Купил тут магазин Wodolei.ru
Ни с того ни с сего — р-раз! И я уж хватаюсь за зад, право, за пинками не надобно ходить в город. Ну а если кто меня разозлит, я тоже ведь знаю, что кому причитается. Однако, если меня смажут и я кого смажу, мне потом всякий раз не по себе, иногда мне кажется, правда чуточку позже, будто я чувствовал и все еще чувствую то, что сам отпустил, и то, конечно, что получил. А если бы и не чувствовал, родители дома или учитель в школе мне об этом напомнят.
Хожу по улице, ничто меня не занимает. Вдруг почему-то мне некому даже влепить, а я, ей-богу, в такую дурную минуту охотно бы кому-нибудь вдарил. Повстречайся мне Вильма, вот так но дороге, тоже бы свое получила. Конечно, по-настоящему накинуться я на нее не посмел бы, да и не хотел бы, но получить свое она бы получила, ей-богу, уж я бы не устоял сказать ей, кто она есть. Сказал бы, что она конопатая. Конопатая, и все, а может, что другое, похлеще, сказал бы. Но Вильмы на улице не видать. Где она ходит? Я и в саду ее выглядывал, но что-то никак не набреду на нее, никак не угляжу. Хоть бы ей понадобилось сбегать в лавку, и очень срочно. Ну вот, Вильмушка, и иди! Вот и топай сама в лавку! Неужто им ничего не надобно? Или мастер все для нее добывает, всюду бегает? Ведь в конце концов она чего-нибудь хватится, наверняка ей что-то понадобится. Давай, Вильмушка, пошевеливайся! Из-за этого своего Имро она того и гляди совсем спятит. Биденко погиб, но про это уже забыли, если бы погиб кто другой, какой-нибудь другой Биденко, может, и не забыли бы. Может, кто и все глаза бы выплакал. Все только над Имро вздыхают, а какой прок от него? Одни хлопоты. Вот и радуйся, Вильмушка, вот и крутись вокруг него, крутись вокруг своего табачного Имришко, вари ему кашку и молочко! Кашку ему вари!
Но однажды Имро заговорил со мной. Правда, заговорил! Прогуливались они с мастером по саду, старый держал его под руку, и ходили они взад-вперед, словно бы разглядывая Вильмины грядки, на которых, пожалуй, и нечего было разглядывать, так как Вильма вроде бы забыла о саде, однако там все равно что-то растет, там всегда что-то цветет, и меня — мы же знаем почему — меня теперь подчас это сердит. Она уже не очень-то за садом следит, а он у нее и без того цветет, ну и разгневанному человеку тут есть на что коситься. Так вот ходили они взад-вперед и любовались, любовались, наверно, тем, на что я косился» но Имро вдруг уставил на меня глаза и глядел так долго, пока мне стало не по себе. Потом шевельнул губами и спросил меня этим своим ни шатким ни валким, молочным, а главное, табачным голосом: — Постой, а как тебя вообще зовут? Ты все время у нас, а я тебя и не спросил.
Ответить или нет? Почему он меня спрашивает? Может, Вильма на меня наябедничала? Что она могла наябедничать? Сказал ли я что-нибудь против него? Есть ли ему на что злиться? Неужто он на меня и впрямь злится? Что я про него когда говорил?
Я глянул на него и с улыбкой сказал: — Имришко, ты же знаешь, как меня зовут.
Мастер улыбнулся и говорит: — Рудко. Соседский Руд-ко. Тот, что тебя так ждал. Он каждый день у нас.
А Имро все пялится на меня, а потом опять шевелит губами, шепчет сам себе: «Рудко». А чуть погодя спрашивает: — Почему ты у нас давно не был?
— Як вам хожу. Я всегда у вас. А теперь некогда: в школе новый учитель.
Я немножко приврал. Учитель-то у нас новый, но все равно я приврал. И не знал, что второпях добавить.
Но только мастер с Имро отошли, я сразу понял, что опять к ним пойду.
И правда, иду к ним,. Иду еще в тот же день. Вильма весело меня привечает: — Ну и ну, кто к нам пришел? Так мы уже не сердимся? Ну, понятное дело. Добро пожаловать! Как в школе? Двоек пе было? А сколько пятерок?
Вопросов уйма, а я и рад — по крайней мере не надо на все отвечать.
А Имро опять нижет меня глазами и так же, как раньше, произносит мое имя: «Рудко».
Потом отводит взгляд в другую сторону, и я доволен, пожалуй даже рад — и потому, что не спасовал под его взглядом, да и потому, что он на меня уже не смотрит. Но имя мое он все равно несколько раз повторяет. И при этом — что из того, что не прямо в лицо,— погмыкивает: — Гм-гм! Рудко!
А Вильма меж тем натаскала на стол для меня всякой всячины, потому что за то время, пока я у них не был, Имро стал по-другому есть, стал пробовать даже то, до чего прежде и дотронуться боялся, ну а теперь для него выдумывают, наготавливают и впрямь невесть какие кушанья, да где такому хиляку все это съесть. Но мне многое под силу. А поскольку вместе с едой меня потчуют все новыми и новыми вопросами, я отвечаю только на каждый второй, и они смеются, смеются даже тому, что, может, вообще не смешно. Больше всех скалит зубы мастер, но чуть меня и осаживает: — Помаленьку да потихоньку! Нечего все зараз выкладывать, не бойся, еду у тебя никто не отымет! Гляди не подавись словами иль куском.
В самом деле, хорошо мне у Гульданов. Обидно было бы в такую семью не ходить!
И я опять почти каждый дейь у них на голове. Родители рады бы меня дома или еще где в какую-нибудь работу запрячь, ведь, по их разумению, я уже в том возрасте, когда сил у детей прибывает и силы эти нужно использовать, однако от работы мне всегда удается увильнуть; если не получается иначе, отговариваюсь учебой, частенько жалуюсь, что в школе не понял того-еего и надо, мол, попросить какого ученика объяснить, а то, мол, пойду спрошу об этом у Гульданов — пусть-ка Вильма или мастер мне растолкуют. А когда уж особенно жалуюсь и вздыхаю, что одному мне с уроками не справиться, родители и сами, бывает, посылают меня к Гульданам, и я тогда могу делать все, что мне вздумается.
Правда, я люблю ходить к ним. Я охотно и помог бы им, пусть даже особой помощи они и не хотят от меня, должно быть еще потому не хотят, что боятся, как бы не пошли всякие оговоры. Вот разве Вильме чуть помогу — схожу в лавку купить чего-нибудь, или Имро подам то-се, либо в аптеку сбегаю для него за лекарствами. С такими-то пустяками они бы и сами управились, мастер мог бы все достать по пути с работы или на работу, да и Вильма — она ведь постоянно дома и следит лишь за тем, чтобы у Им-ришко ни в чем нужды не было,— могла бы сбегать в лавку или аптеку, когда он спит. Но спит он уже меньше.
Сдается мне, что она уж не такая раздражительная, но, пожалуй, и то правда, что и я за это время изменился, малость к ним приноровился, научился и с ней, и с Имришко ладить.
G Имро легко поладить. Дела у него, по всему видать, лучше, но он все еще молчаливый, лишь изредка обронит слово и всему как бы дивится. Случается, и попросит меня о чем-нибудь. Хотя порой вроде даже не знает, о чем и просить, обо всем Вильма или мастер должны ему напоминать. А если он о чем и обмолвится, так на другой день делает вид — когда заходит об этом, речь,—- будто вообще об этом впервые слышит. Обо всем приходится ему по нескольку раз напоминать. Такой человек, само собой, на умеет сердиться, даже не знает, на что сердиться, все ему безразлично, словно он забыл, что одно можно похвалить, другое поругать, а если бы ему это и объяснили, надеясь на его благодарность, или, забыв о чем-то, попытались бы этим его рассердить, он снова бы только глаза таращил.
Вильма это знает и потому не на шутку встревожена; если она раздражена, издергана или печальна, то чаще всего поэтому. Боится, что Имришко так и не оправится до конца.
Об Имришко и заговорить с ней нельзя, даже когда стараешься признать ее правоту. Сразу повернет разговор и станет попрекать даже в том, чего ты не сделал, или оскорбит за то, что сама, страшась за Имришко, выдумала или сказала.
А то подскочит к его постели или обнимет .посреди горницы, когда он стоит, держась за стол либо стул, и диво, что не собьет его с ног — так на нем виснет.
18
Он уже и на улицу выходит. Даже один. Но люди не интересуют его. Ему все равно, встретит ли он кого или нет, ни с кем не остановится, никого не поприветствует* Поздороваются — ответит, но всякий раз с опозданием. Остановят — стоит и почти всегда удивляется. А если разговор затянется — удивляется еще больше. Он всему удивляется.
Но и эта пора удивления длится всего неделю. Да и слава богу, чему он может дольше удивляться?
Меж тем, Имро открывает, что может ходить в корчму; опять поудивляется, но не очень, хотя в корчме есть немало причин для удивления, теперь наступает иная пора — он опять перестает чему-либо удивляться. Отведает пива и вскоре начнет клевать носом, ну и что из того? По крайней мере может идти спать.
Он идет домой и спит, спит до самого утра.
Мастеру не надо уже ходить приглядывать за Имро, теперь он спит так шумно, что иногда и перебивает мастеру сон.
Утром мастер уходит на работу. Вильма снова наводит в доме порядок, а Имрих, хоть и встает позже всех, все время зевает, перестает зевать только к обеду.
Около двенадцати ест. Вильма всегда приготовит ему чего-нибудь на закуску, но, как раз тогда, когда собирается этим его попотчевать, замечает, что он уже снова спит, задремал у стола.
Спустя час, а то и позже Имрих пробуждается. Съест, что Вильма для него приготовил л, и идет на прогулку. По дороге вспомнит о корчме, снова туда зайдет, выпьет пива, и опять все повторяется.
Идет домой. Там-сям кого-нибудь встретит, всегда кого-нибудь встретит. Но не всякий к нему подойдет.
Кто только издали его разглядывает, а кто смотрит на него как на чудо. В общем, это и есть чудо: Имро уже ходит и даже на улицу выходит.
Однажды встречается он с мясником Фагауигом — тот ведет на веревке телку и уже издали кричит Имро: —ПРри-вет, Имришко, даже не представляешь, как я рад тебя видеть. Всегда, как встречу Вильму или отца твоего, спрашиваю о тебе, небось знаю, каково было с тобой, думал, не выживешь. Сколько не выжило. Недаром я уж тогда осторожничал. Пойди я с вами, где-нибудь давно бы откинул копыта, некому было бы нынче и теленка зарезать. Правда, теперь для убоинки мало чего найдется. Ну много ли проку от такой телочки,— указывает он веревкой на скотинку.— Каждый из деревенских чуть пожует — вот и вся вышла. Скажи Вильме, пусть зайдет вечерком. Не бойся, уж ей-то я всегда кусочек выберу. Пусть бы даже ни для кого не было, а для вас у меня всегда какой кусочек найдется. Ну а вообще-то как, полегчало?
— Теперь уже ничего. Получше мне.
— Да и пора.— Мясник покивал головой.—- Надо тебе больше мяса есть. И я буду теперь для Вильмы первейшие куски выбирать. Скажи ей, пусть зайдет ко мне вечером.
Почти все спрашивают его об одном и том же. И все очень удивляются и восхищаются Имро. И он радуется. В самом деле, вдруг любые, даже самые обыкновенные и будничные вещи кажутся ему удивительными и интересными. Интереснее, чем другим. Остановится он где-нибудь и разглядывает дерево, на которое в детстве лазил, в ином месте колодец, куда деревенские коров на водопой водят, радует его и камень, что торчит у дороги, мимо него он хаживал сызмальства, никто так и не мог его своротить — даром парни испытывали на нем силу,— а теперь неожиданно он как-то иначе повернут. Неужто, правда, кто его своротил? Или он так торчал спокон веку?
Имрих оглядывает и крыши, не одну из них сработал его отец, где и он помогал, но большинство из них, особенно те, совсем низкие, много старше, а на двух-трех и вовсе низехоньких еще солома.
Надо будет их скинуть или хоть подлатать, чтобы никого не придавило. Однажды на прогулке встречается он и с Кириновичом. И тот весело с ним заговаривает. Жизнь из него прямо ключом бьет.
Имро поначалу его даже пугается. Но вскоре угадывает чутьем, что Кириновича не стоит бояться.
— Ну что, Имришко? Каково поживаешь? — спрашивает и управитель, а затем поминутно теребит Имриха за пиджак.—-В который уж раз хотел навестить тебя, да все в беготне, некогда даже остановиться. Теперь живу не в имении, а в Церовой. Знаешь небось, что да как. Все одни и те же хотели бы коноводить в деревне. Сперва все были гардисты, а теперь охотно вывернули бы себя наизнанку. Я хоть и не здешний, но то, что творится, мне не по нутру. Мы хоть что-то сделали. Про табак помнишь? Мы ведь тоже могли сидеть сложа руки, а другие пускай подыхают. Я дал табак, а ты его доставил, куда надо было.
Имрих сперва подумал, что Киринович шутит. Никогда о табаке они и словом, не обмолвились. Ведь управителя и дома тогда не было. О табаке он, верно, позже узнал. Или о чем-то таком, может и о табаке, уже наперед решено было? Может, и так, дело прошлое.
— Все было как надо,— сказал он, чтобы Киринович не думал, будто он корчит из себя героя.
— Ясно, было. Знал бы ты, чего мне стоил этот табак. Не меньше десятка раз приходили ко мне жандармы. А сколько я набегался по всяким конторам. Ан у меня крепкие нервы, все выдержал, как видишь. А ты, приятель, все еще слабый, худой, повстречай я тебя где в ином месте, и не признал бы. Как чувствуешь-то себя?
— Почем я знаю? Усталый вроде. Все спать охота.
— Обойдется, Имришко. Надо есть больше, У нас много работы впереди. Надо деревню поднять. Живу теперь в Церовой, Перебрался в дом. где наши немцы. Вебёр уехал в Германию, дом опустел, вот и отвели его мне. Но только на время. Знаешь ведь, на чужое я никогда не зарился. Сами мне предложили. Председатель, Он сказал: «Йозеф, иди! Знаем, ты заслужил. Всем известно, каково с тем, табаком было. По крайней мере тебе никто не станет завидовать. Хоть для деревни кое-что сделаешь». И делаю, Имришко, делаю. Сколько могу, столько для деревни и делаю. Жена меня все ругает: «Лучше бы жить нам в имении!» Будто я кому-то навязывался. Кто-то должен наводить порядок. И ты, как оправишься, помогать будешь,
Имрих улыбнулся,— Покамест плох я. Какой из меня помощник? С тех пор как дома, я еще палки не переломил.
— Переломишь, Имришко, переломишь! Еще не раз переломишь, отчего бы тебе палки не переломить, коль ты и на другие дела горазд? Работы будет по горло. Увидишь. Заходи ко мне как-нибудь. Ведь теперь у тебя время найдется,
— Не под силу мне. Враз такой путь не одолею. Но потом когда-нибудь, может, и приду.
19
Дома о таких встречах он не рассказывал, Не хотелось. Иной раз обронит слово, скажет Вильме или мастеру, кого повстречал. Но если мастер или Вильма спрашивали, о чем речь шла, он и вспомнить не мог:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90
Хожу по улице, ничто меня не занимает. Вдруг почему-то мне некому даже влепить, а я, ей-богу, в такую дурную минуту охотно бы кому-нибудь вдарил. Повстречайся мне Вильма, вот так но дороге, тоже бы свое получила. Конечно, по-настоящему накинуться я на нее не посмел бы, да и не хотел бы, но получить свое она бы получила, ей-богу, уж я бы не устоял сказать ей, кто она есть. Сказал бы, что она конопатая. Конопатая, и все, а может, что другое, похлеще, сказал бы. Но Вильмы на улице не видать. Где она ходит? Я и в саду ее выглядывал, но что-то никак не набреду на нее, никак не угляжу. Хоть бы ей понадобилось сбегать в лавку, и очень срочно. Ну вот, Вильмушка, и иди! Вот и топай сама в лавку! Неужто им ничего не надобно? Или мастер все для нее добывает, всюду бегает? Ведь в конце концов она чего-нибудь хватится, наверняка ей что-то понадобится. Давай, Вильмушка, пошевеливайся! Из-за этого своего Имро она того и гляди совсем спятит. Биденко погиб, но про это уже забыли, если бы погиб кто другой, какой-нибудь другой Биденко, может, и не забыли бы. Может, кто и все глаза бы выплакал. Все только над Имро вздыхают, а какой прок от него? Одни хлопоты. Вот и радуйся, Вильмушка, вот и крутись вокруг него, крутись вокруг своего табачного Имришко, вари ему кашку и молочко! Кашку ему вари!
Но однажды Имро заговорил со мной. Правда, заговорил! Прогуливались они с мастером по саду, старый держал его под руку, и ходили они взад-вперед, словно бы разглядывая Вильмины грядки, на которых, пожалуй, и нечего было разглядывать, так как Вильма вроде бы забыла о саде, однако там все равно что-то растет, там всегда что-то цветет, и меня — мы же знаем почему — меня теперь подчас это сердит. Она уже не очень-то за садом следит, а он у нее и без того цветет, ну и разгневанному человеку тут есть на что коситься. Так вот ходили они взад-вперед и любовались, любовались, наверно, тем, на что я косился» но Имро вдруг уставил на меня глаза и глядел так долго, пока мне стало не по себе. Потом шевельнул губами и спросил меня этим своим ни шатким ни валким, молочным, а главное, табачным голосом: — Постой, а как тебя вообще зовут? Ты все время у нас, а я тебя и не спросил.
Ответить или нет? Почему он меня спрашивает? Может, Вильма на меня наябедничала? Что она могла наябедничать? Сказал ли я что-нибудь против него? Есть ли ему на что злиться? Неужто он на меня и впрямь злится? Что я про него когда говорил?
Я глянул на него и с улыбкой сказал: — Имришко, ты же знаешь, как меня зовут.
Мастер улыбнулся и говорит: — Рудко. Соседский Руд-ко. Тот, что тебя так ждал. Он каждый день у нас.
А Имро все пялится на меня, а потом опять шевелит губами, шепчет сам себе: «Рудко». А чуть погодя спрашивает: — Почему ты у нас давно не был?
— Як вам хожу. Я всегда у вас. А теперь некогда: в школе новый учитель.
Я немножко приврал. Учитель-то у нас новый, но все равно я приврал. И не знал, что второпях добавить.
Но только мастер с Имро отошли, я сразу понял, что опять к ним пойду.
И правда, иду к ним,. Иду еще в тот же день. Вильма весело меня привечает: — Ну и ну, кто к нам пришел? Так мы уже не сердимся? Ну, понятное дело. Добро пожаловать! Как в школе? Двоек пе было? А сколько пятерок?
Вопросов уйма, а я и рад — по крайней мере не надо на все отвечать.
А Имро опять нижет меня глазами и так же, как раньше, произносит мое имя: «Рудко».
Потом отводит взгляд в другую сторону, и я доволен, пожалуй даже рад — и потому, что не спасовал под его взглядом, да и потому, что он на меня уже не смотрит. Но имя мое он все равно несколько раз повторяет. И при этом — что из того, что не прямо в лицо,— погмыкивает: — Гм-гм! Рудко!
А Вильма меж тем натаскала на стол для меня всякой всячины, потому что за то время, пока я у них не был, Имро стал по-другому есть, стал пробовать даже то, до чего прежде и дотронуться боялся, ну а теперь для него выдумывают, наготавливают и впрямь невесть какие кушанья, да где такому хиляку все это съесть. Но мне многое под силу. А поскольку вместе с едой меня потчуют все новыми и новыми вопросами, я отвечаю только на каждый второй, и они смеются, смеются даже тому, что, может, вообще не смешно. Больше всех скалит зубы мастер, но чуть меня и осаживает: — Помаленьку да потихоньку! Нечего все зараз выкладывать, не бойся, еду у тебя никто не отымет! Гляди не подавись словами иль куском.
В самом деле, хорошо мне у Гульданов. Обидно было бы в такую семью не ходить!
И я опять почти каждый дейь у них на голове. Родители рады бы меня дома или еще где в какую-нибудь работу запрячь, ведь, по их разумению, я уже в том возрасте, когда сил у детей прибывает и силы эти нужно использовать, однако от работы мне всегда удается увильнуть; если не получается иначе, отговариваюсь учебой, частенько жалуюсь, что в школе не понял того-еего и надо, мол, попросить какого ученика объяснить, а то, мол, пойду спрошу об этом у Гульданов — пусть-ка Вильма или мастер мне растолкуют. А когда уж особенно жалуюсь и вздыхаю, что одному мне с уроками не справиться, родители и сами, бывает, посылают меня к Гульданам, и я тогда могу делать все, что мне вздумается.
Правда, я люблю ходить к ним. Я охотно и помог бы им, пусть даже особой помощи они и не хотят от меня, должно быть еще потому не хотят, что боятся, как бы не пошли всякие оговоры. Вот разве Вильме чуть помогу — схожу в лавку купить чего-нибудь, или Имро подам то-се, либо в аптеку сбегаю для него за лекарствами. С такими-то пустяками они бы и сами управились, мастер мог бы все достать по пути с работы или на работу, да и Вильма — она ведь постоянно дома и следит лишь за тем, чтобы у Им-ришко ни в чем нужды не было,— могла бы сбегать в лавку или аптеку, когда он спит. Но спит он уже меньше.
Сдается мне, что она уж не такая раздражительная, но, пожалуй, и то правда, что и я за это время изменился, малость к ним приноровился, научился и с ней, и с Имришко ладить.
G Имро легко поладить. Дела у него, по всему видать, лучше, но он все еще молчаливый, лишь изредка обронит слово и всему как бы дивится. Случается, и попросит меня о чем-нибудь. Хотя порой вроде даже не знает, о чем и просить, обо всем Вильма или мастер должны ему напоминать. А если он о чем и обмолвится, так на другой день делает вид — когда заходит об этом, речь,—- будто вообще об этом впервые слышит. Обо всем приходится ему по нескольку раз напоминать. Такой человек, само собой, на умеет сердиться, даже не знает, на что сердиться, все ему безразлично, словно он забыл, что одно можно похвалить, другое поругать, а если бы ему это и объяснили, надеясь на его благодарность, или, забыв о чем-то, попытались бы этим его рассердить, он снова бы только глаза таращил.
Вильма это знает и потому не на шутку встревожена; если она раздражена, издергана или печальна, то чаще всего поэтому. Боится, что Имришко так и не оправится до конца.
Об Имришко и заговорить с ней нельзя, даже когда стараешься признать ее правоту. Сразу повернет разговор и станет попрекать даже в том, чего ты не сделал, или оскорбит за то, что сама, страшась за Имришко, выдумала или сказала.
А то подскочит к его постели или обнимет .посреди горницы, когда он стоит, держась за стол либо стул, и диво, что не собьет его с ног — так на нем виснет.
18
Он уже и на улицу выходит. Даже один. Но люди не интересуют его. Ему все равно, встретит ли он кого или нет, ни с кем не остановится, никого не поприветствует* Поздороваются — ответит, но всякий раз с опозданием. Остановят — стоит и почти всегда удивляется. А если разговор затянется — удивляется еще больше. Он всему удивляется.
Но и эта пора удивления длится всего неделю. Да и слава богу, чему он может дольше удивляться?
Меж тем, Имро открывает, что может ходить в корчму; опять поудивляется, но не очень, хотя в корчме есть немало причин для удивления, теперь наступает иная пора — он опять перестает чему-либо удивляться. Отведает пива и вскоре начнет клевать носом, ну и что из того? По крайней мере может идти спать.
Он идет домой и спит, спит до самого утра.
Мастеру не надо уже ходить приглядывать за Имро, теперь он спит так шумно, что иногда и перебивает мастеру сон.
Утром мастер уходит на работу. Вильма снова наводит в доме порядок, а Имрих, хоть и встает позже всех, все время зевает, перестает зевать только к обеду.
Около двенадцати ест. Вильма всегда приготовит ему чего-нибудь на закуску, но, как раз тогда, когда собирается этим его попотчевать, замечает, что он уже снова спит, задремал у стола.
Спустя час, а то и позже Имрих пробуждается. Съест, что Вильма для него приготовил л, и идет на прогулку. По дороге вспомнит о корчме, снова туда зайдет, выпьет пива, и опять все повторяется.
Идет домой. Там-сям кого-нибудь встретит, всегда кого-нибудь встретит. Но не всякий к нему подойдет.
Кто только издали его разглядывает, а кто смотрит на него как на чудо. В общем, это и есть чудо: Имро уже ходит и даже на улицу выходит.
Однажды встречается он с мясником Фагауигом — тот ведет на веревке телку и уже издали кричит Имро: —ПРри-вет, Имришко, даже не представляешь, как я рад тебя видеть. Всегда, как встречу Вильму или отца твоего, спрашиваю о тебе, небось знаю, каково было с тобой, думал, не выживешь. Сколько не выжило. Недаром я уж тогда осторожничал. Пойди я с вами, где-нибудь давно бы откинул копыта, некому было бы нынче и теленка зарезать. Правда, теперь для убоинки мало чего найдется. Ну много ли проку от такой телочки,— указывает он веревкой на скотинку.— Каждый из деревенских чуть пожует — вот и вся вышла. Скажи Вильме, пусть зайдет вечерком. Не бойся, уж ей-то я всегда кусочек выберу. Пусть бы даже ни для кого не было, а для вас у меня всегда какой кусочек найдется. Ну а вообще-то как, полегчало?
— Теперь уже ничего. Получше мне.
— Да и пора.— Мясник покивал головой.—- Надо тебе больше мяса есть. И я буду теперь для Вильмы первейшие куски выбирать. Скажи ей, пусть зайдет ко мне вечером.
Почти все спрашивают его об одном и том же. И все очень удивляются и восхищаются Имро. И он радуется. В самом деле, вдруг любые, даже самые обыкновенные и будничные вещи кажутся ему удивительными и интересными. Интереснее, чем другим. Остановится он где-нибудь и разглядывает дерево, на которое в детстве лазил, в ином месте колодец, куда деревенские коров на водопой водят, радует его и камень, что торчит у дороги, мимо него он хаживал сызмальства, никто так и не мог его своротить — даром парни испытывали на нем силу,— а теперь неожиданно он как-то иначе повернут. Неужто, правда, кто его своротил? Или он так торчал спокон веку?
Имрих оглядывает и крыши, не одну из них сработал его отец, где и он помогал, но большинство из них, особенно те, совсем низкие, много старше, а на двух-трех и вовсе низехоньких еще солома.
Надо будет их скинуть или хоть подлатать, чтобы никого не придавило. Однажды на прогулке встречается он и с Кириновичом. И тот весело с ним заговаривает. Жизнь из него прямо ключом бьет.
Имро поначалу его даже пугается. Но вскоре угадывает чутьем, что Кириновича не стоит бояться.
— Ну что, Имришко? Каково поживаешь? — спрашивает и управитель, а затем поминутно теребит Имриха за пиджак.—-В который уж раз хотел навестить тебя, да все в беготне, некогда даже остановиться. Теперь живу не в имении, а в Церовой. Знаешь небось, что да как. Все одни и те же хотели бы коноводить в деревне. Сперва все были гардисты, а теперь охотно вывернули бы себя наизнанку. Я хоть и не здешний, но то, что творится, мне не по нутру. Мы хоть что-то сделали. Про табак помнишь? Мы ведь тоже могли сидеть сложа руки, а другие пускай подыхают. Я дал табак, а ты его доставил, куда надо было.
Имрих сперва подумал, что Киринович шутит. Никогда о табаке они и словом, не обмолвились. Ведь управителя и дома тогда не было. О табаке он, верно, позже узнал. Или о чем-то таком, может и о табаке, уже наперед решено было? Может, и так, дело прошлое.
— Все было как надо,— сказал он, чтобы Киринович не думал, будто он корчит из себя героя.
— Ясно, было. Знал бы ты, чего мне стоил этот табак. Не меньше десятка раз приходили ко мне жандармы. А сколько я набегался по всяким конторам. Ан у меня крепкие нервы, все выдержал, как видишь. А ты, приятель, все еще слабый, худой, повстречай я тебя где в ином месте, и не признал бы. Как чувствуешь-то себя?
— Почем я знаю? Усталый вроде. Все спать охота.
— Обойдется, Имришко. Надо есть больше, У нас много работы впереди. Надо деревню поднять. Живу теперь в Церовой, Перебрался в дом. где наши немцы. Вебёр уехал в Германию, дом опустел, вот и отвели его мне. Но только на время. Знаешь ведь, на чужое я никогда не зарился. Сами мне предложили. Председатель, Он сказал: «Йозеф, иди! Знаем, ты заслужил. Всем известно, каково с тем, табаком было. По крайней мере тебе никто не станет завидовать. Хоть для деревни кое-что сделаешь». И делаю, Имришко, делаю. Сколько могу, столько для деревни и делаю. Жена меня все ругает: «Лучше бы жить нам в имении!» Будто я кому-то навязывался. Кто-то должен наводить порядок. И ты, как оправишься, помогать будешь,
Имрих улыбнулся,— Покамест плох я. Какой из меня помощник? С тех пор как дома, я еще палки не переломил.
— Переломишь, Имришко, переломишь! Еще не раз переломишь, отчего бы тебе палки не переломить, коль ты и на другие дела горазд? Работы будет по горло. Увидишь. Заходи ко мне как-нибудь. Ведь теперь у тебя время найдется,
— Не под силу мне. Враз такой путь не одолею. Но потом когда-нибудь, может, и приду.
19
Дома о таких встречах он не рассказывал, Не хотелось. Иной раз обронит слово, скажет Вильме или мастеру, кого повстречал. Но если мастер или Вильма спрашивали, о чем речь шла, он и вспомнить не мог:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90