Недорого сайт https://Wodolei.ru
7
После затяжных походов они поселились на более длительный срок в землянке под высоким деревянным накатом, крытым хвоей. Над ней трудился Имро. Командир, зная, Имро плотник, даже поручил ему руководить работой. И землянка получилась на славу, уж такое они проявили усердие! К сожалению, не было в ней порядочных окон. Два окна, правда, были, но не было стекол, потому пришлось забить их хвоей и мхом, отчего стало дымно и душно. Приходилось то и дело проветривать, и тогда опять делалось холодно, землянка как следует не прогревалась, и поэтому люди по-прежнему страдали от холода и по-прежнему были недовольные, озябшие, угрюмые, голодные, а порой им не хотелось даже ворчать, жаловаться, часто между ними устанавливалась тягостная тишина, нарушаемая лишь сморканием, кашлем и вздохами.
Больше всего их мучил голод, а некоторым ужасно недоставало и курева, и потому причетник, хотя сам некурящий, не раз еще вспоминал те восемь или семь — теперь уже никто не знал, сколько на самом деле их было или должно было быть,— пожалуй, семь, да, семь мешков, взятых в имении. Мы помним историю последнего мешка, как он вновь и вновь ид пол пялен, покуда кузнец Опофрей не возмутился. Однако история мешка на этом не кончилась, причетник еще pas наполнил его, и из него снова все вышло, а уж когда из мешка весь табачный дух совсем-совсем выветрился, кинули его раненому цыгану, «надпоручику». Надпоручиком он не был, но все его так называли. Был то обыкновенный солдат, но всей видимости цыганского роду-племени, и хоть он не признавался в этом, однако страшно любил говорить о цыганах и по обыкновению ругал их; людям его разговоры были уже знакомы и нравились, потому что ими он порой веселил всех. В самом деле, это был обыкновенный солдат в форме словацкой армии, и не было у него никакой звездочки и, должно быть, никогда не было, но его и командир любил и всегда называл надпоручиком.
А цыган этот, надпоручик без единой звездочки, был настоящий курильщик, заядлый курильщик, и, когда ему мешок отдали, он несказанно обрадовался и осторожно, тихонечко — поскольку был ранен — сел и, повертев мешок туда-сюда, вытряс из него чуточку мусору, и хватило его как раз на одну закрутку. Говорю же, то был заядлый курильщик — при куреве он всегда был спокойнее, чем другие, порой забывал, что он ранен, и откалывал такие номера, что люди диву давались, как это он умеет так вдруг взбодриться и откуда в нем что берется — просто взрыв энергии, остроумия, подковырок, всяческих выдумок, забавных песенок. Страшно любил поговорить.
— Ну, ребята, коли вы все уж так завздыхали, расскажу-ка я вам кой-чего.— Он потряс перед собой самокруткой, будто ею и собирался продолжить рассказ. Потом чуть призадумался.— Что бы вам такое поведать? Ага, вот! Все-то вы вздыхаете, что нечего есть и что у вас того-сего лету! Послушайте, люди, уж как-нибудь выдюжите! Ведь у вас у всех здоровые ноги, чего ж вам не выдюжить! Я не то чтоб вам завидовал! Чего мне вам завидовать? Золотые вы мои, христом-богом клянусь, ведь вы даже не знаете, для чего у вас ноги! А к тому же у вас еще лапы и рот, еще и глаза! А вы подчас так разговариваете, будто господь бог вам не только разуму не дал, а будто не дал вам начисто ничего, даже будто еще и обобрал вас, будто у вас рога забрал, да и то, что к тем рогам приложено, а может, л не приложено, хотя у некоторых из вас такие рога, лапы и рты, что и на десятерых хватило бы, но вы только тогда о том узнаёте, когда надо что-то схватить или сожрать. Дева Мария, святой Мартин Лютер, да и святой Ленгарт Омнитальскйй и вы, что сидите вокруг меня и с кем я готов, правда еще не сейчас, отойти на небо сине-голубое! Золотые мои, вы ведь даже не знаете, чего хотите, пусть и говорится: кому как угодно, а мы как знаем, да не так оно. II знаем, и не знаем. Некоторые знают, да не скажут. Будь у меня ваши ноги, не подмени господь бог мою собственную, настоящую ногу эдакой вот стервой раздутой,— он похлопал себя по раненой ноге,— я, ей-богу, ой как бы забегал, а потом и спросить бы сумел, эх, ей-богу, у вас бы я рога не стал занимать, их бы я и по дороге нашел, а понадобилось бы — они б и сами из меня выскочили. Дева Мария! Средь добрых и дурных людей все ведь можно найти.
Люди улыбались. Некоторые пробовали его подколоть, но надпоручик без звездочек не дал себя сбить с толку. Он сделал две короткие затяжки, утер пальцем нижнюю губу, потом ее еще чуть полизал и продолжил: — Расскажу вам, к примеру, такую историю. О цыгане.— Он опять говорил так, чтобы всем было ясно, что сам-то себя он не причисляет к цыганам.— Я, если хотите знать, иной раз болею за эти цыганские души. Был у нас такой ловкий цыганище, и всегда он мне нравился, вот из-за него я и других полюбил. Ох и озорной был! Настоящий цыган, ловкий цыган! Уж больно мне нравился. Шел он как-то утром, может чуть подвыпивший, со свадьбы домой, был в добром настроении; как играл на свадьбе всю ночь, и это его еще малость держало; контрабас его держал — был он контрабасист, и инструмент у него был хороший, завидный такой, когда бывал он в подпитии, поиграет на нем за милую душу, а потом на нем же дает себя и отнести. Куда угодно. Хоть в канаву. Ну и шел он, значит, держал контрабас, тот — его, и был он собой доволен, потому как хорошо заработал, получил за игру триста крон, да и утро было хорошее, день у него хорошо начинался.
— Триста крон? — командир удивился.—-Кто бы нынче заплатил цыгану за музыку триста крон?
— Иной раз и больше платят.— Цыган не дал себя перебить,— Он всегда зарабатывал, сколько хотел. Богатые люди сколько раз пытались его всего деньгами облепить, да он их всегда гнал прочь — ведь цыгана знать надо. А этот... жаль, вы не знали его! Ну а свадьбы он высоко ставил, шельма эдакая, высоко ставил! Да оно и попятно. На свадьбе он всегда командовал. Прикрикнет на контрабас, а тот на пего — и пошло-поехало: враз все запрыгает, запляшет, и затопает, и задурит, а которые там даже подерутся, пол так и охает, а где пола нет, там всякий раз бедняги эти, пьяненькие-то, до утра колодец вытаптывают! Ох и дела! Нынче уж я и не помню, где было, что было и как было. Ну допустим, шел этот цыганище просто так со свадьбы и все еще пиликал. Если у милого цыгана контрабас, то чего бы ему не пиликать! Но про себя-то он ужасно смеялся. Да и как ему не смеяться, когда контрабас временами сам пиликал, хотел, должно, к нему либо к себе привлечь внимание. Вдруг кто-то говорит ему: послушайте, пан цыган, у вас из контрабаса сотня торчит. А пускай торчит! Вам-то что до нее? Не то берите ее себе, мне-то ведь она ни к чему. Взял он у контрабаса сотнягу и эдаким красивым цыганским жестом подарил ее милому и хорошему человеку. А вскоре и другой прохожий упреждает его: эге, эге, пан цыган, из контрабаса-то у вас это самое... Какое там «это самое»! Ведь это сотняга! Сделайте милость, берите ее! И идет себе дальше, нарочно эдак малость вразвалочку, точно хочет показать людям, что весь белый свет его, а ежели весь свет, то и эта дорога. А тут вдруг икнулось ему, он подождал, подумал: может, ему еще раз икнется. Ан нет, не икнулось. Вместо этого мелькнула в голове мысль, что, пожалуй, и не стоит так сорить деньгами. Да только вот контрабас сам выставляется, сам сотню подсовывает. А эту ждут уже шестеро: нан цыган, пан цыган... Он берет сотню и запросто бросает ее: дурачье, ну побейтесь из-за нее! Да у меня денег куры не клюют, много их у меня, сколько захочу, столько и есть, как помета их у меня, злюсь на помет, а контрабас надо мной ржет, что я не могу его ни на что другое, путное, употребить, а только помет в нем волоку. И тут вдруг людей потянулось за ним — туча, и все только: пан цыган, пан цыган, ведь и я цыган, будь другом, пан цы-цы-цы-ган, я тоже цыган, только у меня рожа белая... И все дергают его за пиджак, за штаны, прыгают перед ним и вокруг него, за контрабас дергают, к струнам лезут и под струны... Л откуда ни возьмись полицай! Да какой же это был бы цыган, кабы за ним полицай не топал! II за этим цыганящем всегда один таскался, чудо какой красный! И тут ни с чего вдруг грубо: постой, чернявый, ты чего тут вы-» комариваешь, что за контрабас у тебя?! Наверняка в нем что-то есть! Топай за мной, поглядим-ка мы на твой контрабас. II они пошли. Цыган рад-радехонек, что теперь по крайней мере спокойно ему, теперь его полицай охраняет, даже еще ему и контрабас несет и думает, что, может, и ему из этого контрабаса что достанется, да только напрасно он его потом обглядывает и проглядывает, ей-богу, эдак по-свойски, почти что бессовестно, повертывает его туда-сюда, по-всякому засматривает в него, а контрабас знай себе бормочет и легонько посмеивается. Кой для кого в контрабасе ничегошеньки нет..,
8
Имро часто задумывался, где он этого цыгана — если это правда цыган — и надпоручика, который в действительности-то и не надпоручик, в первый раз видел. Он наверняка уже когда-то видел его, но когда и где точно — никак не мог вспомнить. Думал, что надпоручик сам подскажет ему, но, как только он спрашивал цыгана — не встречались ли они где уже раньше, тот всегда отделывался какой-нибудь шуткой или заводил речь о чем-то совершенно ином, и Имро обычно оставался в дураках. Он понимал, что пмган-надпоручик делает это нарочно. Поначалу думал, что это всего-навсего блажь, чуть поздней — что цыган хочет за его счет позабавиться, потом просто стал считать его чудаком. Мог бы считать его и вовсе безумцем, и вполне обоснованно, ибо, с тех пор как цыгана ранили, он был все время в бреду. Но Имро безумцем его не считал. Напротив. Огорчался, что вот не может вспомнить о чем-то важном или, во всяком случае, интересном, а над-поручик не хочет ему в этом помочь. В конце-то концов, он тоже, возможно, забыл: отчего бы память должна была ему служить лучше, чем Имро? Но почему он так любит Имро высмеивать? Не то чтобы злонамеренно, а так только, как бы желая ему дать понять, что знает, о чем Имро спрашивает, но именно потому и не собирается ему ничего говорить, точно хочет, чтобы Имро сам обо всем догадался.
А однажды, когда Имро попробовал к цыгану подъехать, тот рассмеялся и сказал: — Послушай, малый, ты чего, собственно, от меня добиваешься? Хочешь знать, не провоняли ли у пас давно онучи? Мы оба, может, смердим одинаково, но я тебя чуть постарше. Дурак ты, парень, и я люблю над тобой посмеяться! Знаешь, почему я смеюсь? Цотому что ты работу любишь. Сразу, как ты пришел, смешным мне показался. Заметил я, как ты пялишься на меня. Хотел знать, цыган ли я, правда? А мне стоило на тебя только взглянуть, как я сразу сказал: эхма, да он же дурак, он бы весь лес на крыши перевел! Зачем столько крыш! Сработай одну, и пускай стоит на здоровье! Знаешь, ртчего я цыган уважаю? Если хочешь, и про это скажу. Уважаю их, потому что они от работы нос воротят. Правда, кто от нее нос не воротит? И я ворочу, хотя и вовсе не цыган. Ну, чего опять на меня гляделки вылупил? Пусть каждый делает работу, какая ему по носу. А у цыгана фартовый нос, ей-богу, фартовый. Цыган — артист, это должен каждый признать. Бог мой, сколько я знавал всяких цыган! Ходили они за мной, и знай только: пан надпоручик то, да пан надпоручик се, ведь они, эти поганцы, знают, кто их уважает и кто за них не краснеет. Ой, нога меня опять донимает! Золотые мои ребята, хоть щепотку табаку раздобудьте!
Табаку нет. Цыган-надпоручик оглядывается вокруг, да все зря. Не дури, Гульдан! — молит он взглядом.— Найди что-нибудь! Глянь-ка, что у меня с ногой! Вот те крест! Сдохну я тут. Братцы мои, дайте что-нибудь, не то увидите, хлопот со мной не оберетесь!
— Да ведь у нас нет ничего. Нет табаку. Разве не знаешь?
— Нет табаку? Так найдите! Зачем вы здесь? Черт возьми, почему никто в деревню не сбегает? На что надеетесь? На милость божью? Я бы все раздобыл, только для того и вы бы понадобились.
— Ну посоветуй! — подбодрил его командир.
— Я и советую!
— Путем советуй!
— Дьявольщина, нога ведь у меня болит! Думаете, охота мне все по сто раз повторять? Даром советовать, коль все равно меня не слушаете!
— Ну посоветуй!
— Ступайте в деревню!
— Нельзя туда.
— Как так нельзя?!
— Серьезно, нельзя.
— Боже правый, до чего вы глупые. Вы тут подохнете. Мое-то дело решенное. А вы, черт побери! Если вас двадцать пойдет, что-нибудь да найдете.
— Немцы там.
— Какие немцы! Они ведь тоже люди. Разыграйте из себя немцев. Хоть кто-то и откинет копыта, но всех же не убьют. Я-то уже весь как копыто, а вы тут рядом киснете. Табаку бы, табаку или какой пакости, что только курить можно. Ой, как нога саднит! Гляньте-ка на нее, свинью гнусную, до чего раздулась. Наверняка с голодухи. Гуль-дан, если найдешь табаку, скажу тебе, откуда меня знаешь.
— Где я найду? Нет у меня.
— А нет, так ни хрена не узнаешь. Ой, жуть какая! Как думаете, не лучше ли эту свинью отрезать? Два-три дня обожду, а потом сам ее чикну. Свинья гнусная, здорово меня школит! Табаку дайте! Братцы мои, Христом богом прошу вас! Если хотите, спою вам.
И правда, ни с того ни с сего он начинает петь. Сам выдумывает слова и мелодию и ужасно тому умиляется.
Наш словацкий иадпоручик Сильно ранен в ножку, Закурить бы ему лучше, Скрасить жизнь немножко...
Ребята слушают. Двое-трое смеются, но командир одергивает их. Цыган-надпоручик прикрикивает уже и на командира, потом несет всякую околесицу, а вскоре снова начинает петь.
Цыганенка, что ли, кликнуть, Пусть придет, пусть плачет скрипка, Пусть он скрипку принесет...
И замолкает. Слезы текут по лицу, но он быстро приходит в себя и уже снова смеется.— Дураки набитые! Надо же вас позабавить малость. Так о чем это я хотел сказать? Ага, о том цыгане. Боже праведный, чего только он добрым людям не намолол! Речи закатывал, какие хотел, потому как и сам забавлялся. Когда было холодно, толковал людям о лете, а летом, когда было жарко, говорил так, чтобы всем стало прохладнее. Кабы этот подлый цыганище пришел сюда, ей-богу, нам бы враз стало теплее. Да только не такой он олух, чтобы прийти. Который цыган пойдет по своей воле на фронт? Лучше сто раз сходить с контрабасом на свадьбу. О-ОЙ, нога! Идет раз цыган, постойте, откуда ОН, это, шел?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90