https://wodolei.ru/catalog/kuhonnie_moyki/uglovie/
И все-таки настоящий, самолучший дом только тот, где ты родился, где твоя родина. В ком нет уважения к родине и к тем, кто его воспитал, кто еще в детстве разговаривал с ним п журил, в том нет уважения и к собственным детям, в них растет равнодушие, и, равнодушные, они однажды тоже отправятся в поиски, но ничего не отыщут, если не будут, что дорога ведет не только вперед, но и назад. Зачем мы строим дома? Неужто затем, чтобы покинуть их?
Или затем, чтобы потом разрушить или продать? Дом можно разрушить, можно продать, дом — это всего лишь дом, и поступай с ним как знаешь: вместо старого можешь выстроить новый, сто, тысячу новых домов, но родной дом — не просто дом, это родина, да, настоящая родина, родной дом только там, где наше начало, где мы сдирали и расшибали коленки, пока учились ходить, где мы отбивали края у ночного горшка — тяжелый, он был нам не под силу; родина там, где ты кружил вокруг дома и, войдя в него, знал, что ты дома, действительно дома, и даже выйдя оттуда и удалившись, все равно был бы близ дома, близ родины, потому что родина может быть и вдали, родина там, где все ею дышит, где столько о ней ты узнал, а со временем заново это нашел и находишь, убеждаясь, что знаешь ее; родина убегает вдаль и вширь, родина — это расходящийся круг, у которого есть своя сердцевина, а сердцевина всего лишь клочок (в школе мы это учили), клочок обыкновенной, пропитанной потом земли, утоптанной твоими ребячьими ножками, оглаженной твоими коленками, овеянной твоим дыханием; у родины высота, да, и высота есть у нее, и, ежели кто из дому бежит, я всегда спрашиваю: куда ты, дружище, бежишь, почему убегаешь из дому? Может, высоты испугался? Иль глубины? Пожалуй, ты боялся бы меньше, если бы понял ее, а поняв, ты понял бы и сердцевину и тогда бы уже не бежал, не предал бы своей родины и не надругался бы над чужой; у кого есть родной дом, тот повсюду дома, любая родина его привечает, а тот, кто без родины, он словно блуждающий в чужой земле камень, что путается у всех под ногами, а другие камни на него еще и покрикивают: ты здесь чужой, братец, ты здесь не дома! Ибо родина с родиной всегда заодно, и человек должен знать, где его корни...
— Ну и умеешь же ты голову заморочить! — сказал Имро серьезно, даже с восхищением, но и не без легкой улыбки.— Ловок языком плести, черта и то заговорил бы, забаламутил. Л моя забота о свадьбе.
— И я жду ее не дождусь. Ей-богу, Ibipo, не могу дождаться. Но ведь костел тоже...
— При чем тут костел! Свадьба свадьбой, нечего все в кучу валить!
— Имро, да ведь одно с другим связано! А коли думаешь, что не связано, то, пожалуйста, можем свадьбу отложить, месяц-другой и толковать не будем о пей.
— И то дело! Согласен-! Скоро март, так и выйдет.
— Постой-постой! Я не то думал. Не с марта хотел отсчитывать. Можем начать с июня либо с июля.
— Нет, так дело не пойдет.
— Л раз не пойдет, то мы с тобой не столкуемся. Только повздорим.
— Не сердись, отец, но иной раз уж больно чудной ты!
— Я чудной! Будь разума у тебя побольше, не пришлось бы мне чудным быть.
— Сыграем свадьбу немедля!
— Как это? Когда немедля?
— Немедля.
— Что у тебя так загорелось? В пост? Да священник и не обвенчает вас.
— Ну после поста.
— После поста уже начнется работа. Знаешь, Имро, давай не мудрить! Материал заготовлен. Вскорости снег стает, да он и так помаленьку тает, нам и ждать нечего. С будущей недели кликнем Якуба и Ондро...
— Нет, я так. Ты пойдешь объясняться с Вильмой?
— Пойду. Отчего ж не сходить! Ты бы, Имро, на планы взглянул! Я-то их видел, архитектор показывал. Ей-богу, Имришко, отличные планы, мировой архитектор! «Ловкий архитектор, мужик, шикула1, шикула! Нынче у нас февраль, через пару деньков март, в марте и приступим, нажмем на всю железку.
— Только к Вильме я не пойду, наперед тебя предупреждаю. Разве после того, как ты ей все объяснишь.
— Объясню, Имришко, все объясню. Только бы нам этот шикула мозги не замутил! Ничего, и его обскочим, и его свяжем, приладим, подопрем, скрепим болтами и поясками. Гляди, шикула, на свою башню-колокольню, взойди на нее, высоты не пугайся, а ежели напугаешься, грош цена твоим планам. У кого мусор в голове, кю не знает, что такое родной дом, кто не любит его, тому все равно, что делается в нем и возле него, тому лишь бы все с рук спихнуть; напрасно отваживается он па колокольню, раз-гильдию не место на высоте, нечего ему с высоты сердцевину показывать, пускай внизу копается, по крайней мере колокольню не загубит...
1 Способный, толковый человек, умелец (словац.).
колокольня
1
Итак, за дело! Хотя сперва придется рассказать кое-что о церовчанах. Они-то уж давно подумывали о новом костеле. Старый стал слишком тесен — по большим праздникам они в него уже не вмещались и должны были толкаться снаружи. И случалось, толкались так рьяно, что причетник выходил наводить порядок: «Добрые прихожане, образумьтесь!—урезонивал он их.— Тут ведь не шинок. А кто не может образумиться, прийти в себя, пусть в шинок отправляется!» В себя-то они приходили, а вот в старый костел все равно войти не могли. Поэтому совершенно естественно, что мысль о новом костеле приветствовали прежде всего те, что обычно стояли снаружи. Как скоро они прознали об этом, взялись кое-что откладывать, сберегать, а как сберегали, начинал терзать их соблазн. Самое время в шинок заглянуть! Ан нет, не заглядывали. А если и случалось, то все с черного хода, чтобы жены не видели. Чего только о женах не понаписано! И о церовчанках можно бы не меньше написать, да, верно, уже и написано. Я даже сам, ей-ей, о них где-то читал! У этих церовчанок дурная привычка (а может, и хорошая) — приходят в шинок, когда им вздумается, отворяют двери, любопытничая, нет ли там отца, мужа, сына, брата и случайно не пьет ли он. А у мужчин привычка хорошая (а может, и дурная) — заглядывают в корчму с черного хода, о котором жены не знают, а если и знают, то все равно не уследят за корчмарем, а если уследят, то не станут же ему выговаривать, что он, мол, слишком часто шмыгает в свои боковые двери. Итак, в Церовой царит порядок, а в те времена еще больше было порядка, поскольку мысль о костеле объединила всех. Церовчане откладывали деньгу и кое-что — кто больше, кто меньше — относили по воскресеньям в приход. Иной раз подбрасывали и в будни или же являлись в приход извиняться, что вот, мол, ничего не удалось отложить. Были и такие, что могли бы отдать деньги сразу, да не торопились: поговорить со священником было одно удовольствие. Так с какой же стати говорить с ним всего только раз? В кругу семьи деньгам велся счет, и младший, потому как он лучше всех знал толк в арифметике, выписывал на бумаге цифру и старательно делил ее, рассчитывая, сколько придется на месяц, чтобы потом хватило на все месяцы, на все первые воскресенья в месяце, когда бывает литургия с вынесением святых даров, чтобы после такой литургии глава семьи, то есть женщина, могла войти в ризницу и сказать: «Вот я и снова тут!» И священник, бывало, всякий раз тепло привечает ее. А иричетник, в общем-то, отвратный и злой мужичишка, тоже не скупится па похвалу и улыбку: «Кабы каждый так жертвовал, костел бы нам уже светил! И я внес,— не преминет он похвастаться.— Костел много денег проглотит. Пан священник, ведь правда?» — «Да, и пан причетник пожертвовал,— подтверждает.— Пойдемте в приход, соседка! Пойдемте запишем!»
И записывать было что. Правда, самые щедрые, те заставили себя ждать. Пожаловали только на Новый год, заляпали новогодним снегом пестрый ковер, а потом завалили стол бумажными деньгами — теперь ведь настал черед брюханов, маленьких и больших, тонких и толстых; брюхо, конечно, у каждого могло быть солидное — было чем его набивать,—вот и ковыляли они как обрубыпги; правда, кое-кто попробовал и топнуть — пусть священник не думает, что они боятся ступить на ковер. Он стал потчевать их церковным вином, а те так безбожно лакали его, что причетник, который случайно там оказался и уж было обрадовался вороху денег (к ним прибавилось еще из новогоднего пожертвования и церковного сбора), вознегодовал при виде их рож: «Лакают, будто из ручья набрано!» Он тоже взял стакан, вернее, стаканчик, ибо из стаканов церковное вино' мигом бы убыло. Причетник, хотя иные церовчане и думают, что, наполняя в ризнице кувшинчики, он нет-нет да и пригубит (вот уж напраслина!), умеет блюсти себя и в костеле и в приходе. Глотнет, коль его об этом попросят, однако виду никогда не подаст, что охоч до выпивки. Оттого, верно, и священник, когда заходила речь о кувшинчиках, не раз за него заступался: «Пан причетник почти совсем не пьет». Да мы же знаем: те, что горазды других оговаривать, сами охальники, ведут себя в приходе, точно у какого цыгана, хотя и у цыгана не смогли бы все вылакать. Ну и люди! Причетник их бы и в дом не впустил. Некоторые выдули по два, по три стакана, и не устыдились бы снова стакан протянуть.
А почему бы и пет? Позакололи тучных, отъевшихся на кукурузе хряков, а теперь, когда дома мяса в достатке, и выпить охота, хоть винный погреб им подавай. И это народ называется?! Будто дохлятины нажрались! Ну и богачи, да! Налопаются дома зельца и идут в приход воздух портить! А денег прибыло, накидали их, целый ворох накидали. А чего ж не накидать? Свекла сочная, зерно так и сыплется, кукурузные початки с локоть. Да еще люцерна, просо и овсяница с перепаханного поля! Тут уж, ясное дело, можно позволить себе не смердеть фасолью, когда начнет пучить. И чего только они нажрались? Хлещут, хлещут да языком молотят, балаболят, словно цыгане. Заткнитесь >ж наконец! Ну надо' ли пускать таких мужланов в приход? Да еще заносятся! Кой-кому, конечно, есть с чего заноситься, а вот тому, кто цельный год ходит только в загуменье, ему-то чем брюхо набить? И все ж он жертвует, хотя и на одной фасоли сидит. Съест фасоли поменьше, от картошки откажется, на неделе раз-другой отберет у детей нож из-под носа, чтоб хлеба не убыло. Ну с чего тут насмердишь? Ба, никак кого прорвало?! Точно. Ох и скотина! А делают вид будто ничего не случилось. Неужто священник не чувствует? А еще, мол, мужики! Не могут и крохотку смраду в себе удержать! Такой уж, стало быть, выдох! А священник им еще подливает. За что? За эти деньги? Одно слово, скоты! Порядочный человек такого и дома-то себе не позволит, жена враз его вытурит, а тут... ну свинья! Такой-то смрад вгонит и безвинного в краску, а эти знай лялякают как пи в чем не бывало. А денег и впрямь куча! Да и в новогоднее пожертвование, и в костельную кружку собрали одними бумажками. Дело спорится! Медяка среди них почти и не сыщешь, ибо те, что живут на медные деньги, смотались еще до пожертвования. А вина сколько, сколько благодати-то выхлебали! Иной бесстыдник не достоин его и понюхать — ведь столько смраду тут со своими' деньгами напустил, что, должно, и священника тем одурманил. Эко, еще PI натурой сулят! А отчего бы и нет? Ее ведь обменивать можно. Как же это так получается? Одному наливают, а другому — пшик! Вот и извольте! А потом удивляются, что человека так и тянет отпить из кувшинчика. Ведь он, то бишь кувшинчик, вводит в соблазн, потому как имеет ушко. А из того, что можно ухватить за ушко, хорошо льется. Бывает, кувшинчик полнехонек и тому, кто его наполнял, приходится немножко отлить. Только как и куда? Пальцы кладутся на ушко, кувшинчик осторожно подымается, эдак сантиметров на пять выше губ, и наклоняется — так, чтобы струйка текла из него ровно, как из соломинки. Вино тогда в три раза слаще. Каждый настоящий причетник должен в том убедиться. Священник не может его за это корить, да и не корит, ибо знает: причетник лишь тогда станет настоящим причетником, когда поймет, что ни стакан и пи иная какая посудина или посудинка с ушастым кувшинчиком не сравнится.
Поехали дальше! Не можем мы век канителиться с этими кувшинчиками! Итак, откладывали, долго откладывали. А потом накупили много материалу и заложили фундамент. И вдруг вмешалась война. Радости как не бывало, да если бы только радости! Человек десять церовчан забрали на фронт. Иной скажет, что десять на такую большую деревню вовсе не много. Оно бы и не было много, кабы позвали их на храмовый праздник. А их призвали на войну. На войну и одного жалко. Жалко и друга и недруга, жалко до тех пор, пока по начнут биться, а как погибнут, еще жальче. Некоторым этого не понять, забыли они, други и недруги бывают и на этой и на той стороне: кто хочет найти недруга, найдет его, кто ищет друга, обретет друга. Правда, с дружбой дело сложнее. Свинью, пожалуй, другом не назовешь, хотя, случается, и ей нужен друг. Это сразу по ней видать, конечно если тут нет ошибки и это в самом деле свинья. Свинье всюду мерещатся одни враги. Она может, к примеру, взъяриться и на такого ни в чем не повинного, покладистого человека, как автор этой книги, хотя он никого не собирается обижать, вполне терпимо и беспристрастно судит даже о свиньях. Для ясности скажем: кто хочет знаться со свиньями, пусть запасается крепким желудком. Приличный человек шарахается от них, особенно если дело касается кабанов — от них спасаться надо на дереве, в конуре или же защищаться огнем и железом. Но и тогда нужен крепкий желудок. Человека воротит от этого, ибо он сам может вдруг превратиться в свинью или хотя бы поросенка. Впрочем, кое-кто может вымахнуть в изрядного борова. И тот, кто стоит около или посреди них, уже и сам не знает, кого больше бояться: нате, свиньи, жрите меня!
Итак, десяток церовских парией, не считая возницы и того, кто примостился на тормозную колоду, да и тех, что уже были в казармах, призвали в армию, хорошо обули-одели, обучили и обученных послали па фронт. Уходили они весело, во всяком случае почти весело, так как еще под Медзилаборцами 1 пели:
...погляди-ка на ремни, Перекрещены они, Ты, утеха моя...
И чему они радовались? Одному богу известно.
Неужто в самом деле они весело пели? Или уже стали похрюкивать, хотя в Церовой никогда не хрюкали. Не хрюкали даже в корчме. Когда в корчме заваривалась драка, туда сразу являлся тата и устраивал крик: «Ух, так тебя и разэдак! Ну-ка, марш домой!
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90
Или затем, чтобы потом разрушить или продать? Дом можно разрушить, можно продать, дом — это всего лишь дом, и поступай с ним как знаешь: вместо старого можешь выстроить новый, сто, тысячу новых домов, но родной дом — не просто дом, это родина, да, настоящая родина, родной дом только там, где наше начало, где мы сдирали и расшибали коленки, пока учились ходить, где мы отбивали края у ночного горшка — тяжелый, он был нам не под силу; родина там, где ты кружил вокруг дома и, войдя в него, знал, что ты дома, действительно дома, и даже выйдя оттуда и удалившись, все равно был бы близ дома, близ родины, потому что родина может быть и вдали, родина там, где все ею дышит, где столько о ней ты узнал, а со временем заново это нашел и находишь, убеждаясь, что знаешь ее; родина убегает вдаль и вширь, родина — это расходящийся круг, у которого есть своя сердцевина, а сердцевина всего лишь клочок (в школе мы это учили), клочок обыкновенной, пропитанной потом земли, утоптанной твоими ребячьими ножками, оглаженной твоими коленками, овеянной твоим дыханием; у родины высота, да, и высота есть у нее, и, ежели кто из дому бежит, я всегда спрашиваю: куда ты, дружище, бежишь, почему убегаешь из дому? Может, высоты испугался? Иль глубины? Пожалуй, ты боялся бы меньше, если бы понял ее, а поняв, ты понял бы и сердцевину и тогда бы уже не бежал, не предал бы своей родины и не надругался бы над чужой; у кого есть родной дом, тот повсюду дома, любая родина его привечает, а тот, кто без родины, он словно блуждающий в чужой земле камень, что путается у всех под ногами, а другие камни на него еще и покрикивают: ты здесь чужой, братец, ты здесь не дома! Ибо родина с родиной всегда заодно, и человек должен знать, где его корни...
— Ну и умеешь же ты голову заморочить! — сказал Имро серьезно, даже с восхищением, но и не без легкой улыбки.— Ловок языком плести, черта и то заговорил бы, забаламутил. Л моя забота о свадьбе.
— И я жду ее не дождусь. Ей-богу, Ibipo, не могу дождаться. Но ведь костел тоже...
— При чем тут костел! Свадьба свадьбой, нечего все в кучу валить!
— Имро, да ведь одно с другим связано! А коли думаешь, что не связано, то, пожалуйста, можем свадьбу отложить, месяц-другой и толковать не будем о пей.
— И то дело! Согласен-! Скоро март, так и выйдет.
— Постой-постой! Я не то думал. Не с марта хотел отсчитывать. Можем начать с июня либо с июля.
— Нет, так дело не пойдет.
— Л раз не пойдет, то мы с тобой не столкуемся. Только повздорим.
— Не сердись, отец, но иной раз уж больно чудной ты!
— Я чудной! Будь разума у тебя побольше, не пришлось бы мне чудным быть.
— Сыграем свадьбу немедля!
— Как это? Когда немедля?
— Немедля.
— Что у тебя так загорелось? В пост? Да священник и не обвенчает вас.
— Ну после поста.
— После поста уже начнется работа. Знаешь, Имро, давай не мудрить! Материал заготовлен. Вскорости снег стает, да он и так помаленьку тает, нам и ждать нечего. С будущей недели кликнем Якуба и Ондро...
— Нет, я так. Ты пойдешь объясняться с Вильмой?
— Пойду. Отчего ж не сходить! Ты бы, Имро, на планы взглянул! Я-то их видел, архитектор показывал. Ей-богу, Имришко, отличные планы, мировой архитектор! «Ловкий архитектор, мужик, шикула1, шикула! Нынче у нас февраль, через пару деньков март, в марте и приступим, нажмем на всю железку.
— Только к Вильме я не пойду, наперед тебя предупреждаю. Разве после того, как ты ей все объяснишь.
— Объясню, Имришко, все объясню. Только бы нам этот шикула мозги не замутил! Ничего, и его обскочим, и его свяжем, приладим, подопрем, скрепим болтами и поясками. Гляди, шикула, на свою башню-колокольню, взойди на нее, высоты не пугайся, а ежели напугаешься, грош цена твоим планам. У кого мусор в голове, кю не знает, что такое родной дом, кто не любит его, тому все равно, что делается в нем и возле него, тому лишь бы все с рук спихнуть; напрасно отваживается он па колокольню, раз-гильдию не место на высоте, нечего ему с высоты сердцевину показывать, пускай внизу копается, по крайней мере колокольню не загубит...
1 Способный, толковый человек, умелец (словац.).
колокольня
1
Итак, за дело! Хотя сперва придется рассказать кое-что о церовчанах. Они-то уж давно подумывали о новом костеле. Старый стал слишком тесен — по большим праздникам они в него уже не вмещались и должны были толкаться снаружи. И случалось, толкались так рьяно, что причетник выходил наводить порядок: «Добрые прихожане, образумьтесь!—урезонивал он их.— Тут ведь не шинок. А кто не может образумиться, прийти в себя, пусть в шинок отправляется!» В себя-то они приходили, а вот в старый костел все равно войти не могли. Поэтому совершенно естественно, что мысль о новом костеле приветствовали прежде всего те, что обычно стояли снаружи. Как скоро они прознали об этом, взялись кое-что откладывать, сберегать, а как сберегали, начинал терзать их соблазн. Самое время в шинок заглянуть! Ан нет, не заглядывали. А если и случалось, то все с черного хода, чтобы жены не видели. Чего только о женах не понаписано! И о церовчанках можно бы не меньше написать, да, верно, уже и написано. Я даже сам, ей-ей, о них где-то читал! У этих церовчанок дурная привычка (а может, и хорошая) — приходят в шинок, когда им вздумается, отворяют двери, любопытничая, нет ли там отца, мужа, сына, брата и случайно не пьет ли он. А у мужчин привычка хорошая (а может, и дурная) — заглядывают в корчму с черного хода, о котором жены не знают, а если и знают, то все равно не уследят за корчмарем, а если уследят, то не станут же ему выговаривать, что он, мол, слишком часто шмыгает в свои боковые двери. Итак, в Церовой царит порядок, а в те времена еще больше было порядка, поскольку мысль о костеле объединила всех. Церовчане откладывали деньгу и кое-что — кто больше, кто меньше — относили по воскресеньям в приход. Иной раз подбрасывали и в будни или же являлись в приход извиняться, что вот, мол, ничего не удалось отложить. Были и такие, что могли бы отдать деньги сразу, да не торопились: поговорить со священником было одно удовольствие. Так с какой же стати говорить с ним всего только раз? В кругу семьи деньгам велся счет, и младший, потому как он лучше всех знал толк в арифметике, выписывал на бумаге цифру и старательно делил ее, рассчитывая, сколько придется на месяц, чтобы потом хватило на все месяцы, на все первые воскресенья в месяце, когда бывает литургия с вынесением святых даров, чтобы после такой литургии глава семьи, то есть женщина, могла войти в ризницу и сказать: «Вот я и снова тут!» И священник, бывало, всякий раз тепло привечает ее. А иричетник, в общем-то, отвратный и злой мужичишка, тоже не скупится па похвалу и улыбку: «Кабы каждый так жертвовал, костел бы нам уже светил! И я внес,— не преминет он похвастаться.— Костел много денег проглотит. Пан священник, ведь правда?» — «Да, и пан причетник пожертвовал,— подтверждает.— Пойдемте в приход, соседка! Пойдемте запишем!»
И записывать было что. Правда, самые щедрые, те заставили себя ждать. Пожаловали только на Новый год, заляпали новогодним снегом пестрый ковер, а потом завалили стол бумажными деньгами — теперь ведь настал черед брюханов, маленьких и больших, тонких и толстых; брюхо, конечно, у каждого могло быть солидное — было чем его набивать,—вот и ковыляли они как обрубыпги; правда, кое-кто попробовал и топнуть — пусть священник не думает, что они боятся ступить на ковер. Он стал потчевать их церковным вином, а те так безбожно лакали его, что причетник, который случайно там оказался и уж было обрадовался вороху денег (к ним прибавилось еще из новогоднего пожертвования и церковного сбора), вознегодовал при виде их рож: «Лакают, будто из ручья набрано!» Он тоже взял стакан, вернее, стаканчик, ибо из стаканов церковное вино' мигом бы убыло. Причетник, хотя иные церовчане и думают, что, наполняя в ризнице кувшинчики, он нет-нет да и пригубит (вот уж напраслина!), умеет блюсти себя и в костеле и в приходе. Глотнет, коль его об этом попросят, однако виду никогда не подаст, что охоч до выпивки. Оттого, верно, и священник, когда заходила речь о кувшинчиках, не раз за него заступался: «Пан причетник почти совсем не пьет». Да мы же знаем: те, что горазды других оговаривать, сами охальники, ведут себя в приходе, точно у какого цыгана, хотя и у цыгана не смогли бы все вылакать. Ну и люди! Причетник их бы и в дом не впустил. Некоторые выдули по два, по три стакана, и не устыдились бы снова стакан протянуть.
А почему бы и пет? Позакололи тучных, отъевшихся на кукурузе хряков, а теперь, когда дома мяса в достатке, и выпить охота, хоть винный погреб им подавай. И это народ называется?! Будто дохлятины нажрались! Ну и богачи, да! Налопаются дома зельца и идут в приход воздух портить! А денег прибыло, накидали их, целый ворох накидали. А чего ж не накидать? Свекла сочная, зерно так и сыплется, кукурузные початки с локоть. Да еще люцерна, просо и овсяница с перепаханного поля! Тут уж, ясное дело, можно позволить себе не смердеть фасолью, когда начнет пучить. И чего только они нажрались? Хлещут, хлещут да языком молотят, балаболят, словно цыгане. Заткнитесь >ж наконец! Ну надо' ли пускать таких мужланов в приход? Да еще заносятся! Кой-кому, конечно, есть с чего заноситься, а вот тому, кто цельный год ходит только в загуменье, ему-то чем брюхо набить? И все ж он жертвует, хотя и на одной фасоли сидит. Съест фасоли поменьше, от картошки откажется, на неделе раз-другой отберет у детей нож из-под носа, чтоб хлеба не убыло. Ну с чего тут насмердишь? Ба, никак кого прорвало?! Точно. Ох и скотина! А делают вид будто ничего не случилось. Неужто священник не чувствует? А еще, мол, мужики! Не могут и крохотку смраду в себе удержать! Такой уж, стало быть, выдох! А священник им еще подливает. За что? За эти деньги? Одно слово, скоты! Порядочный человек такого и дома-то себе не позволит, жена враз его вытурит, а тут... ну свинья! Такой-то смрад вгонит и безвинного в краску, а эти знай лялякают как пи в чем не бывало. А денег и впрямь куча! Да и в новогоднее пожертвование, и в костельную кружку собрали одними бумажками. Дело спорится! Медяка среди них почти и не сыщешь, ибо те, что живут на медные деньги, смотались еще до пожертвования. А вина сколько, сколько благодати-то выхлебали! Иной бесстыдник не достоин его и понюхать — ведь столько смраду тут со своими' деньгами напустил, что, должно, и священника тем одурманил. Эко, еще PI натурой сулят! А отчего бы и нет? Ее ведь обменивать можно. Как же это так получается? Одному наливают, а другому — пшик! Вот и извольте! А потом удивляются, что человека так и тянет отпить из кувшинчика. Ведь он, то бишь кувшинчик, вводит в соблазн, потому как имеет ушко. А из того, что можно ухватить за ушко, хорошо льется. Бывает, кувшинчик полнехонек и тому, кто его наполнял, приходится немножко отлить. Только как и куда? Пальцы кладутся на ушко, кувшинчик осторожно подымается, эдак сантиметров на пять выше губ, и наклоняется — так, чтобы струйка текла из него ровно, как из соломинки. Вино тогда в три раза слаще. Каждый настоящий причетник должен в том убедиться. Священник не может его за это корить, да и не корит, ибо знает: причетник лишь тогда станет настоящим причетником, когда поймет, что ни стакан и пи иная какая посудина или посудинка с ушастым кувшинчиком не сравнится.
Поехали дальше! Не можем мы век канителиться с этими кувшинчиками! Итак, откладывали, долго откладывали. А потом накупили много материалу и заложили фундамент. И вдруг вмешалась война. Радости как не бывало, да если бы только радости! Человек десять церовчан забрали на фронт. Иной скажет, что десять на такую большую деревню вовсе не много. Оно бы и не было много, кабы позвали их на храмовый праздник. А их призвали на войну. На войну и одного жалко. Жалко и друга и недруга, жалко до тех пор, пока по начнут биться, а как погибнут, еще жальче. Некоторым этого не понять, забыли они, други и недруги бывают и на этой и на той стороне: кто хочет найти недруга, найдет его, кто ищет друга, обретет друга. Правда, с дружбой дело сложнее. Свинью, пожалуй, другом не назовешь, хотя, случается, и ей нужен друг. Это сразу по ней видать, конечно если тут нет ошибки и это в самом деле свинья. Свинье всюду мерещатся одни враги. Она может, к примеру, взъяриться и на такого ни в чем не повинного, покладистого человека, как автор этой книги, хотя он никого не собирается обижать, вполне терпимо и беспристрастно судит даже о свиньях. Для ясности скажем: кто хочет знаться со свиньями, пусть запасается крепким желудком. Приличный человек шарахается от них, особенно если дело касается кабанов — от них спасаться надо на дереве, в конуре или же защищаться огнем и железом. Но и тогда нужен крепкий желудок. Человека воротит от этого, ибо он сам может вдруг превратиться в свинью или хотя бы поросенка. Впрочем, кое-кто может вымахнуть в изрядного борова. И тот, кто стоит около или посреди них, уже и сам не знает, кого больше бояться: нате, свиньи, жрите меня!
Итак, десяток церовских парией, не считая возницы и того, кто примостился на тормозную колоду, да и тех, что уже были в казармах, призвали в армию, хорошо обули-одели, обучили и обученных послали па фронт. Уходили они весело, во всяком случае почти весело, так как еще под Медзилаборцами 1 пели:
...погляди-ка на ремни, Перекрещены они, Ты, утеха моя...
И чему они радовались? Одному богу известно.
Неужто в самом деле они весело пели? Или уже стали похрюкивать, хотя в Церовой никогда не хрюкали. Не хрюкали даже в корчме. Когда в корчме заваривалась драка, туда сразу являлся тата и устраивал крик: «Ух, так тебя и разэдак! Ну-ка, марш домой!
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90