https://wodolei.ru/catalog/mebel/zerkala-s-podsvetkoy/
Рудко пригнулся. Он не обрадовался тому, что Вильма его заметила. Но и бежать не хотел. Какое-то время стоял в растерянности, потом осмелел и потихоньку выпрямился. Подождав чуть, спросил:—Вильма, ты почему плачешь?
Она уловила в его голосе сочувствие. Попыталась побороть печаль и, хоть сразу не смогла, рыдания все-таки приглушила и уже не плакала в голос, а потом и вовсе перестала, только слезы катились по щекам да грудь чуть шумнее дышала. Вскоре она совсем успокоилась, подошла к забору и погладила мальчонку по голове.—Ты что тут делаешь, Рудко?
А мальчонке и сказать нечего, ведь как-никак его застигли врасплох. Вильмина ласка сбила его с толку, он и не знает, как понять ее. Может, она вздумала ответить сочувствием на сочувствие? Но он же этого не просил у нее.
— Вильма, можно мне зайти к вам? — спрашивает он. Вильма удивляется:—К нам? А зачем? Чего ты у нас не
видал?
— Хочу поглядеть на платье.
Она смотрит на него и, хотя глаза ее полны слез, невольно улыбается.— На платье? А на какое?
— Ну на голубое, разве не знаешь?
— Не знаю. Да у меня и голубого платья-то нет. Не знаю, Рудко, честное слово, не знаю.
Они глядят друг на друга. Мальчонка не отступается:—У тебя есть голубое платье. Я помню его.
— Да которое? Правда, не знаю.— Вильма не перестает удивляться.—Боже, ну и глупенький! Нет у меня такого платья.
Потом она протягивает руки, берет мальчика под мышки, высоко подымает его и через забор перетаскивает к себе в сад.—-Рудко, золотой ты мой, про какое платье ты говоришь?
— Да про то, голубое.
— Я, ей-богу, не знаю.—Вильма пытается припомнить.—Такое синее?
— Нет, то голубое.
— Тогда какое? Ведь у меня не так уж много платьев. Мальчонка поначалу огорчается, что Вильма такая забывчивая. Потом замечает, а может, он еще раньше заметил, что в саду у Гульданов растут не только цветы, но и всякие овощи — морковь и петрушку пора, пожалуй, и выкопать,— есть тут и помидоры, много помидоров. Они заинтересовали его больше всего.— Вильма, дай мне помидор.
— Помидор захотелось? Сорви себе, их тут вдосталь.
Мальчонка озирается, но выбрать не может. Он полагается на Вильму, но не забывает предупредить ее:—Но я хочу самый большой.
Вильма ходит с минуту взад-вперед, никак не может отыскать самый большой помидор. Наконец ей удается выбрать действительно большой и зрелый, она дает помидор мальчику и говорит:—Можешь нарвать, сколько хочешь.
Мальчонка доволен. С аппетитом ест помидор, но вскоре обнаруживает, что он чересчур велик для него.— Вильма, а ты мне не поможешь? Я хочу и маленький такой, попробовать.
— Помогу тебе, конечно. Выбери, какой нравится!
—- Я люблю выбирать.— Мальчонка с удовольствием выбирает. Но и маленький помидор остается несъеденным.
— Вот видишь! Ты даже этого не доел! — улыбается Вильма. Потом спрашивает: — Заметно, что я плакала?
Мальчонка мнется с ответом, но говорит правду: — У тебя немного покраснели глаза. . — Очень? — спрашивает Вильма.
Мальчик задумывается, а потом говорит: — Не очень. Но все-таки видно.
Вильма проводит ладонью по глазам, другой рукой опять гладит мальчика.— Боже, какой ты золотенький! Подождем тут немножко.
— Зачем, Вильма? Я ведь и так знаю, почему ты плакала. Ты по Имришко скучаешь, правда?
— Мальчик мой, лучше не говори мне про это! О каком же платье ты думал?
— Ну о том, голубом.
— О каком голубом?
— Да ты знаешь, Вильма. Как-то рад, когда ты шла из магазина, маша мама аккурат мазала улицу в голубой и только все плакала, потому что перед корчмой сидели на телегах призывники, и у всех были пестрые ленточки, и наш Бйденко призывался, ну помнишь? И я тогда долго так бежал за телегой, а дядя Берто все хлестал и хлестал лощадей, потом и мне стало грустно. Ведь тогда призвали и нашего Бйденко. А мама все плакала и плакала и красила в голубой эту улицу, а ты еще не была ни Имришко-вой женой, ни нашей соседкой, дяденька Гульдан с Имришко тогда только дом ремонтировали. А я так бежал за этой телегой! А дядя Берто нарочно гнал лошадей, и гнал их аж до самой России, поэтому наша мама плакала и мазала эту улицу, ведь было это перед самым храмовым праздником, и карусель была, и шатры, а ты так долго тогда стояла на дороге и сказала нашей маме: «Ой, тетенька, как же бледнехонько у вас получается!» Я тогда за Бертовой телегой нарочно бежал, а наш Бйденко уже не видел меня, даже не кивнул мне, ведь мне только потому было грустно. А когда я воротился, на тебе было такое голубое платье.
— Мальчик мой золотой, которое?! Ей-богу, не знаю. Я, должно быть, не помню то платье.
— Ну то, голубое, голубое! С белым воротничком.
— Ах, с белым воротничком! Ну знаю, золотой мой, так ты еще его помнишь?
— Ведь тогда нашего Биденко призвали. Аж до самой России. А теперь все в один голос: пал, пал! Ведь он совсем не пал, правда, Вильмушка? И ваш Имришко тоже, наверное, скоро вернется.
— Ах ты беднижечка! Пойдем, я тебе голубое платье покажу!
11
Она привела его в кухню, усадила за стол, а потом пошла искать платье, но так и не нашла его.— Господи, а его у меня здесь нету! Нету, потому что его уже не ношу. Выросла из пего.
— Не ищи его.
— Но я хотела его найти. Как я обрадовалась, что ты о нем вспомнил. Я его еще найду. Надо будет маме сказать. Ладно, я покажу тебе его в другой раз.
Потом она угостила его творожным пирргом.
Мальчонка ел и, чтобы не казалось, что он получил пирог задаром, без устали умничал.— Вильма, ведь вы могли бы написать вашему Имришко?
— Ой, глупенький ты мой, а куда? Кабы я знала, где он, давно бы ему написала.
— Я бы все равно ему написал.
— А куда?
— Хоть куда. Я и нашему Биденко писал. Писал я ему и после того, как он пал, но мама мне запретила. Но я ему написал и без разрешения. Ведь люди могут и ошибиться. Что, если вместо нашего Биденко пал кто другой? И вдруг в один прекрасный день возьмет он негаданно и придет сюда из России, и все будут только дивиться. Я бы и вашему Имришко написал.
— Боже мой, да куда ж писать, если я адреса не знаю?
— А может, кто и знает Имришко. Я бы послал письмо и без адреса. Разве одного имени мало?
— Мало. И с адресом письма теперь ходят медленно. Но он, Имришко, тоже должен бы о том знать. И вправду, мог бы уже отозваться.
— Увидишь, отзовется. Вильма, а если он принесет потом что-нибудь? Мне тоже дашь?
— Конечно, дам.
ТАБАК
1
Вы и представить не можете, какая бывает цена табаку!
И самому обыкновенному табаку, что сушился в обыкновенной сушильне и не успел даже порядком подсохнуть — вот и не понадобилось держать его ни на пару, ни в настое, как, бывало, делали наши отцы и деды, у которых сроду не водилась деньга на табак, а тем паче на сигарету, и потому тайком в уголке сада выращивали они несколько корешков, что тянулись вверх и цвели прекрасным пахучим цветом, и отламывали от них по два, по три листа, чтоб было на курево.
Помните? Сперва табаку было восемь, а потом всего семь мешков, но и из тех удалось сохранить только один. Кому-то может казаться, что об этом вообще к чему вспоминать, тем более что мы уже знаем, когда и при каких обстоятельствах сохранился этот мешок. Но самое удивительное, что кто-то вообще думал о мешке с табаком в минуты, когда речь шла о жизни — его и товарищей.
Был то церовский причетник. Но можно ли его в этом упрекать? Можно ли упрекать его в том, что, пока другие спасали свою жизнь — не всем, правда, посчастливилось,— он сам спасся, да еще и мешок успел подхватить?
Нет, упрекать его в этом нельзя. И уж хотя бы потому нельзя, что сам он был некурящий и подхватил мешок вовсе не для себя, да и торговать табаком не собирался. Просто взял мешок, взял его для других, которым табак может позже понадобиться. Ведь есть же на свете люди, которым табак в самом деле позарез нужен, иной раз им даже может казаться, что табак им настолько нужен, что за него они отдали бы по меньшей мере десятую, а то и пятую часть жизни, однако чаще всего оно потому — и это естественно,-— что у них есть эта жизнь и они понять не хотят или, может, слишком хорошо понимают, что покуда жизнь является жизнью, то и самая убогая жизнь и даже пятая или десятая часть несчастной или самой разнесчастной жизни есть всегда целая жизнь, всегда целая жизнь настоящей, большой, целой, живой жизни.
Причетник об этом не думал. Недосуг ему было тогда думать об этом. Но это было в нем. При надобности оно всегда оказывалось в нем. Поэтому и тогда, соскакивая с машины, он подхватил мешок и затем под обстрелом пересек с ним клеверище, потом кукурузу, нес его и тогда, когда решили продолжать путь, и ни на миг не показалось ему, что это дело пустое или что мешок должен нести кто-то другой.
Причетник был ворчун, он всегда на все ворчал. И мы бы погрешили против истины, скрыв это. Был он, однако, скромный и знал, что такое справедливость. А почему бы скромным и справедливым людям не поворчать? Причетника можно было бы упрекнуть лишь в том, что ворчал он чересчур часто. Л может, ворчал лишь потому, что к этому принуждала его собственная скромность и справедливость, он злился на себя, но злился и на других, в которых скромности и справедливости не находил.
Когда они встретились с отрядом, когда уже влились в него, командир решил отобрать у причетника мешок с табаком. Воинский порядок требовал этого. Все, что было в отряде, принадлежало всем. Однако причетник, возможно потому, что еще прежде познал множество самых разных порядков и беспорядков и знал даже то, что порядки-беспорядки придумывают люди, не пожелал мешок отдавать. Дело дошло до конфликта: командир возмутился и, казалось, готов был принять строгие меры, как и полагается командиру, но он был умным человеком, умным командиром и даже в возмущении не забыл, что, прежде чем причетника наказать, надо его сперва как следует выспросить.
Однако возмутился и причетник. Ребята только глаза таращили. Боялись за причетника. Диву давались, как много он себе позволяет.
— Черт возьми, пан командир,— кричал причетник, и было ему все равно, пристрелят его или нет,— вы еще не так-то долго мой командир, чтобы мне вас бояться. Коль вы мне не верите, ну и слава богу! Значит, и я не обязан вам верить. Думаете, дома некому было меня исповедовать? Стреляйте в меня, если вам будет легче, только потом о моей ребятне позаботьтесь! Я небось не мальчишка, если хотите, сразу уйду, хотя пришел сюда издалека, однако хочу упредить, что пришел сюда по собственной воле.
Могу послушать, а могу и не послушать, так как я солдат еще с первой войны, я сказал вам об этом в самом начале, и, если будет охота, могу своему командиру и нос натянуть, я еще в ту войну этому научился.
— Молчать! — приказал командир.
— Буду молчать, но сперва вы должны меня выслушать.
— Молчать! Вам что, непонятно? Я не желаю вас слушать.
— Придется выслушать! Ведь вы командир. Это ваша обязанность. Настоящий командир должен знать своего солдата. А вы меня знаете? Откуда вам меня знать? Ведь я тут не очень-то и давно. Да и я вас не знаю, но, говорю же, пришел сюда по доброй воле, и вы, должно быть, тоже: на вас нет ни формы, ни знаков различия. Доброволец добровольца должен выслушать. У меня дома семеро ребятишек, не знаю, может, и у вас какие имеются, пожалуй, что да, но особо вдаваться в это мне ни к чему, ведь вы уже сердитесь, видать по вас, и, как командир, могли бы еще сильней рассердиться, а потом со мной по-всякому разделаться, право, по-всякому, только я ведь в одной увольнительной в первую вомну был столько, сколько вы во вторую — солдатом. Прикажите меня расстрелять! Прикажите старика и солдата-добровольца расстрелять! Но за что, лап командир?! За то, что я солдат? Я был курильщик, когда вы еще не курили, но еще в первую войну бросил курить, потому что пришлось горе мыкать и именно тогда я понял, что значит для человека курево. Пан командир, оттого я теперь и не курю. Но обратите внимание! Пан командир, хоть вы и пан командир, а я опять же некурящий...
— Черт подери, довольно! — вскричал командир.— Смирно! Смирно наконец! Приказываю: смирно!
Причетник вытянулся.— Извольте. Есть «смирно». Уже стою навытяжку. А хотите, прикажите меня... Но не забудьте, что я был на первой войне и что я некурящий, хотя и был курящий...
— Молчать, черт подери!
— Молчу, ведь я уже молчу. Молчу, однако я и доброволец...
Командир рассмеялся.— Вы страшный человек! В бога душу! Завтра утром начистите на всех картошки!
— Как вам будет угодно! Есть! — Причетник еще больше вытянулся.— Я знаю, что такое приказ! Есть, завтра картошка! Но мешок этот...
— Дьявольщина, вам что, это еще мало? — качал командир головой.— Добро! Пусть отныне этот мешок будет на вашем попечении, вы за него в ответе!
— Есть! Это тоже приказ! — Причетник застыл в неподвижности.— Табак! Отныне я за табак в ответе!
2
Так оно и вышло. Когда командир понял, кто такой причетник и что он за человек, когда сам уверился в этом, да еще узнал, что причетник не курит, он оставил ему мешок, однако с тем условием, что при надобности именно он, да-да, он, причетник, будет делить табак между людьми.
И командир в причетнике не ошибся.
Причетник действительно делил табак по справедливости, а когда видел, что мешок тощал, без труда добавлял в него — ведь была осень и со многих деревьев слетела пожолклая листва, стоило только набрать из нее и на солнышке подсушить, на ночь укрыть, а на дню опять сушить; когда листья затем смешивались с табаком, мешок снова толстел, и так раз за разом все повторялось. Всегда было что курить.
У ребят было курево и потом, когда погода испортилась, когда солнышко в горах вообще не показывалось, когда целыми днями лило как из ведра или туман расстилался по студеным долинам, когда все, кто был в горах, переживали поистине трудные дни. У причетника хватало курева и тогда. Было что курить.
з
Но постепенно многое менялось. Менялись и люди. Изменился и Имро. И теперь причетник для него уже не причетник, а Якуб. Имро по-другому его и не называет. Он легко привык к этому имени, ведь его старшего, а точнее, самого старшего брата зовут Якуб.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90