https://wodolei.ru/catalog/vodonagrevateli/bojlery/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

А вообще, что мы о себе думаем? Ну кто мы? Неужто у нас нет зубов, кулака, чтоб заехать в рожу, ноги, чтоб пинка дать? Почему? Почему мы так должны думать? Может, потому, что нас мало? Мы что, ласточки? Или только рой мотыльков?
1 Свастика (нем.).
Да, каждый словак пентюх, а кто думает, что он не таков, тот — еще больший. А наибольший тот, кто от таких слов взбеленится. Пентюх ты, болван ты, болван неотесанный! Знаешь, девка, плевал я на эту нашу честь и справедливость. Какая честь, какая справедливость? Что это, скажи, ну что? Ведь это как есть пшик, и об этом пшике я не волен даже правду сказать, потому как это уже о нас, о лютеранах, католиках, словацких лютеранах и словацких католиках, это уже наше — все наше, и дерьмо наше! А вообще... Устал я... И мне уже дремлется, хотя мне еще и не дремлется...
7
Вильма еще какое-то время продолжала сидеть за столом. Потом и она поднялась, по не знала, за что взяться. Спать ей пока не хотелось. Она вышла на двор, затем и па улицу. А что, если немного пройтись? Можно бы навестить Агнешку, да не поздновато ли теперь идти в гости?
Она постояла на улице, что-то помурлыкала, мелодия припомнилась ей еще раньше, когда она была в кухне и слушала мастера, но тогда она не хотела напеть ее вслух, сейчас же эта мелодия снова к ней привязалась, и она никак не могла от нее избавиться, мелодия вплеталась в ее мысли, словно пыталась спугнуть их или вытеснить. Но Вильме петь не хотелось, возможно, она думала, что мастер в горнице уже засыпает и, как почти всякий мастер, зачастую с трудом забывается. Ей не хотелось спугнуть его сон.
Деревня, днем оживленная, а под вечер еще оживленнее, теперь уже начинала неторопливо затихать, даже почти совсем стихла, отходя ко сиу. Там-сям еще раздавалось какое-то слово, вдали кто-то о чем-то спрашивал, но уже не дошел, либо нельзя было его разобрать, где-то зашуршали шаги, а где-то замерцал робкий огонек. И Вильма вдруг вспомнила, что прошлой ночью ей привиделся сон, снилось ей, что людям не хватало картошки и они сажали ее на могилах, и на каждой могиле было ее полно — крохотной, молодой, новой, она еще шелушилась,— к чему бы такой сон? Она не была суеверной, но сны ее часто преследовали, нередко тревожили целый день, а то и несколько дней, ей делалось страшно, что она захворает, и, бывало, потом ей и в самом деле слегка нездоровилось, хотя нездоровье свое она сама на себя накликала, но нынче, несомненно, это было связано как-то с Имришко, конечно же — только с ним.
Она постояла на улице, потом вернулась во двор, но в дом не вошла; она то сходила с крыльца, то поднималась, но всякий раз останавливалась у двери — и все думала, думала об Имришко; вспоминала, что сказал о нем мастер, как ругал его, и воображала себе всякое: и то, что могло быть, и то, чего вообще не было и, пожалуй, даже не будет. А на небе тем временем высыпало полным-полно звезд, и они так резко сверкали, даже самые маленькие, что прямо впивались, вонзались в человека. У Вильмы даже глаза заслезились. Но плакать ей не хотелось. Она стояла, прислонившись к косяку кухонных дверей, и невольно снова в голове у нее завертелась мелодия, та же самая мелодия, только теперь она предлагала себя еще настойчивее, а под конец стала почти докучать ей, да, да, докучать, хотя уже сделалась песней, а когда мастер уснул, она стала еще назойливей, просто раздражала, злила ее, но еще и потому, верно, что Вильма не могла ее уже как следует вспомнить; она не уловила ее и позже, гораздо позже, и последующие дни и ночи, когда снова и снова стояла у кухонных дверей или у окна, залепленного бумагой, хотя, казалось, стоило только начать, выхватить ее откуда-то из середины, совсем ведь не важно, откуда вы выхватите мелодию, безразлично какую, если она уж однажды или много раз к вам наведывалась, а то и постоянно наведывается, и, даже если вы ее не можете вспомнить, она звучит и звучит, звучит даже тогда, когда вы ее и не слышите и, стало быть, не можете напеть вслух; и вдруг она сама зазвучит и еще напомнит слова (хотя хорошую, по-настоящему хорошую мелодию жаль губить словом), только иной раз она и сама напомнит слова и оттого так зазвучит; но человек, этот глупый человек, подчас совсем-совсем туг на ухо, он слышит ее раз, другой, затем забывает, а если и вспомнит, то, может, подумает, что мелодия к нему не щедра, а все потому, что сам не был когда-то достаточно щедр к ней, и вот наконец нет уже ни тех слов, что так чудесно восполняла мелодия, ни самой мелодии, а остался от нее всего лишь обрывок, которым вы обыкновенно ее унижаете или губите... ...белая, бела-а-я, белоси-и-зая...
Ю № 2196 Что это? Ничего. Ведь не в словах дело. Понадобилось бы — мы и покраше слова могли бы найти или придумать.
Но что с того, зачем слова, когда уже и мелодия затерялась и мы уже не в состоянии ее вспомнить. И слова, да и плохая, или униженная, или загубленная мелодия нередко служат нам лишь для того, чтобы лучше обманывать друг друга. Будто нам это неведомо? Ох, друзья мои, сколько раз мы по-всякому пели -- бывало, и хором, и даже с чувством, да еще с каким, и как мы все улыбались, и как слезы лили, однако внутренний голос в каждом из нас тянул на свой лад, хотя с виду все было в порядке...
Помнишь, Вильма? Помнишь эту песню? А как было светло! И ночи были другими. Окна были заклеены, свет из жилищ не смел проникать наружу, поэтому те, что сидели при затворенных окнах, не знали ничего, не видели даже промчавшегося ночью метеора или кометы. Но для некоторых всегда было достаточно света. Хоть были и темные вечера, да, и тогда были. Вечера были темные, но, когда опускалась настоящая ночь, вновь проглядывались все предметы почти как средь бела дня, только чуть иначе, в другом цветовом тоне, как если бы кто-то смотрел на мир сквозь стеклышко или сквозь какой-то иной, быть может, лишь более мерклый, серый или серо-голубой день...
ТАБАК
В конце концов оказалось, что табаку всего семь мешков. Восьмой мешок где-то затерялся. Должно быть, затерялся еще в имении, но стоит ли горевать? Все равно мешки эти пошли прахом.
А впрочем — нет, один мешок сохранился, и его донесли до места, но прежде пришлось ему одолеть долгую-предолгую дорогу. Однако мы забегаем вперед.
Итак, поначалу были все мешки и все люди, были ц рюкзаки, и всевозможные узелки, тючки, портфели, армейские деревянные чемоданы и разные штатские чемоданчики — каждый взял, что подвернулось под руку, и потом кто пешком, кто на велосипеде, а большинство же всем скопом па грузовиках направились В Мартин или Микулаш, в Ружомберок или Бреэен и оттуда, хоть и не все, в Баиска а также в Зволен и Жилину, шли и на Мыяву, в Сеиицу и в Нове-Место, некоторые и туда торопились, куда торопиться не следовало, куда лучше было совсем не ходить.
Конечно, большинство шло в Бистрицу — туда можно было доехать и поездом, но иные железной дороги боялись, охотней ехали на машинах и даже просили шофера ехать проселками, потому как на многих шоссе уже подстерегала опасность. Временами тот или иной грузовик останавливался — ведь это были машины, работающие главным образом на древесном газу,— и пассажирам тогда приходилось соскакивать и подпиливать поленцев в котел. Случалось, останавливалась целая колонна, и те, кому пока нечем было заняться, топтались взад-вперед и глазели на пассажиров других машин; в основном ехали солдаты, разумеется солдаты в форме словацкой армии, успевшие улизнуть из своей казармы, но встречалось тут и много гражданских — эти стекались со всех сторон и, где только можно было, присоединялись к солдатам или к другим гражданским. И все были в страшной пыли, а потому подтрунивали друг над дружкой, смеялись и покрикивали: —
Ну, как дела, мельники? Почем мелете? Почем берете за муку?
— Дешево, дешево.
— И мы тоже. А хотите, и задарма отдадим.
А потом опять забирались в кузов, ехали дальше, вздымая за собой клубы пыли, опережали тех, кто топал пешком, объезжали деревни и городки, но иной раз, словно забывшись, нарочно врывались с гиком и пеньем в какую деревню, и оживившиеся, повеселевшие крестьяне — у нас же и в городках тогда еще жили крестьяне — бросали им хлеб, пироги, сливы и яблоки, все, чем были богаты, а у кого не было ничего, подымал лишь руку и скалил зубищи.— Наши, наши! — кричал он, не заботясь, слышит ли его кто-нибудь.—Ребята, держитесь! Держитесь, ребята!
2
Однако грузовик, о котором мы ведем речь, шел, вероятно, чуть позже, замешкался по меньшей мере дня на два, катил, наверное, кружными дорогами, да еще ночью,— вот и некому было пассажиров ни поприветствовать, ни подбодрить. Они подбадривали сами себя, и, надо думать, каждый в этом нуждался. В самом деле! Временами кое-кто пытался и пошутить, а один, верно из желания поднять настроение себе и другим, взялся даже напевать, но его сразу одернули: — Габчо, кончай! Нынче у тебя все равно не выходит!
И Габчо умолк. Молчали и остальные. Казалось, что ребята больше дремлют. Некоторые, быть может, и правда дремали. Между тем уже начинало светать, и кто-то вдруг заметил: — Фу ты, дьявол, а мешков сколько? Ведь их восемь было.
— Восемь? — раздался другой голос— А теперь сколько? Всего семь? Мать честная, только семь? А где восьмой?
— Только семь. Похоже, один забыли в имении. Не уперли же его?
— Поди ж ты! Их восемь было. Один наверняка кто-то упер. Какая-то скотина. Вот те на! Ну не скотина, а? Черт возьми, кто мог его взять?
Вдруг грузовик резко затормозил. Что еще такое? Должно быть, что-то неожиданно преградило дорогу. Грузовик остановился, но тут же дал задний ход, и сквозь шум мотора раздался неразборчивый вскрик, не то восклицание, а затем грохнули выстрелы, которые разом всех пробудили. Ни один из тех, кто был в кузове, не вымолвил ни слова, все только растерянно метались. Вдруг грузовик резким броском влетел в канаву, PI уж тут правда никто не мешкал — недосуг было раздумывать, расшибешься или нет, в суматохе все стали соскакивать с кузова и разбегаться.
Мотор еще с минуту ворчал. А кто-то орал: — Halt, halt! Когда мотор заглох, послышался хрип, в самом деле, только хрип, но и тот затихал. И тогда отозвался Карчи-марчик:
— Хальт, хальт, ребята! Бога ради, опомнитесь! Стойте, ребята, ведь мы никому ничего не сделали!
Но и его слова оборвала стрельба. Вскоре и Карчимар-чик утих, а вместо него закричал Ранинец:
— Подождите меня, ребята! Ребятки мои золотые, Христом богом прошу, не бросайте меня тут!
И потом — ничего, совсем, совсем ничего. Лишь петухи из ближней деревни возвещали новый день.
з
Прошло не менее часу, покуда они снова сошлись. Это было далеко от грузовика, к которому уже никто не решался вернуться, никто не хотел сходить даже взглянуть на него.
Встретились сперва только двое, почти столкнувшись друг с другом, а чуть позже набрели они и на третьего, а там уж к ним подсоединились и остальные.
Однако не все, не все уже сошлись. Четверых не хватало. И те, что остались, сгрудившись теперь вместе, сидели в невысокой траве и непрестанно оглядывались, словно искали тех четверых. А двое стояли у большого куста шиповника и шныряли по сторонам глазами — им не верилось, что опасность уже миновала, как и не верилось в то, что четверо уже не придут, ведь это были их знакомые, а для кого и товарищи. Ну можно ли без них идти дальше или вернуться домой?
Все еще до сих пор были насмерть перепуганы, мучительно бились над множеством важных вопросов, и у неI
которых нашлись бы на них и ответы, но говорить никому не хотелось, они только спрашивали глазами друг друга: не желает ли кто случайно сказать что-нибудь.
Но совсем без слов тоже не могло обойтись. Кому-то понадобилось задать вопрос вслух: — Откуда взялся этот шофер? И кстати, как его звали?
А когда раздался вопрос, тут же нашелся и ответ: — Не знаю. Я его не признал. Думал, он из Церовой.
— И я его не признал,— нашелся и другой ответ.— Он не из Церовой. Карчимарчик его отыскал. Не знаю, откуда он, но похоже, хороший мужик.
— Был хороший мужик.
— Оба. И Карчимарчик. Хотя чего только не говорили о нем. Я видел, как он кувырнулся.
— Ребята, сил моих нет слушать такое.
— А Габчо? А Раиинец? Где они?
— Сам небось знаешь. Я только слыхал, как они кричали.
— И этот паренек там остался. Сосед мой. Что теперь матери его скажу? Право слово, лучше мне и домой не показываться!
Молчание. Но вскорости опять раздался чей-то голос: — Может, сходить туда, поглядеть?
— Зачем? На машину? Может, там уже и машины-то нету. Я ведь это место обошел стороной. Ничего там не видел. Мы все тут.
— Какие все? Тут не все.
— Все тут. Больше никого нет. И машину эту, поди, оттуда уже оттащили.
— Ребята, ведь это ужас какой-то. Нельзя так все оставить!
— Ну делай что-нибудь. Попробуй, сообрази что! Издалека все еще доносилось кукареканье петухов. Мужики молчали. Только церовский причетник бурчал
себе под нос да все поглядывал на других.— Хорошенькое начало! Была б хоть какая... хоть какая атака! По простоте своей люди ведь ничего даже не ждали. И я ничего такого не ждал. Думал, может, и дело-то не больно серьезное, может, ничего особенного и не будет. Дома-то столько у меня министрантов, столько ребятишек, а теперь вон оно как — ни взад, ни вперед... Было бы хоть у кого ружье, ну пусть пистолет, какое-никакое оружие, была б хоть перестрелка какая, а то только в нас и стреляют. Кто мог ждать?! Ой, ребята, уж очень мне... Может, надо было остановиться, да ведь кто знал?! Кто что мог знать? Вдруг сразу: хальт! И он, бедный парень, р-раз в эту канаву, прямо в ров этот гнусный, я и теперь, ей-богу, в толк не возьму, как оно получилось. Ну а с другой стороны, кто бы остановился, в самом деле, кто бы? Кому охота останавливаться? Я и сам припустил. А тут еще этот мешок, я с мешком побежал, ага, вот он, мешок-то! Господи, и парень этот... И остальные... Такого и впрямь никто не ждал! Как бог свят! Ей-богу, ребята! Может, просто надо было встать — и ни с места? Да что толковать, коли все так вдруг получилось?! Кто ж бы не побежал? Всякий бы побежал. Что тут будешь делать, ежели враз тебе в лицо, а потом и в спину стреляют? Знаете, ребята, мне от этого.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90


А-П

П-Я