тихонько шептал ругательства. Когда тот уже был в дверях, Репнин взглянул на часы и, хотя до поезда оставалось еще полчаса, поднялся.
Он вышел в сгущающиеся сумерки.
Направился к своему поезду и беспрепятственно прошел на перрон. Сел на скамью. Словно перед ним был тот телеэкран из буфета, Репнин видел корабль, на который посадил Надю, видел, как он удаляется от причала в море, в полумраке. Удивительно, в памяти со всеми деталями запечатлелась ее каюта, даже обои,
как будто это были артиллерийские таблицы, которые он запомнил на всю жизнь, а память у него всегда была отличная.
Надина каюта с круглым окошком-иллюминатором на высоте четвертого этажа водой располагалась прямо под палубой. До самой Америки она могла смотреть из своей каюты в это окошечко, не подымаясь с постели, и видеть только воду, глубокую воду. Океан. Словно корабль плывет не ПО океану, а В океане. Он помнил и цветы на столике. Он воображал себе, как она ходит по этой каюте, будто по их комнате на восьмом этаже. У него возникло совсем бредовое ощущение, что она тут, близко. Только лицо, которое он сейчас перед собой видел так ясно, точно она сидит рядом, в поезде, показалось ему мертвым, и ее открытые глаза, такие знакомые, были сейчас мертвыми, невидящими. Ему стало жутко.
Репнин не мог дождаться, когда поезд, который должен был увезти его в Лондон, наконец тронется. Он был так взволнован, как если бы только что в этом порту совершил убийство.
Словно неверно выбранные логарифмы, его прежние мысли о том, что переезд к тетке спасет жену, предстали сейчас в каком-то сумбурном и страшном виде и показались ему смешными и мерзкими. Что он наделал? Чего они достигли этой разлукой? Почему станет легче для него жизнь, если он получит разрешение на въезд в Америку? Чего он, собственно, добивался, на что рассчитывал, отсылая жену и обрекая себя на одиночество? Как он предполагает жить, если вслед за ней пересечет океан? На содержании у жены и ее тетки? Опять учителем верховой езды, неизвестно где? Ему уже перевалило за пятьдесят, скоро будет пятьдесят четыре. Еще шесть лет в седле. Разве это — нищету и бедность — суждено было ей получить в замужестве? Швейную машинку? Он вспомнил, как врач предупреждал их, что прекрасные Надины ноги выдержат года три, не больше, несмотря на то, что машинка электрическая. А затем от постоянного напряжения вздуются вены.
Когда возвращающиеся в Лондон пассажиры начали заполнять вагон, Репнин уже в изнеможении сидел, откинув на спинку голову. На лице его застыла какая- то безумная улыбка, обратившая на себя внимание его новых спутников, хотя лампочку над своим местом
он предусмотрительно погасил. Нужно было родиться простым русским мужиком/подумал он, и пить не воду, а водку. От выпитого в вокзальном буфете рома по всему телу разлилось приятное тепло, но лучше всего было то, что он до сих пор ощущал запах рома, потому что выпил его залпом, глубоко вдохнув аромат. Вспомнил, как чудак Ордынский рассказывал, будто в первые годы этого столетия в Лондоне было вынесено двести восемнадцать тысяч судебных приговоров за пьянство. Спиться, следовательно, можно и в Лондоне. Размышляя об этом, он вдруг почувствовал, что кто-то, какая-то женская рука гладит его по лицу. Он вздрогнул. Он мог поклясться, что его погладила по лицу женщина. Машинально поднял руку. Соседи по купе сидели, словно восковые фигуры или куклы, спокойно. Разумеется, никто его не гладил.
И все-таки эта горькая двадцатишестилетняя связь между ним и Надей не прервалась. Он ощущал ее все время, пока поезд вез его к вокзалу Виктории.
Будто в каком-то помешательстве Репнин видел перед собой жену, видел, как она ходит из угла в угол по каюте. Туда-сюда. Он видел ее совсем явственно. Он мог поклясться, что она ходит там, среди океана, по своей каюте, на корабле точно так же, как это явилось ему в воображении, как она движется сейчас перед его внутренним взорам, пока он, закрыв глаза, сидит в вагоне. Каким образом это происходит, он, естественно, не смог бы и сам объяснить, но то же самое было и с ее голосом. «Коля, милый Коля» — звучало у него в ушах, и он мог бы поклясться, что действительно слышал ее слова всю обратную дорогу, до самого Лондона.
Оказавшись на перроне, Репнин двигался как во сне. Все казалось удивительным. Он едва дождался, пока выйдет на улицу. При выходе следовало отдать контролеру билет, и он остановился, потому что долго не мог нащупать его в кармане. Люди делали это молча и быстро.
Каждый протягивал свой билет контролеру, а тот бросал его в деревянный ящичек, рядом.
Репнин нашел билет не сразу, а когда наконец его обнаружил в кармане, их оказалось два, и он передал контролеру оба. Свой и Надин. Надя на пристани оставила свой билет у него случайно. Просто случайно оставила.
Контролер, усмехаясь, спросил, почему он дает два билета? Где же второй человек?
Тогда Репнин ответил неожиданно громко:
— Она уехала. Возвратился только я. Я — один.
Толпящиеся перед ним и за ним люди остановились.
Контролер еще больше заулыбался. Сказал: все в порядке.
Что это за исповедь? — подумал Репнин сердито. Зачем надо с таким подозрением его рассматривать? Билеты в полном порядке. Ее билет остался у него случайно. Обратный билет — один, он один и вернулся. Репнин остановился. Пассажиры продвигались мимо сплошным потоком. .Он увидел, что контролер выбросил оба билета в ящик, как мусор.
Желая скоротать время, чтобы подольше не возвращаться в свою комнату на восьмом этаже, он зашел в один из кинотеатров, расположенных почти на вокзале. Демонстрировались киножурналы и короткометражные фильмы. Журналы его не интересовали, но на афише бросилось в глаза название одного из них: «Парад на Красной площади в Москве». Он вошел не для того, чтобы посмотреть этот парад, ему хотелось увидеть Москву.
Ждать пришлось долго. Чего только не показывали в этой программе. Миновало добрых полчаса, пока очередь дошла до Москвы. И то, что этот русский эмигрант увидел, потрясло его до глубины души, словно кто-то в темном, подвальном кинозале, неожиданно швырнул его вниз головой в бездну.
На экране он увидел Кремль и Красную площадь.
Трибуну, где стоял в окружении своих людей Сталин, и, главное, парад войск. В Москве парад продолжался очень долго. Однако в Лондоне, сразу после войны, этот фильм шел только в маленьких кинотеатрах и давался с сокращениями. Он длился совсем, совсем мало. Репнин сидел в полузабытьи, склонив голову, и смотрел, широко раскрыв глаза. В горле у него пересохло. Когда командующий войсками, верхом на коне, отдавал рапорт командующему парадом, Репнин ощутил мурашки по всему телу. Все было точно как в старой русской армии. Во всяком случае, ему так казалось. И было безразлично, какие фамилии носили эти командиры. Но совсем поразил Репнина парадный церемониал и выправка этих двух военных на конях. Все совершалось так же, как в бывшей старой армии. Так же сверкнула сабля, как в те дни, когда он, сияющий и веселый, ехал в свите Брусилова, в пятом или шестом ряду.
Далее камера стала скользить, показывая крупным планом выведенные на парад части, замершие по команде «смирно» отборные части. • Камера специально задержалась на нескольких прославленных полководцах, в мундирах с иголочки, расшитых золотом, и Репнина особенно тронули их смуглые шеи, видневшиеся над воротничками мундиров, словно эти маршальские мундиры они надели прямо на голое тело, шагнув в вечность. Они стояли в строю чисто выбритые, неподвижно.
Перед мысленным взором Репнина воскресли фотографии русско-японской войны, памятные с детства, которые отец, почтенный член Думы, часто показывал ему. Бесконечные шеренги солдат, заросших, бородатых, и офицеров, среди которых элегантностью выделялся лишь один — казацкий генерал.
Ура, ура! Так же кричали ура те, которых Брусилов вел на бойню и которых сам он, бледный, не прославившийся, видел, когда, вернувшись из Парижу, оказался на поле боя. Это была та же самая армия — просто воскресла старая русская армия, казалось Репнину. Ему хотелось закричать об этом в темноте зала. Он принадлежал к старому, посрамленному русскому воинству, а на полотне перед ним маршировали победители. Однако того, что затем последовало, он не мог себе даже вообразить.
На площадь вступили части, и шли они таким чеканным шагом, что, казалось, сотрясался экран, а должно быть, тряслась и сама Красная площадь. Развернутым строем шли воины, неся в руках отнятые у врага знамена, и, словно в некоем балете, швыряли их подножию Кремля.
Это было невероятно.
В каком-то порыве он подался вперед и смотрел в темноте широко раскрытыми глазами. Замершие было на площади части вдруг с шумом двинулись.
Та же самая, знакомая ему поступь. В первое мгновение, глядя на железные шеренги сапог, ног и людей в первых рядах, он даже не заметил знамен в их руках. Увидел позже, когда они их повергали к подножию Кремля.
Количество повергнутых знамен все увеличивалось. Куча росла. Словно вырастал огромный костер. Будто
скорпионы, корчились в этой куче начертанные на знаменах свастики. Репнин стиснул зубы и смотрел, молча.
В маленьком и душном подвальном кинозале было полным-полно зрителей и царил полумрак. В этом призрачном, напоминающем лунный, свете Репнин ясно различал лица своих соседей и тех, что сидели перед ним.
Сосед слева от него, англичанин, взирал на экран с явной иронией. Он кривил губы, а заметив лихорадочное выражение на лице Репнина, увидев его горящие, широко раскрытые глаза, которые тот не отрывал от экрана, легонько подтолкнул локтем.
В белесом, прорезанном световым лучом полумраке Репнин рассмотрел его лицо. Это был мужчина лет пятидесяти, с какой-то странной прической:, его волосы были разделены пробором и напоминали парик. Мужчина сказал тихо, со злой ухмылкой:
— В один прекрасный день русские за это дорого заплатят.— И, заметив, что Репнин молчит, добавил: — Кто бы мог себе такое представить? Репнин ничего не ответил.
Когда фильм закончился, он пробрался по своему ряду к выходу. Поднялся по лестнице и вышел. Уже совсем стемнело, и по освещенной улице плотными рядами шли машины. Он остановился на переходе. Было такое ощущение, словно он пьян.
Добравшись до дома и проходя мимо портье, которого не терпел и знал, что тот ему платит тем же, на обычное пожелание «спокойной ночи» пробормотал что-то невнятное.
Еще более странное чувство испытал он, когда, поднявшись на лифте, вошел в свою, вернее, Надину комнату.
Комната казалась пустой, и хуже всего то, что пустой она должна была остаться и в дальнейшем. Без Нади это была совсем другая комната. Даже какая-то смешная комната. Он будет отныне спать на Надиной кровати, а Нади рядом уже не будет. А его постель не надо будет каждое утро превращать в кресло. Не будет и стука швейной машинки. И он невольно улыбнулся и подумал, что без этого звука уже не сможет уснуть. Этот ритмичный стук здесь никогда больше не повторится.
Репнин не спрашивал себя, почему ему хочется, чтобы этот звук раздался снова. Чтобы он еще раз его услышал, когда-нибудь.
Без стука машинки он больше не сможет уснуть. Звук этот уже не повторится.
Еще большим безумием казалось то, что Надя продолжала присутствовать рядом/ существовать подле него в воспоминаниях, связанных с тем, что было, с этой ее постелью, но даже не с их любовью, не с их страстными объятиями, не с ее роскошной наготой, а прежде всего с этими звуками ее швейной машинки.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97